— На конюшне, сударь, и я жду, когда ему можно будет вам показаться.
— Что ж он натворил?
— Да вот какое дело, сударь…
Но сторож все еще колебался, голос его изменился, дрожал, на лице внезапно появились глубокие старческие морщины.
Он медленно заговорил:
— Да, вот какое дело. Нынешней зимой я стал примечать, что на участке Розерэ кто-то ставит силки, но поймать никого не мог. Я сторожил там целые ночи, сударь, целые ночи напролет. Ничего! А тем временем появились силки и в стороне Экоршвиля. Я похудел с досады. А поймать вора никак не мог. Он как будто заранее знал, негодяй, куда я пойду и где буду.
Но вот однажды чистил я брюки Мариуса, его воскресные брюки, и нашел в кармане сорок су. Откуда мальчишке взять сорок су?
Я думал об этом целую неделю и тут заметил, что он все куда-то убегал, сударь, как раз в те часы, когда я возвращался домой отдохнуть.
Тогда я начал следить за ним, но сначала ничего еще не подозревал; да, ничего еще не подозревал. И вот однажды утром я нарочно при нем лег отдохнуть, но тотчас же встал и пошел за мальчишкой следом. Выслеживать, сударь, лучше меня никто не умеет.
И тут-то я его и накрыл, моего Мариуса: он расставлял силки на вашей земле, сударь. Подумайте! Мой родной племянник, а ведь я служу у вас сторожем!
Кровь бросилась мне в голову, и я так отлупил его, что едва не прикончил на месте. Да, нечего сказать, здорово я его отлупил! И обещал еще раз проучить на ваших глазах, для острастки.
Вот какие дела! Я даже похудел от горя. Сами понимаете, каково приходится от таких передряг. Но что прикажете делать? У парня нет ни отца, ни матери, всей родни-то я один, вот я и оставил его у себя, — не выгонять же мне было сироту. Правда?
Но только я ему сказал, что если он опять примется за такие проделки, то конец, конец, пусть не ждет от меня жалости. Вот. Правильно я поступил, сударь?
Я ответил, протягивая ему руку:
— Вы правильно поступили, Кавалье, вы честный человек!
Он встал.
— Спасибо, сударь. Теперь я схожу за ним. Нужно его наказать для острастки.
Я знал, что старика бесполезно отговаривать. Поэтому я предоставил ему действовать по своему усмотрению.
Он пошел за мальчишкой и приволок его за ухо.
Я сидел на соломенном стуле, напустив на себя суровость судьи.
Мариус с прошлого года вырос и стал еще уродливее, еще противнее и хитрее.
Его длинные руки были чудовищны.
Дядюшка подтолкнул племянника ко мне и скомандовал по-военному:
— Проси у хозяина прощения.
Парень не произнес ни слова.
Тогда отставной жандарм схватил его под мышки, приподнял и принялся сечь с таким остервенением, что я встал, чтобы остановить порку.
Теперь мальчишка выл:
— Простите!.. Простите!.. Простите!.. Больше не буду!
Кавалье опустил его на пол и, навалившись ему на плечи, заставил стать на колени.
— Проси прощения! — сказал он.
Мальчишка, опустив глаза, пробормотал:
— Простите.
Тогда дядюшка поднял его и выпроводил такой здоровенной затрещиной, что Мариус снова чуть не полетел кувырком.
Он убежал, и больше я его в тот вечер не видел.
Но Кавалье казался совершенно убитым.
— Дурной у него нрав! — сказал он.
Во время обеда он все повторял:
— Ах, как это меня печалит, сударь, я и сказать не могу, как это меня печалит!
Мои попытки утешить его были напрасны.
Я лег спать спозаранку, чтобы на заре выйти на охоту.
Собака моя уже спала на полу возле моей кровати, когда я задул свечу.
Среди ночи меня разбудил бешеный лай Бока. И тотчас я увидел, что комната полна дыма. Я вскочил с постели, зажег свечу и, подбежав к двери, распахнул ее. Ворвался вихрь пламени. Дом горел.
Я быстро захлопнул толстую дубовую дверь и, натянув брюки, спустил сначала в окно на веревке, сделанной из скрученных простынь, собаку, затем выбросил во двор всю одежду, охотничью сумку, ружье и, наконец, вылез сам тем же способом.
Затем я принялся кричать во все горло: