Альманах «Мир приключений», 1968 № 14 - Кир Булычёв 3 стр.


И бедный ефрейтор обомлел:

— Да я же отродясь…

— И все отродясь, — спокойно ответствовал Грачев. После предварительных бесед с бойцами ему отлично было известно, что среди новичков-разведчиков нет ни одного не то что специалиста-кашевара, а даже такого, кто хоть раз на кухне бывал, кроме нарядов по колке дров и чистке картошки, разумеется.

— Но почему же я? — совсем уж безнадежным голосом спросил Володкин.

И снова последовал спокойный ответ:

— Да потому что вы. Который уже год в армии, а еще спрашиваете.

Железная логика Грачева намертво сразила Володкина. Обязанности ротного кашевара он принял без дальнейших роптаний. Это было началом его мук. Каким бы неумелым поваром он ни оказался, с ним все же вскоре произошло то, что нередко случается с поварами: он начал толстеть. Для другого в этом, пожалуй, не было бы беды, тем более что время было все же голодное и ожирением никто не страдал, скорее наоборот. Но для Володкина!.. Дюжий, крепкий парень, он и раньше был на предельном для парашютиста весе, а теперь, когда залоснились его румяные щеки, когда, казалось, гимнастерка затрещит по всем швам, Володкин все чаще ловил на себе колючий и прямо-таки ненавистный взгляд Грачева.

— Ты бы ел, что ли, поменьше… На грузовом парашюте тебя сбрасывать?

Чего только не делал Володкин! Бегал, прыгал, на укладке парашютов разглаживал ладонями каждый клинышек скрипучего перкаля, что и утюгом, пожалуй, не разгладить бы, гнулся на зарядке так, как, казалось, лишь теоретически может согнуться подобный детина… И это его рвение, а еще то, что был он силен, вынослив, предопределили решение командира роты сделать его постоянным напарником Сережи Кузовкова. А тут, к счастью для Володкина, у разведчиков началась походная жизнь, да еще какая!

Мало кто отчетливо представляет себе дороги, которые преодолевают во время боевой учебы десантники. Тут за какой-нибудь месяц счет может идти не на десятки, даже не сотни, а на добрую тысячу километров. И если бы по шоссе, пусть хоть с полной выкладкой. Куда там! Лесные чащи, буреломы, гнилые топи, где, точно альпинистам, нужно обвязываться веревкой, чтобы вытащить ухнувшего в трясину товарища, зыбкое илистое дно пересыхающих речек — в общем, места всё такие, что их не сразу и отыщешь даже в самом бездорожном краю, — вот где проходят их пути. И время для походов стараются подобрать такое, что уж если жара — то адова, если дожди — то беспросветные.

В хорошую же погоду у десантников начнутся форсированные марши, когда километров пять бежишь, километров пять дух переводишь, и в такой последовательности, да еще с преодолением водных рубежей на так называемых подручных средствах (а это значит: ныряй с ходу, если подвернулось под руку какое-никакое бревнышко, на котором можно хоть автомат пристроить, то считай, что тебе крупно повезло), оставишь за спиной политые ручьями пота десятки километров.

Ну, а когда стоят совсем уж расчудесные, прямо-таки курортные дни, тогда десантникам выдадут по сухарю, отмерят на карте замкнутый кружок километров на сто пятьдесят, и хочешь — в сутки промчись, хочешь — улиткой неделю ползи, уже ни крошки, ни маковой росинки не получишь.

А чтобы сердобольные русские женщины, испокон веков встречающие войско с хлебом и колодезной водой, крынками молока и картошкой в мундире, не вводили солдат в соблазн, заставляя глотать пыльную слюну пересохшим горлом, дорожка будет выбрана такая, что на ней живой души не попадется.

Трудно? Очень. Подчас безумно трудно. И бывает, закачается в маршевом строю солдат, завалится на соседа, и если светло, то видно, как высыплют градины пота на вдруг побледневшем, заострившемся лице. Подхватив под руки, проведут немного. Отдышится — значит, пойдет дальше сам. Нет — положат на обочине, а если шли чащобой, вышлют посыльных к дороге. Где-то неподалеку, но так, чтобы не быть на виду и не мозолить глаза, вслед за солдатами движутся санчасти с повозками, машинами с красным крестом.

Удивляться здесь не надо. «Тяжело в ученье — легко в бою» — это знали еще суворовские чудо-богатыри, а их потомкам-пехотинцам, да еще крылатым, маневров и трудов намного прибавилось… Нужно ли пояснять, что точно такие же походы, точно такие же марш-броски в непогоду, в ночную темь, когда хоть таращь до боли глаза, хоть зажмурь их — все равно ни зги не видно, — стали обычными в жизни разведчиков. Им даже побольше прибавили, хотя вроде больше уже и некуда, и путаных маршрутов, и непролазных мест.

В путь обычно выступали ночью, как водится, по тревоге. В армии не терпят долгих сборов и раскачки. Каждый раз, отдавая команду поднять роту, капитан Грачев испытывал незнакомое доселе желание оттянуть ее, отсрочить хотя бы до рассвета. Даже не входя в теплую землянку, он будто наяву видел, как в своем уголке, теперь сплошь застланном и завешанном плащ-палатками, чтобы не кололи снизу подсыхающие ветки, не сыпался из щелей между бревнами песок, спит, свернувшись калачиком, Сережа. Ему никто не мешает. Уже на вторую ночь солдаты устроили между ним и Пахомовым нечто вроде барьера.

— Чего доброго, сонно взмахнет наш крылатый биндюжник ручкой — и Кузовку крышка, — сказал тогда Володкин.

Он был горазд на неожиданные словечки и сравнения; в роте на них внимания не обращали, но тут и вывод тотчас сделали (доску поперек нар приколотили), и «Кузовок» всем пришелся по душе. В самом деле: «Сережа», даже «Сергей» было что-то совсем не армейское, а «товарищ Кузовков» ни у кого, кроме командира роты, не выговаривалось, хотя солдаты даже и не подозревали, насколько легче и проще было бы Грачеву это всем полюбившееся «Кузовок».

В ту минуту, когда бойцы, набросив одежду и застегиваясь, затягиваясь ремнями уже на бегу, пулей вылетали из землянки, Грачев стоял над обшитым тесом пологим входом и считал секунды и людей: ритм был один. Затем глухой топот сапог стихал, наступала пауза. Короткая пауза. И снова Грачеву казалось, что он видит, как возится, спросонок не попадая в рукава рубахи, парнишка, как шарит в потемках под нарами, отыскивая сапоги. И сразу вспоминал братишку, эвакуированного с матерью на Урал, а еще — воинские эшелоны на разъездах, оборванных подростков возле них. Разбросанные войной, осиротевшие, они честно зарабатывали свой хлеб. Они пели. У санитарных поездов, идущих «оттуда», — грустное «товарищ, три раза я в танке горел», у платформ с затянутыми брезентом орудиями и веселой солдатней, направляющейся «туда», — о том, как «наша русская „Катюша“ немчуре поет заупокой…». В общем, по ситуации. И это тоже была война, с ее ранами и увечьями.

Конечно, если бы капитана спросили, в какой последовательности развивались его мысли, Грачев только лишь пожал бы плечами: о чем можно серьезно подумать в какие-то мгновения? И все же это были зримые образы, четкие представления. И вполне логичное следствие заключало их: он с необычной силой чувствовал себя воином, командиром, готовым к любому по ожесточению бою. И потому, уже ничуть не напоминая себе, что хотя здесь и тыл, но все должно быть как на фронте, а естественно, словно рядом действительно таился ненавистный враг, отдавал приказ. Его спокойный голос, четкое указание ориентиров и квадратов, где должна действовать рота, окончательно сгоняли дремоту с еще позевывающего в потемках строя. В шеренгах уже стояли не полусонные, поднятые на ноги ни свет ни заря молодые парни, а бойцы, разведчики.

Первые километры даже в самую глухую ночь проходили быстро. От лагеря в любом направлении вели натоптанные не хуже сибирских почтовых трактов дороги. К рассвету, когда одна за другой начинали таять звезды, а в лесу проступали контуры деревьев, устраивали привал. Подгоняли аммуницию, по картам и схемам уточняли задание, затем расходились группами. Шла обработка боевых связок.

Капитан Грачев долго, тщательно подбирал группу, в которой должен был стать основным, по сути дела определяющим ее действия разведчиком Сережа Кузовков. Она проявилась после многочисленных проверок на штурмовой полосе, в рукопашных боях у чучел и схватках грудь в грудь — группа немногочисленная, чтобы не выдать себя, бесстрашная до дерзости, расчетливая и быстрая, неутомимая.

Командиром ее был старшина Пахомов, хотя еще и не воевавший на фронте, но опытный парашютист и отважный человек, а такой помощник был нужнее Сереже, чем кому бы то ни было другому. Армейскую службу Пахомов начал в одном из НИИ сначала укладчиком, а затем, после ряда успешных прыжков, испытателем парашютов. О людях этой специальности известно меньше, чем, скажем, о летчиках-испытателях, а право же, их профессия не менее сложна и героична.

Представьте себе: человек покидает самолет, и парашют у него не раскрывается. Рвануть кольцо запасного? Нет, рано! Тугой ветер не свистит, не гудит — он ревмя ревет в ушах, стремительно нарастает земля, а испытатель прилагает все усилия, чтобы найти, устранить неисправность. Не выйдет — у самой земли раскроет запасной и сразу же, едва приземлившись, все с тем же нераскрывшимся парашютом, только перевесив его на грудь, чтоб был под руками, и новым запасным уйдет в небо.

А через какие-то минуты опять покинет борт корабля и останется один-одинешенек в бескрайнем воздушном океане. Сколько неожиданностей ждет его в каждый рабочий, так сказать, будничный день! В какие только передряги не приходится попадать! Бесстрашие. Железные нервы. Чувство времени до доли секунды. Логичное и спокойное мышление — вот какими качествами должен обладать испытатель парашютов. Но эти же качества необходимы и разведчику.

Капитан Грачев ни на минуту не сомневался, что из старшины Пахомова выйдет прекрасный командир специальной разведгруппы.

Вдобавок ко многим своим лучшим чертам Пахомов был безгранично добр, но, на беду, природа не наградила его физической красотой. Был он изрядно кривоног, маленькие медвежьи глазки близко сидели к носу пуговкой на несоразмерно большой, какой-то четырехугольной голове, вросшей в плечи. Чтобы хоть как-то скрасить свою внешность, Пахомов отпустил пышные усы. Не помогло… Даже в фабричном клубе, где по субботам бригадный оркестр сотрясал стены трубными звуками польки-бабочки, те девицы, что за постоянным неимением кавалеров танцевали «шерочка с машерочкой», и то скользили по нему отсутствующим взглядом. Пахомов молча страдал. И всю свою нерастраченную любовь он перенес на Сережу Кузовкова.

Отыскал каких-то бабок, пасущих индивидуальных коров на окраине городка; а давали в пайке селедку — тащил им селедку, экономил на сахаре, на табаке, и все это — чтобы у Сережи всегда было парное молоко. Он как-то ухитрялся и обстирывать его, и чинить одежду, и это тоже было нужно.

Мозговым центром группы, так сказать ее начальником штаба, стал сержант Андрей Лещилин, еще ни разу не брившийся и весь, даже на щеках, заросший золотистым пушком стройный кареглазый юноша со сросшимися над тонкой переносицей густыми черными бровями.

— Наследный потомок представителей русского воинства, — сказал он о себе, когда писарь штаба бригады заполнял какую-то длинную анкету и своими вопросами нагнал на солдат такую тоску, что ответ Лещилина явился для них душевной отрадой — даже песок с перекрытий посыпался от дружного взрыва хохота.

— Кто-кто? — переспросил писарь, обомлевший от такого ответа.

— Что, не подходит? Ну, пиши: интеллигент с ружьем. Опять не годится? Тогда — служащий, раз больше деваться некуда.

Самое интересное, что Лещилин не сказал ни слова, не соответствующего истине. Лещилины воевали при Кутузове, Суворове и, наверно, еще в допетровские времена. Прадед его, артиллерийский офицер, сражался в войсках генерала Скобелева и был одним из героев Шипки; дед, полковник русской армии, погиб во время Брусиловского прорыва. Отец встретил революцию в чине капитана, перешел на сторону Красной Армии и дослужился до звания генерал-лейтенанта артиллерии. Генералом, но не артиллерии, а бронетанковых войск, был родной дядя сержанта. Но об этом он ни разу и не заикнулся, а если заходил разговор о генералах Лещилиных и кто-нибудь задавал вопрос, уж не доводятся ли они ему родней, только пожимал плечами. «Да» говорить не хотелось, а вранья терпеть не мог.

Андрей получил спартанское воспитание и уже с детства знал — он тоже будет военным. Его любимыми книгами были военно-исторические. Любимыми математическими задачами — те, в которых надо было рассчитать скорость полета пули или снаряда, точку выноса прицела при стрельбе по движущейся цели, и им подобные. Эти специальные книги, занятия в военном кружке настолько поглотили его, что по таким наукам, как ботаника, зоология, география, не говоря уж о пении в младших классах, он еле-еле вытягивал на «пос», и эта захудалая оценка, ныне именуемая «тройкой», закрыла ему доступ в артиллерийскую спецшколу: в нее принимали только круглых отличников. Возможно, похлопочи отец — и его бы приняли. Но обходные маневры в этой семье считались допустимыми лишь на фронте. По этой же причине — вообще по традиции русской армии — Андрей служил не там, где командовали генералы Лещилины. И он хорошо знал: если даже судьба забросит его в подчиненные им части, долго в них не пробудет. Ни маменькиных, ни папенькиных сынков в этом роду не водилось.

Детство Андрей провел в постоянных переездах: жил и на Дальнем Востоке, и близ западной границы. Война застала его в Москве, откуда с отрядом народного ополчения он ушел на фронт вьюжным ноябрьским днем. Из Лещилина получился лихой пулеметчик. Свой «максим» он знал как пять пальцев. Впрочем, если бы это был «гочкис», «виккерс» или трофейный «МГ-34», существо дела ничуть не изменилось бы. С таким же успехом Андрей мог стать возле оружия любым номером: ведь почти всю жизнь он провел в воинских гарнизонах. Но вот что любопытно: опытный воин, уже награжденный двумя орденами, он все же оставался девятнадцатилетним юношей, мечтателем и фантазером. Еще в школе, когда по физике проходили раздел «электричество», Андрей заинтересовался соленоидами и сразу решил приспособить их — ну конечно же — к военному делу. С неутомимым рвением бился он над изобретением бесшумного стрелкового оружия и как-то поделился своими планами с товарищем по группе Володкиным.

— Здорово, — сказал тот, но без всякого энтузиазма. — Еще один вечный двигатель. Только я бы его к какому-нибудь драндулету приспособил. Мы бы тогда с комфортом ездили, а уж стрелять… Бог с ним, как-нибудь по старинке…

Контакта на научной основе не вышло. В остальном же оба прекрасно понимали друг друга и имели много общего, с той лишь разницей, что Лещилин был оптимистом, а его товарищ смотрел на вещи куда скептичнее.

Жизненный путь Володкина тоже складывался под неукоснительным влиянием отца. Володкин-старший, модный московский закройщик, чтобы не ударить в грязь лицом перед актерами, писателями, с которыми имел дело, срочно пополнял недостаток образования различного рода популярными брошюрами. Их он хватал без разбору и читал с единственной целью: запомнить пару-другую изречений позаковыристей, чтобы потом блеснуть ими в умном разговоре.

Так он вычитал где-то, что гений — это два процента способностей и девяносто восемь — трудолюбия. Это определение ему страшно понравилось, тем более что оно как бы подтверждало его собственный нелегкий путь от ученика-портняжки до светила в мире закройщиков.

Фраза, может быть, осталась бы фразой, которой скромно прихвастывал бы он, когда речь заходила о его мастерстве… На беду Володкина-младшего, она была открыта родителем в те дни, когда на международном конкурсе музыкантов с блеском выступили советские скрипачи. Решение созрело тут же: на два процента способностей у Витюшки как-нибудь да наберется, а остальные девяносто восемь…

Почтенный папаша ни на минуту не сомневался, что при необходимости он сумеет вложить их отлично знакомым ему ременным способом и подарить миру если не нового Давида Ойстраха, занявшего первое место, то уж по крайней мере Бусю Гольдштейна.

Скрипка была куплена, и дорогая. Нанят — и за немалый гонорар — частный преподаватель. В первый день, едва коснувшись смычком струн, юный Володкин ощутил дрожь и судорогу в позвонках, будто царапнул рашпилем по стеклу. На второй день он люто, до остервенения, возненавидел свою скрипку и, будь на то его воля, раскрошил бы ее в щепы, стер в порошок сильными руками с натертыми на дворовом турнике желтыми каменными мозолями. На третий день он сбежал с урока. А на четвертый — автоматически вступил в силу отцовский метод выращивания гениев…

Так продолжалось года два. С грехом пополам Виктор научился вымучивать из-под смычка несколько вещиц. Особенно удавался ему «Сурок», и Витька знал: если соберутся гости или засидятся за вечерним чаем клиенты отца, от «Сурка», как от судьбы, не уйдешь. А еще хоть и вымахал он детинушкой косая сажень, его непременно заставят надеть коротенькие штанишки.

Бунт произошел, когда однажды Володкин побывал с соседскими мальчишками в спортивном дворце «Крылья Советов».

Назад Дальше