– Что ты дрожишь? – спросила Зенра. Дио ничего не ответила и легла на ложе. Зенра укрыла ее потеплее, поцеловала и хотела выйти, но Дио взяла ее за руку.
– А знаешь, няня, Пентаур убит, – сказала тихо, как будто спокойно.
Ноги у старушки подкосились. Присела на край ложа, чтоб не упасть.
– Господи, Господи, – прошептала с тем удивленьем, которое всегда рождает в людях внезапная смерть. – Да как же, где, когда?
– Только что, в бунте у Амонова храма.
– Ах, бедный! – заплакала Зенра. – Какой был человек хороший. А я-то думала…
Дио усмехнулась:
– Думала, жених? Да, хорош жених, да невеста плоха… Ну, ступай, не плачь, о нем не надо плакать, – хорошо умер, дай Бог всякому так!
Дио закрыла глаза, но, только что Зенра вышла, открыла их и посмотрела в глубину горницы, где лунный луч падал на высокую Амонову арфу с перекрещенными струнами и двумя, на подножьи, радужными солнцами; золотые сердца их тускло искрились в бледном луче. Это была та самая арфа, на которой давеча играл Пентаур тихие песни любви и смерти.
Набежало ли на месяц облако, или помутнело у Дио в глазах от слез, – вдруг показалось ей, что в косом полотнище лунного света на белой стене промелькнула чья-то тень. «Он!» – подумала она и вся насторожилась, как будто ждала, что струны зазвенят. Но молчали, и тень исчезла: ровный свет опять забелел на стене. Дио укрылась с головой одеялом и хотела уснуть, но не могла.
Вдруг послышалось ей, что струны звенят. Откинула с головы одеяло, привстала на ложе, прислушалась: звенят, звенят, поют:
Снова чья-то тень мелькнула на стене. Ужас напал на нее. Но знакомая боль неискупимой вины, неутолимой жалости была сильнее ужаса. О, хотя бы только тень его увидеть, только тени сказать: «Прости!».
Встала с ложа, подошла к арфе. Струны продолжали звенеть тихо-тихо, но внятно. Что-то живое трепетало внизу. Дио опустила глаза и увидела: в сетке перекрещенных струн запуталась летучая мышь и билась о них.
Дио горько усмехнулась, пожалела давешнего ужаса. Глуше глухая стена смерти встала между ними, дальше ушел мертвый в смерть, как будто умер снова.
Бережно освободила она пленницу, поцеловала в головку, встала на стул и выпустила ее в длинное и узкое, как щель, окно под самым потолком.
Вернулась к ложу, легла и тотчас уснула тем мертвым сном, каким люди спят от печали.
– Ну-ка, доченька, вставай, ехать пора! – услышала над собою голос Зенры.
– Ехать? Куда? – пролепетала, еще не открывая глаз.
– В Город Солнца. Тута едет сегодня, и мы с ним. Да ну же, проснись, вот заспалась!
Дио открыла глаза. Темное утро чуть брезжило в окнах: солнце еще вставало. Но всю ее озарила внезапная радость, как солнце: «Ахенатон – Радость-Солнца!» Казалось, только теперь она поняла, что это значит.
Быстро оделась и взбежала на крышу.
Зимнее утро было туманно-тихо, и в тишине его как будто слышалось, что кончен бунт, земля не перевернулась вверх дном, крепко стоит и долго еще будет стоять. Все как всегда: так же под черно-пушистым кедром, в саду, воркуют две белых горлинки, так же доносятся издали, по воде канала, утренние звуки, слегка заглушенные туманом: крик осла, скрип водоподъемных колес, стук прачечных вальков и протяжно-унылая песенка:
Так же в утренней свежести пахнет горьким дымком кизяка, точно осеннею гарью на полях родного севера.
Вдруг сквозь холодную белизну тумана засквозила теплая розовость, как небесная радость сквозь земную грусть. «Небо с землей соединяется; на земле радость небесная», – вспомнила Дио слова Озирисова таинства.
– Радость-Солнца, Радость-Солнца – Ахенатон! – повторяла она, плача и смеясь от радости.
Зенра окликнула ее, заторопила. Дио сбежала вниз проститься с Хнумом и Нибитуйей. Хнум благословил ее, и добрая старушка Нибитуйя, обняв ее, заплакала: полюбила, как родную дочь.
Сели в лодку, спустились по Большому каналу в Ризитскую пристань, где ждал наместничий корабль. Тута уже был на нем: выехал до света.
Корабль был двухмачтовый: паруса – тканые, с шашечным узором, широко раскинутые, подобно крыльям сокола; на носу – голова газели, круторогая; на корме – огромный лотос; руль – цветочный куст; рукоять его – голова царя в высокой тиаре; палубная рубка – резная, из акацийного дерева, в два яруса, – маленький чертог, великолепно расписанный и раззолоченный, с кровельной решеткой из царских взвившихся змей; всюду разноцветные флаги. Весь корабль – живое чудо, злато-пурпурно-бирюзовое, – полуптица, полуцветок.
Подняли якорь, отчалили. Солнце встало, туман рассеялся. Свежий ветер, сквозняк из горных ущелий, надул паруса; гребцы ударили в весла, и корабль понесся вниз по реке.
Тута весь день не выходил из рубки; у него болели зубы и щека распухла. Кошка Руру тоже ходила с подвязанной лапой: камнем зашибли ее во время бунта. А когда, наконец, к вечеру, Тута вышел, то имел такой смущенный вид, что Дио подумала: «Точно ошпаренный кот!»
Шутники при дворе сложили впоследствии песенку об этом унылом плаваньи:
«Ну что ж, раз не удалось, в другой раз удастся, – думала Дио. – Будешь, будешь, кот, мышиным царем!»
Город Солнца, Ахетатон, новая столица Египта, находился в Заячьем уделе, на полпути между Мемфисом и Фивами, в четырехстах атэрах к северу от Фив.
Плыли только днем, останавливаясь на ночь в пристанях: ночное плаванье было опасно из-за множества мелей и омутов. Русло Нила постоянно менялось, особенно во время зимнего мелководья. Кормчий, стоя на носу корабля, все время ощупывал дно шестом.
Миновали большую торговую гавань Копт, откуда шел караванный путь через пустыню к Черному морю; город Дэндеру с великим храмом Изиды-Гатор; город Абт, где погребено тело бога-человека Озириса, и древнейший город Тинис, столицу первого царя Египта, Мэна.
Но города были редки; большею частью попадались бедные селенья с лачугами из сушеного нильского ила. Однообразно, тихо и просто тянулись по обоим берегам две полосы, желтая – мертвых песков, и черная – плодородной земли: Чернозем – Кемэт – было название самого Египта. Чернота нильского ила, влажно-блестящая, как живой «Изидин зрачок», и желтизна пустыни – жизнь и смерть рядом, в вечном союзе, в вечной тихости.
Была зима – сев. Люди пахали, двоили, боронили, сеяли. Медленно влачились волы, взрывая плугами жирные борозды. Кое-где зеленели уже первые всходы ярко-весеннею зеленью. И далеко разносилась, в молчаньи полей, заунывная песня пахаря.
Мутно-белые воды Нила то быстро текли, стесненные стенами скал, то расширялись, как тихие воды пруда, в плавни и заводи с непроходимыми чащами папирусов и зелеными коврами плавучих лотосных листьев; только вылезавшие на берег гиппопотамы да спускавшиеся к водопою львы и леопарды прорезали узкими тропами эти чащи.
Длинноногий ибис шагал по влажному илу, мерил землю, как мудрый бог Тот, Землемер. Крокодилы на песчаных косах валялись осклизлыми бревнами, и птица бэну, род цапли, расхаживая по спинам их, клевала с них водяных блох или, бесстрашно засунув голову в открытую пасть чудовища, чистила ему зубы.
Когда же падали сумерки, долго еще в вышине пламенела красно-желтая охра скал и чернели на багровом закате девиче-стройные облики пальм и угольно-черные конусы житниц.
Тихи были и ночи, как дни; только лающим воем выли шакалы в пустыне да бычьим ревом ревели на почти ослепительно-яркий месяц, ночное солнце, гиппопотамы в папирусных чащах.
А утром солнце дневное всходило, опять лучезарное. И так же однообразно тянулись вдоль берегов две полосы – желтая и черная; так же медленно влачились волы, взрывая плугами борозды; также заунывно, в молчании полей, разносилась песня пахаря.
И тихо-тихо, всё, как в лице того бога, чье имя «Тихое Сердце».
Вечером на пятый день, миновав скалистое ущелье, как бы крепостные, тесные и темные ворота, корабль вошел вдруг на залитый солнцем простор. Одни ворота – на юге, другие – на севере, а между ними – отовсюду огражденная зубчатыми, тоже как бы крепостными, стенами гор великая равнина, разделенная Нилом надвое: заливные луга до аметистово-розовых, в вечернем свете таявших, Ливийских гор – на западе, а на востоке – полукруг каменисто-песчаной пустыни, отлого подымавшейся к выжженным скалам Аравийских гор. Здесь, между рекой и пустыней, тянулась длинной, узкой полоской зелень пальмовых рощ и садов. В ней, как игральные кости, рассыпались белые домики, и над ними возвышался, тоже весь белый, исполинский храм.