Но только что вынесли – закричал, забился, как в родимчике; должны были унести назад в темноту. Родился врагом Солнца-Атона.
– Что сейчас на дворе, ночь? – спросила однажды Маки, очнувшись от бреда.
– Нет, день, – ответил царь.
– Краток день жизни, ночь смерти длинна, – проговорила она с тихой усмешкой, глядя ему прямо в глаза до глубины сердца проникающим взором. – Шиха говорит: «Тьма прежде света; солнечным светом тьма покрывается…» Солнечный свет увидят ли мертвые? Ты как думаешь, Энра?
Он хотел ответить, но она опять забредила:
– Курица, курица белая, на голове рыжий парик, как у Тэйи… Бежит на меня… Ой-ой-ой, всеми зубами впилась!
Царь вспомнил: белая курица была супругой того петуха, с которым играли когда-то он и царевны. А старая Аза горько заплакала: недобрым знаком казалось ей, что у птицы выросли зубы.
– Растолкуй ты мне, Шиха, – бредила Маки. – Царь Уаэнра мудрее всех сынов человеческих; как же он смерти не знает? Живет, солнцу поет, как будто нет смерти, все хорошо… Что-то запоет, когда узнает смерть?
Иногда казалось царю, что это больше, чем бред; как будто она его не видела, но знала, что он здесь, и для него говорила, страшным судом судила его, страшным смехом смеялась над ним.
– Энра, Энра, что же ты не молишься? – повторяла царица, как безумная, глядя на него сухими глазами без слез. – Молись же! Твоя молитва сильна: Отец услышит сына. Спаси ее, Энра!
Царь молчал. Стыдно ему было так, что хотелось кричать от стыда, как от боли; но сильнее, чем стыд, боль, смерть, был смех: «Что-то запоешь, когда узнаешь смерть?»
В эти же дни лежала и царевна Меритатона, больная, в покоях Заакеры, наследника.
Маки вспоминала о ней как о мертвой.
– Из-за меня! Из-за меня! – повторяла с тоской.
– Полно, доченька, Рита жива, – утешала ее царица.
Но она не верила.
– Нет, не обманывай, я же видела, как ее несли, мертвую…
«А ведь, может быть, спаслась бы, если бы только поверила, – думала царица. – Но как уверить, чем?.. И что это, что это было между ними? Хороша и я: мать не знает, из-за чего одна дочь удавилась и от кого другая родила… Может быть, Энра знает? Он тогда говорил с нею – должен знать».
Приступала к царю наедине, спрашивала:
– Энра, ты знаешь, кто отец ребенка?
– Нет, не знаю.
– Разве ты ее не спросил?
– Спрашивал, – не сказала.
– Как же ты не выпытал, оставил ее одну с этою мукою?
– Жалко было.
– А теперь не жалко? Энра, Энра, что ты сделал!
Мальчик жил недолго: на пятый день к вечеру умер, точно уснул.
– Где мальчик? – спросила Маки, очнувшись от бреда.
– Спит, – ответила царица.
– Ничего, я потихоньку, дайте!
Все стояли молча, не двигаясь.
– Дайте же, дайте! – повторяла Маки, оглядывая всех. – Где он? Правду говорите… Что с ним? Умер?
Царица закрыла лицо руками.
– Ну что ж, может быть, и лучше так, – сказала Маки тихо. – Скоро вместе будем.
В ту же ночь, перед рассветом, начала томиться. Уже не металась, не бредила; лежала, вся голая: легчайшая ткань давила ее; плоским, точно раздавленным, растоптанным, как былинка, казалось худенькое тельце, детское, как у восьмилетней девочки; голова с удлиненным черепом – «царская тыковка» – закинута, глаза закрыты, лицо недвижно, и дыханье так слабо, что иногда не знали, дышит ли.
Врач Пенту подносил к губам ее круглое медное зеркало и, когда ясная медь чуть-чуть мутнела, говорил:
– Дышит.
Вдруг открыла глаза и позвала:
– Энра, где Энра?
– Здесь, – ответил царь, нагнувшись к ней, и она зашептала, зашелестела ему на ухо, как сухая былинка:
– Ставни открой!
Он знал, что она боится света, все ставни сразу открыть не посмел, только с одного окна велел откинуть занавес.
– Все, все! – прошептала она.
Все окна открыли настежь. Утреннее солнце залило палату; детские ручки-лучики бога Атона обняли голое тельце.