Неизбежность - Смирнов Олег Павлович 19 стр.


Я рассматривал лейтенантов, мне с ними придется съесть если не пуд, то уж фунт соли наверняка. У них примечательные, будто бы отменяемые одно другим лица: у Иванова — широкий лоб и узкий подбородок, у Петрова — узкий лоб и широкий подбородок, словно груши в разном положении ("Груши наоборот", — веселюсь я, хотя мне совсем не весело). Иванов блондин, Петров брюнет. У Иванова косой пробор направо, у Петрова налево, у Иванова усики короткие, у Петрова — длинные, закрученные книзу ("Усачи, под гвардию работают", — продолжаю веселить себя); правда, оба высокие, костистые, какие-то одинаково неуклюжие, и после выпивки оба разрумянились. Ребята, видимо, неплохие, хотя малость подзатурканные безрадостной тыловой службой и полуголодной житухой.

Иванов и Петров захмелели чуток, я — совсем ничего, зато старшина Колбаковский непонятно как окосел: сто пятьдесят для фронтовика — тьфу!

Иванов и Петров вдруг затеяли разговор о своих матерях, об отцах. Иванов сказал:

— Отец пропал без вести в сорок первом, последние письма от него были из-под Вязьмы. Он был кадровым командиром, полком заворачивал, майор… Мать в эвакуации, в Свердловске, по сю пору убивается, хотя верит: жив. Может, в партизанах, может, в плену? Меня уж в особый отдел не раз таскали. Пусть таскают, лишь бы живой был отец! Мать его очень любит, не меньше, чем меня. Она замечательная красавица. По мне этого не видать — в отца обличьем… И добрая изумительно! Три года не виделись…

— И у меня мама добрая, — сказал Петров. — Она под Нижним Тагилом, на Урале, земляки и соседи мы с Колей Ивановым…

Доярка, а сколько книг прочла — не перечислишь! Семья большая, детей семь штук, я старший, да бабки с дедами, отец бригадирствовал, медаль с Сельхозвыставки в Москве имел! Закладывал, верно, крепенько, семья на маме держалась… Тоже три года не видел…

А отец погиб под Сталинградом, в сорок втором. Как она тянет там все, ума не приложу, но весточки шлет бодрые…

Отцов у них нету, так есть матери — вести шлют. А у меня ни кола ни двора, отец умер, когда я был совсем маленький, отчим исчез в тридцать седьмом, мама расстреляна гестаповцами в Ростове. Один как перст. Эрна и та далеко-далеко. В Европе аж!

А тут — Азия. И хоть вокруг скопище людей, иногда одиночество леденяще дышит мне в лицо, как многодневная вьюга.

Еще получили пополнение — двадцать пять гавриков, в основном те же безусые, и теперь рота более или менее полнокровна. Хотя штатного состава не достигла. Да и не достигнет никогда. Не упомню за четыре года, чтоб стрелковые подразделения и части были полностью укомплектованы. Не берусь судить об артиллерии, авиации пли танковых войсках, а вот пехота она и есть пехота: в боях ее выбивало так, что не управлялись возмещать потери. Сколько же выбьет этих семнадцати-восемнадцатилетних и постарше?

Мне надо запомнить новеньких в лицо и пофамильно. Успею ли до войны? Может, она завтра начнется. А может, через месяц?

Об этом высшее командование не докладывает взводным и даже ротным командирам. Не тот, как говорится, уровень. Вообще-то о дне и часе, когда начнутся боевые действия, знают, наверное, лишь в самых верхах. Там, в верхах, все расписано, там предопределена и паша судьба. Вглядываюсь в ребят. Они бодрые, неунывающие, веселые. Взводные, осчастливленные Колбаковскпм, в кирзачах, которые не устают ваксить, тереть бархоткой при здешней-то пылюке, и сам старшина дышали у меня за спиной, словно дыханием своим поторапливая: пора, пора, товарищ командир роты, распустить строй. Я скомандовал:

— Разойдись!

До этого мы распределили пополнение по взводам, стараясь, чтоб друзья-товарищи не разлучались, а попадали вместе. Недовольных как будто не было. Галдя, толкаясь, новички гуртовались вокруг Иванова и Петрова, зачисленные в первый взвод жались на отшибе, словно боясь подойти. Я сказал им: "Давай сюда, хлопцы!" — и приглашающе взмахнул рукой. И в который раз ощутил себя отцом этих семнадцатилетних и восемиадцатилетнпх и постарше. Да что там семнадцатилетние! Отеческие чувства я испытывал даже к пятидесятилетним стариканам, которые демобилизовались еще весной в Восточной Пруссии. К Абрамкину Фролу Михайловичу, например. Тогда, на станции, перед посадкой демобилизованных в эшелон я перецеловался и переобнимался со старичками из своей роты (их было семь душ, а по полку около сотпи). Фрол Михайлович плакал у меня на плече, утирался платочком, и я подарил ему свои часы…

Ах, если б кто-нибудь испытывал ко мне отцовские чувства!

Скажем, командир дивизии или полка, да хоть батальона, — потому как, кроме отцов-командиров, некому. Мне так сейчас не хватает отца, как не хватало его, впрочем, и всю жизнь. Безотцовщина — худо, братцы.

Я тряхнул головой и сказал новичкам:

— Хлопцы, пойдемте к палатке, вы расскажете о себе — откуда родом, где служили, как служили… И я вам немного о себе расскажу… Познакомимся поближе!

И у офицерской палатки, тщетно прячась от солнца, солдаты смущенно, с неохотой рассказывали о себе. Никак не мог сразу запомнить имена и фамилии новичков. Раньше за мной этого не водилось. Память, что ли, слабеет? Или отвлекаюсь на постороннее? Вот гляжу на их кисти и думаю: старые руки у молодых людей. Натруженные, в ссадинах, в морщинах. Постаревшие на суровой воинской службе. И у меня такие. Руки что, не постареть бы преждевременно душой. Война с этим недурно справляется — умеет старить. А ведь надо пройти еще одну войну.

Солнечные лучи падали отвесно, как дождевая стена, но дождь несет прохладу, а солнце — зной и духоту. Никакой тени в полдень от палатки нет, в ней самой духотища непрошибаемая.

Дождей по-прежнему ни капельки, солнца хоть отбавляй. Изредка появляются облачка и тут же испуганно откочевывают за горизонт, и снова монгольское небо — ясное, чистое, как глаза у ординарца Драчева, когда он хочет соврать. Именно такими глазками глядел верный ординарец, отпрашиваясь в санчасть.

— Не сачкуешь? — спросил я без дипломатии.

— Что вы, товарищ лейтенант! Нога болит — спасу нету, ходить невозможно. Батальонный фельдшер подсказывает: покажись в санроте… Видать, растянул я сухожилия на занятиях, когда спрыгнул в траншею…

В занятиях-то, кажется, и загвоздка. Не отлынивает ли от них Драчев? Хромает, точно. Но не придуряется ли, выражаясь культурней, не симулирует ли? Не отпускать Драчева в санчасть у меня не было, однако, прямых оснований. Отпустил. И, к моему удивлению, Драчев приволок справку: на трое суток освобождается от всех занятий. Правильно, правильно: как раз на ближайшие три дня и намечены тактические учения: марш-бросок, прорыв долговременной вражеской обороны, сооружение своей обороны и прочие прелести полковых учений. Справка подписана командиром медсанроты. Сейчас там командиром — капитаыша, молодая и стройная, с полураскрытым в постоянной улыбке алым ртом и добрая-добрая, вокруг которой увивается все полковое начальство. Добрая, потому и подмахнула справку: жалобы есть — пожалуйста, получай освобождение. Чует сердце, смухлевал тут мой верный ординарец.

Давно подмечено: ординарцы, писаря, повара, парикмахеры и тому подобная публика со временем портятся, можно сказать, загнивают на корню, избалованные, хоть и маленьким, но в условиях армейского бытия ощутимым преимуществом своего положения в подразделении. Заедаются и малость теряют совесть. Есть, конечно, приятные исключения, однако опасаюсь, что Миша Драчев в их число не попадает. Подмечено также: для исправления заевшихся на своих теплых местечках субчиков полезно вернуть в строй, чтоб поорудовали винтовкой либо автоматом, а не черпаком, авторучкой, ножницами! Но, увы, вряд ли у меня поднимется рука на ординарское благополучие Драчева: жалко. Да и второй мировой скоро амба! Демобилизуемся, разъедемся в разные концы, что ж напоследок ломать друг другу судьбу? Потом, ежели разобраться, какое уж там теплое местечко! Ведь ординарец со мной в боях, передок его родной дом. А далеко ль от переднего края те же повара, писаря, парикмахеры либо сапожники? Да нет, рядышком, разве что в атаку не ходят. Впрочем, и в атаку ходят — когда большие потери и комдив подчищает резервы, всех, кто может держать оружие, — в строй! Так что, как говорится, все на свете относительно…

А с освобождением Драчева вышла накладка. В ту минуту, когда я с глубокомысленным, а в действительности недовольным видом вертел справку, подошел замполит батальона, гвардии старший лейтенант разлюбезный Федя Трушин, и с ходу:

— Что за бумаженция? Освобождение? Так, так, любопытно…

Даи-ка сюда!

И цоп у меня из рук. Столь же глубокомысленно и недовольно рассматривал справку, а затем к ординарцу:

— Рядовой Драчев!

— Я, товарищ гвардии старший лейтенант!

— Рядовой Драчев, слушай мою команду. — И рявкнул: — Бегом марш!

— Куда бежать, товарищ гвардии старший лейтенант? — ошалело спросил ординарец.

— Вперед! — еще оглушительней рявкнул Трушин. — Бегом!

Ординарец сорвался и — я не поверил — побежал резво, нисколько не хромая. Но метров через пятнадцать, словно опомнившись, перешел на шаг, захромал. Трушин одарил меня красноречивым взором и крикнул:

— Рядовой Драчев, ко мне!

Ковыляя, приблизился ординарец. Сперва его глазки ускользали от нас, но вскоре стали чистыми, ясными и безбоязненными.

Трушин сказал:

— Драчев, чего же ты сразу не захромал? Рванул как — любодорого!

— С перепугу, товарищ гвардии старший лейтенант! Опосли же испуг прошел, боль-то и взыграла…

— Брешешь!

— Никак нет, товарищ гвардии старший лейтенант!

— Брешет? — Трушин повернулся ко мне. — Чего в рот волы набрал, ротный?

Я молча пожал плечами. Конечно, у меня тоже подозрение, что Драчев словчил. С другой стороны, справка, официальный документ: по состоянию здоровья нуждается… Трушин сложил бумажку вдвое, сунул в планшет.

Назад Дальше