— Стоп, стоп, не так быстро и по порядку! — восклицаю я, понимая, что еще немного, и она начнет кричать на весь зал. — Выпей-ка кофейку. Давно развелась?
Наташа удивленно смотрит на меня, потом как-то стыдливо прикрывает светлую полоску незагорелой кожи на безымянном пальце и пожимает плечами.
— Да… наверное… Вита, поскольку ты — это ты, давай сразу решим один вопрос… за проезд — сотни будет достаточно, да, — она лезет в сумку, и я ожесточенно машу на нее рукой.
— Не вздумай! Никогда не пересчитывай денег на людях, ибо видом и шелестом их привлечешь ты ближнего своего! Потом отдашь, на улице где-нибудь. Тут нам все равно толком не поговорить, место ты выбрала неудачное, а разговор у нас, судя по белой гвоздике и твоему состоянию, будет серьезный и не короткий. А ты пей кофеек, пей, остынет.
Наташа послушно допивает кофе, оглядывается, потом снимает серую шапочку и начинает поправлять волосы. Не то, чтобы ее прическа очень уж нуждалась в усовершенствовании, скорее ей просто нужно чем-нибудь себя занять, сделать оправданную паузу и подумать, как со мной быть дальше. Волосы у нее чуть ниже плеч, довольно густые, красивого цвета спелого каштана, когда смотришь на него на ярком солнце, но я с удивлением замечаю, что с левой стороны, ближе к корням, волосы нежно серебрятся сединой. Наташа замечает мой взгляд, быстро опускает глаза и снова надевает шапочку.
— Ты видишь, что со мной стало? — глухо говорит она. — В июле этого не было. Через три месяца мне исполнится двадцать шесть, а выгляжу я, наверное, уже лет на сорок. Но дело не в этом. Люди, понимаешь, Вита, люди… — ее голос начинает дрожать, и выпрыгивающие словно сами собой слова становятся бессвязными. — Я натворила глупостей, таких глупостей… но я ведь хотела помочь людям. Просто хотела им помочь. Я ведь не у всех брала деньги… некоторым и просто так — просто помочь хотела, а они… Они вот как… — Наташа дергает ртом. — Я раздавлена, просто раздавлена совершенно, и больше никого нет рядом — даже Славы теперь нет… а я не могу остановиться… а они хотят… хотят… чтобы я… и даже не умереть теперь… нельзя, потому что… — руки у нее начинают трястись и она опускает голову. На синем бархате появляется влажное пятнышко, другое, третье, и, шмыгая носом, Наташа шарит в сумке. Я вскакиваю и ухожу к стойке. Через несколько минут возвращаюсь, осторожно неся наполненную до краев чашку, над которой поднимается пар. Наташа сидит, уткнувшись в носовой платок, и кто-то уже с любопытством посматривает в ее сторону. Я ставлю перед ней чашку и сажусь.
— Так, — говорю, — Наташка, прекращай! Слезы и сопли утереть приказываю! Смотри, уже народ поглядывает. Где это видано, чтобы шпионы рыдали на конспиративных встречах, а?! Давай, пей, только осторожно!
Наташа отхлебывает из чашки, потом быстро втягивает в себя воздух и ее глаза расширяются.
— Господи, что это?!
— Кофе по-ирландски, с виски, правда, не ирландским, как положено. Выпей хотя бы половину, а уже тогда поговорим. Все настолько уж плохо?
— В общем, да, но мне не нужно от тебя ничего такого…впрочем, тебе судить, — больше она не произносит ни слова, допивает кофе и ставит чашку на стол. Ее глаза блестят и в них видна легкая маслянистость.
— Вот и умница, — хвалю я, натягивая перчатки и пряча сигареты в сумку. — Здесь о серьезных вещах разговаривать, конечно, нельзя. Ты где-то остановилась?
— Ну-у, я…
— Ясно. Ты как, холод нормально переносишь? Со здоровьем все в порядке?
— Вполне, — отвечает Наташа недоуменно. — Ты уходишь?
— И ты тоже, так что подымайся. Поговорим на улице. Я видела неподалеку чудный бульвар, а также ларек с горячим чаем. Чай наверняка отвратный, но главное, что горячий.
— Хорошо.
С этой минуты она больше не произносит ни слова, думая о чем-то своем, разговариваю в основном я, присматриваясь к ней, изучая и все больше и больше убеждаясь, что выбрала правильную тактику поведения — дружелюбно-покровительственную, не задевающую ее достоинства и не дающую сорваться окончательно. Так же я понимаю, что при желании, в принципе, этой девушкой легко управлять.
Она слегка оживляется только на бульваре, когда мы уже сидим на скамейке с пластиковыми стаканчиками обжигающего чая и вдыхаем холодный зимний воздух, слегка отдающий дымом. Наташа прикуривает от моей зажигалки.
— Я даже не знаю, как начать, чтобы ты сразу не засмеялась и не ушла, — говорит она немного растерянно. — С какой стороны подойти… Это дикая история, страшная и совершенно неправдоподобная, и, возможно, услышав ее, ты вряд ли захочешь мне помочь… но я все равно расскажу. Знаешь, — она улыбнулась, — ты производишь удивительно доверительное впечатление. Даже жрецы… но и они всего не знают. Тебе я расскажу все.
Доверительное впечаление… Знала бы ты, милая, как мне пришлось поработать, чтобы на всех производить такое доверительное впечатление! Говори же, говори. А ты, Вита, помни только о двух вещах: узнать, что случилось с Надей, и деньги. Больше ничего. Ты на работе. Ты как обычно на работе. Не забывай одно из главных правил «Пандоры» — «Никаких симпатий!», ведь ты уже готова пожалеть эту странную девушку, чуть ли не слезы ей утирать. А ведь неизвестно, кто она на самом деле. Может, маньяк какой-нибудь.
— Рассказывай так, как считаешь нужным, — говорю я, — и если история длинна, тебе лучше начать побыстрее — ведь скоро сумерки.
— Хорошо, — отвечает она, и на ее лицо набегает тень невеселых воспоминаний. — Я — Художник. Я бы хотела быть бывшим художником, но я — Художник, и в этом весь ужас, потому что для меня не существует иного предназначения, как быть Художником, как мой далекий предок, с которого все и началось. Я не пишу натюрмортов и морских пейзажей, моя натура — людское зло, пороки — все темное, что только может быть в человеке. Мой пра-пра- и еще много раз дед называл их «келет» — по преданиям чукчей эти келет охотятся за человеческими душами и поедают их. К чукчам и принадлежал мой пра-пра… дед, и во мне тоже есть капля чукотской крови, хоть по внешности и не скажешь. Но об этом я узнала много позже, а вначале я узнала, что снова могу рисовать.
Все началось с того дня… летом прошлого года… Надя… наверное, ты знаешь, какая она любопытная и дотошная… была… она обратила мое внимание на сквозную дворовую дорогу, проходившую перед моим домом — якобы на ней происходит слишком много странных аварий. Я вначале, конечно, не поверила. К тому времени я уже пять лет была замужем, работала продавцом в алкогольном павильоне, рисование давно забросила, хоть Надька и упрашивала меня вернуться к нему, — в общем, быт и быт — понимаешь, да? А тут Надька со своей мистикой. Она работала на городском телевидении, и ей вздумалось сделать передачу об этой дороге, и она начала собирать материал. И выяснила, что в среднем за год на дороге погибало пять-шесть человек. Господи, там все придорожные фонарные столбы были в венках, а я даже не замечала… Кладбище. Меня саму в детстве чуть не задавил рядом с ней выскочивший на тротуар грузовик. Обычная тихая дворовая дорога, понимаешь?
Ну, вот тогда и начались странности. Во-первых, меня вдруг снова потянуло к рисованию, только все было не так, как раньше. Моя обычная тяга к работе с легкой примесью вдохновения превратилась… в хищную, голодную страсть, а картины… они стали получаться настолько живыми, что от этого становилось жутко. Но все они были темными, в них не было ни-чего… хорошего. Я рисовала человека не снаружи, я рисовала его изнутри — какую-то его отрицательную черту, его порок. И было очень важно рисовать в живую, с натуры, иначе картина получалась мертвой… словно засушенный трупик, сохранивший только общие внешние черты. Во-вторых, дорога… стали происходить странные вещи. Однажды вечером меня чуть не задавило внезапно рухнувшим столбом… оборванные провода… искры… страшно! На следующий день вечером там задавили собаку, и почти сразу же на той дороге от инфаркта умерла ее хозяйка. И машины… на дороге постоянно ломались машины… я наблюдала. А потом… как-то Надя вышла на дорогу, чтобы проверить… и я вышла за ней, и нас чуть не сбил огромный грузовик. Там было очень темно и очень шумно в тот вечер, а у грузовика вдруг погасли фары, и Надя подумала, что он просто свернул, понимаешь? Но у дороги ничего не получилось, потому что я почувствовала — с некоторых пор я чувствовала ее, словно злую сестру-близнеца.
В то же время мы случайно познакомились с неким Игорем Лактионовым, владельцем одного из питерских художественных салонов. Он привез в наш Художественный музей выставку картин загадочного художника Андрея Неволина «Антология порока». Об этом ты, кажется, знаешь?
Я киваю, незаметно внимательно наблюдая за подрагивающими пальцами ее правой руки, которые иногда складывались так, словно что-то держали — так держат, например, ручку. Потом пальцы резко растопыривались, напрягшись до предела, и снова начинали в воздухе свой неспешный танец. Зачем я приехала сюда? Пока что от этого разговора здорово попахивает психбольницей.
Названные Наташей фамилии действительно были мне знакомы. Летом прошлого года Надя попросила меня побольше разузнать об этих людях, а заодно прислала страшную историю про этого Неволина — историю малоизвестного, но очень талантливого и весьма ценящегося на Западе художника, жившего в восемнадцатом веке. Выходец из северных народов, еще мальчишкой усыновленный московским дворянином Неволиным, Андрей Неволин закончил Императорскую Академию Художеств в Петербурге и вскоре прослыл в свете хорошим художником — до тех пор, пока в тридцатилетнем возрасте резко не изменил манеру работы, начав рисовать, как бы это сказать, портреты человеческого зла и рисовать так удачно, что картины казались прозрачными стеклами, сквозь которые смотрело нечто омерзительное, жуткое и в то же время отчаянно знакомое. Тем, кого рисовали, разумеется это быстро разонравилось, некоторые полотна Неволина были уничтожены и одновременно по Петербургу и Москве прокатилась волна странных преступлений, которые отчего-то вдруг начали совершать натурщики Неволина — люди все как один уважаемые и якобы высокоморальные. Все кончилось тем, что художника отлучили от церкви и вместе с семьей выслали в Крым, где спустя несколько лет он, а также его дочь и двое гостей погибли во время страшного пожара в мастерской Неволина. А располагалась она как раз в Надькином городе и точно в том месте, которое она мне кое-как нарисовала, сняв схему застройки города.
Мне несложно было выяснить то, что она просила, потому что как раз в то время я работала в Питере (вообще-то Надя считала, что я живу в Питере постоянно — из троих моих друзей только Женька знал, чем я занимаюсь). Из любопытства сходила в музей взглянуть на неволинские картины и ушла оттуда с очень неприятным чувством, хотя картины казались гениальными.
— Да, мне знакомы эти фамилии, — говорю я вслух, и Наташа съеживается на скамейке.
— Я постараюсь не затягивать. Короче, Андрей Неволин — мой пра-пра… дед. Он не просто рисовал людские пороки — он рисовал их так, что они — эти, как он говорил, келет, переселялись в картину и человек избавлялся от нарисованного порока. Я понимаю, это звучит дико. Но это правда. Если бы ты могла прочесть письма Анны Неволиной… Но есть одно условие — пока келы в картине, его хозяин чист от своего порока. А вот если картину повредить… он возвращался к хозяину… и чем дольше он находился в картине, тем хуже были последствия… человек сходил с ума, убивал своих близких, убивал себя… Вот как произошли те преступления, когда начали уничтожать картины. А если хозяин был уже мертв к тому времени, как что-то происходило с картиной… то келет оставались сами по себе в нашем реальном мире.
Уже в Крыму Неволин задумал особую картину — дорогу в ад, выстланную множеством пороков… картину, которая смогла бы вместить в себя не один, а десятки чужих пойманных пороков. Он переносил в нее келет из тех картин, позировавшие для которых были уже мертвы. Но что-то пошло не так… он попытался вписать в картину еще и себя и произошла катастрофа. Мастерская сгорела вместе со всеми картинами, а дорога, которую он рисовал, стала существовать в реальности. Она росла, принимая в себя все новые и новые келет, которые получала от умиравших на ней людей. Лактионов, большой специалист по Неволину, увидев мои картины, догадался о нашей родственной связи, и дорога убила его и снова чуть не убила меня. Надя все поняла, и дорога убила ее. А я все окончательно поняла, когда один человек, которого я недавно нарисовала… он вдруг так изменился, совсем бросил пить… а потом… Пашка, мой муж, он… случайно испортил картину, и этот человек напился страшно, сошел с ума, убил свою жену и тяжело ранил соседа. И мы со Славой… он был Надиным парнем… я все ему рассказала… и он помог мне… В общем, я нарисовала эту дорогу, — Наташа закрывает лицо ладонями. — Это был кошмар! Я видела всех, из кого она состояла… и я видела Неволина. Я нарисовала их всех… и иногда мне кажется, что на мою картину попало далеко не все. Что-то осталось вот здесь, — ее ладони переползают с лица на виски. — Здесь! Здесь! И не дай боже живому человеку когда-либо увидеть мою картину! Вот… Ты вызовешь санитаров сразу?
— Послушай, Наташа, — осторожно говорю я, — я не буду сейчас оценивать твою историю — не буду, пока не пойму, что конкретно тебе нужно. Ты ведь просила о помощи, а пока я не понимаю, в чем она тебе нужна. Я-то не художник, что же касается пороков…
Наташа поднимает голову и внимательно смотрит на меня. Ее глаза сейчас кажутся огромными на худом усталом лице…
…окна старого замка… темные окна…
…и вдруг у меня возникает нереальное ощущение, что меня разглядывают не снаружи, а изнутри, и разглядывают пристально, и все видят — да-же то, что я, может, и сама не знаю. Я невольно отвожу глаза, но это не помогает — словно кто-то бродит внутри меня, как в библиотеке, берет с полок книги одну за другой, пролистывает…
— Прекрати на меня смотреть! — вырывается у меня, и я почти чувствую, как взгляд Наташи соскальзывает в сторону, а когда снова смотрю на нее, по ее губам на мгновение проскальзывает улыбка — холодная, жесткая улыбка исследователя. Сейчас ее глаза невыразительны, как два пыльных камешка.
— Если б мне довелось нарисовать тебя, ты получилась бы со множеством лиц… ты вообще состояла бы из одних чужих лиц… и со своим лицом внутри. Ты хорошо умеешь носить чужие лица, правда? Как и сейчас. Притворство и ложь — твои пороки! Притворство и ложь.
Я вскакиваю и в гневе отшвыриваю недокуренную сигарету, еле сдерживаясь, чтобы не ударить съежившуюся на скамейке девушку. Но я чувствую не только злость, я чувствую еще и страх, потому что Наташа сказала про меня чистую правду. Откуда она узнала?! Ведь до сих пор только Женьке удалось меня расколоть, но то другое дело.
— Не для того я приехала черт знает откуда, чтобы выслушивать подобный бред! — говорю я ей сквозь зубы, стараясь не кричать, потому что мимо нас ходят люди. — И уж не для того, чтобы меня пытались ткнуть лицом в лужу! Поищи кого-нибудь другого, желательно в психушке, и рассказывай ему все, что хочешь… Поняла?! Так что не пошла бы ты, подруга!..
Я хватаю свою сумку, и Наташа, словно проснувшись, подается вперед и вцепляется в мое пальто.
— Вита, пожалуйста, не уходи! Прости, что я так сделала, но мне нужно, чтоб ты поверила! Пожалуйста, не уходи! — кричит она так громко, что на нас начинают оглядываться. Я зло дергаю полу своего пальто, Наташины пальцы разжимаются, и она по инерции кувыркается со скамейки прямо в снег, вскрикивая от боли.
Спасибо, Господи, послал сумасшедшую истеричку!
Я швыряю сумку обратно, осторожно помогаю Наташе подняться и усаживаю обратно на скамейку. Ее глаза крепко зажмурены и, закусив губу, она нежно прижимает ладонь к левому предплечью.