Воспоминания о Марине Цветаевой - Одоевцева Ирина Владимировна 59 стр.


«Вот уж нет! — подумал я. — По погонам никак нельзя было. Ведь, чтоб немцы не узнали, какие части стоят перед ними, попадавшие в плен солдаты и офицеры не имели никаких обозначений на погонах».

В те дни мы все находились не при деньгах, тем более что все ухлопали в тот вечер на ужин. У меня не было денег на такси, и я повез Керенского в метро.

По дороге, как все молодые люди учат стариков, учил я уму-разуму главковерха и автора только вышедшей «Гатчины»: «Ваши „Дни“ все советское ругают и не замечают того, как много положительного происходит там. Милюковские „Последние новости“, которые считаются консервативнее эсеровских „Дней“, даже они отмечают много интересных событий на родине. А какая проза! Какие стихи! А театры?! Мейерхольд, „Габима“, Таиров, Вахтангов!»

Александр Федорович морщился, возражал слабо и как-то устало.

И вот торжественный ужин на рю Руве. Хозяйки превзошли самих себя: чешско-русско-французская кухня. Вина! Водка «Смирновка». Дорогая скатерть, одолженная у соседей. Салфетки. Хрустать от соседей.

Есть такие корешки, которые на правах школьных товарищей или грешной вашей общей молодости вваливаются к вам в любое время без всякого предупреждения, без телефонного звонка и как раз именно в такой момент, когда ты меньше всего его ждешь и когда с тобой люди, отнюдь ему не подходящие, и он им не подходит! У меня был такой Алеша Селиванов, однополчанин, одноклассник и сверстник. Он ввалился даже не ко мне, а в дом моей будущей невесты. И ко всем бедам был сильно на взводе. О его профессии можно не говорить: русский офицер в Париже двадцатых годов, само собой разумеется, шофер такси, да еще ночной.

За столом всецело царили Марина Ивановна и Александр Федорович. Все остальные только слушали их. Кроме, конечно, Алеши Селиванова. Когда разговор зашел о современной литературе — той и этой — Марина Ивановна на первые места выдвинула Алексея Ремизова и Бориса Пастернака, Александр Федорович рьяно возражал, показав свое высокое искусство оратора и полемиста — он был за прозу Ивана Бунина и за поэзию Константина Бальмонта. Бурному спору положил конец Алеша Селиванов.

Он безапелляционно заявил:

— Нет, Александр Федорович, вы ошибаетесь. Дайте мне хорошую бутылку красного вина, и я напишу вам рассказ не хуже Бунина.

Этим заявлением весьма заинтересовалась Марина Ивановна. Но я тотчас же заметил, что с ее стороны это была игра!

— Александр Федорович! А что вы думаете, — прищурилась Марина Ивановна, что она всегда делала, когда говорила что-нибудь особенное и оригинальное, — если мы ему купим бутылку красного вина, вдруг он на самом деле напишет шедевр?

— Да, — задумчиво, на полном серьезе (но я не утверждаю, что Керенский не понял шутки) ответил он. — Только я, как юрист, хочу знать, в какой момент мы дадим ему эту бутылку: до или после?

— Да, конечно, — ведь он же вдохновляется вином.

— А если он никакого рассказа не напишет?

— Ну будет перед нами в долгу…

В этот вечер Марина Ивановна не хотела читать своих стихов.

Но Керенский настаивал.

— Не знаю, что читать, — прошептала мне на ухо Марина Ивановна. — Посоветуйте. Ведь моих стихов он не понимает. А! Вспомнила: Вот что-то я прочту.

И она прочла:

После Марины Ивановны Ариадна Чернова превосходно прочла отрывок из «Молодца». Цветаева очень высоко ценила ее мастерство, не раз говорила, что никто так хорошо не читает «Молодца», как она, — и, даря ей свое «Ремесло», украсила его такой дарственной надписью:

«Ариадне Черновой, полу-дочери, полу-сестре, — Марина Цветаева».

Никогда не забуду финал этого удивительного, роскошного ужина — последние слова Керенского. То ли он слишком много выпил — или это у него уже начинался склероз, но он вдруг рассказал всем о настроениях молодой эмиграции, и вот что совсем недавно один из этих оболтусов говорил ему о Советском Союзе: и слово в слово пересказал все то, что я ему говорил в метро!..

Хочу привести отрывок из письма Марины Ивановны ко мне:

«Милый Володя, Вы очень хорошо ко мне подошли, просто — у меня никогда не было времени и у Вас не было. Чувство требует времени, не мысль. Мысль — вывод. Чувство всегда начинает сначала, оно прежде всего — работа (и забота!). Есть лучший мир, где все наши умыслу зачтутся, а поступки отпадут. Тогда Вы, и Адя, и Ольга Елисеевна, и Наташа увидите, что я лучше, чем вы все видели, чем мне здесь дано было быть. Там у меня будет время быть собой, чувствовать и излучать.

Тетрадь прожорлива, особенно, когда ее не кормишь. Там не будет тетрадей».

1926, 7 февраля.

Все до сегодняшнего утра живут вчерашним вечером. Как радостно на Rouvet! Огромная прекрасная победа Марины Ивановны. Привожу себя в порядок, чтобы суметь рассказать… К 9 часам весь зал был полон — публика же продолжала наплывать. Около кассы — столпотворение. Отчаявшийся, потерявший всякую надежду — кассир Дода, — растерянные, разбиваемые публикой контролеры — застрявшие между стульев — навеки! — распорядители. Картина грандиозная! Марина Ивановна не может пройти к своей кафедре. Мертвый, недвижный комок людей с дрожащими в руках стульями над головами затер ее и Алю. Марине Ивановне целуют руки, но пропустить не в силах. Вова Познер, балансируя стулом, рискуя своим талантом, жизнью, сгибается к руке М. И. Чей-то стул — из рук — пируэтом — падает вниз — на голову одной, застывшей в своем величии даме. Кто-то кому-то массирует мозоли, кто-то кому-то сел на колени. В результате — велика правда Божья: все, купившие пятифранковые билеты, сидят; все Цетлины, Познеры — толкутся в проходах.

Весь вечер — апология М. И. Большой, крупный успех. Отчетливо проступило: после Блока — одна у нас — здесь — Цветаева. Сотни людей ушли обратно, не пробившись в залу, — кассу закрыли в 9 ½ ÷асов, — а публика продолжала валом валить. Милюков с женой не могли достать места, Руднев, Маклаков — стояли в проходе. Кусиков с тремя дамами не добился билетов. (Упоминаю о Кусикове, ибо он специалист в этой области.) Сергей Яковлевич, бросив все, бегал по дворику, куря папиросу за папиросой.

Да, Адя, видел своими глазами — у многих литераторов вместо зависти — восторг. Как хорошо! Если бы навсегда можно было заменить зависть — восторгом.

На Rouvet — радость… длится до сегодняшнего дня… Солнце — в «звончатом огне», нежданный гость — завершает вчерашний день. Я завершаю его — письмом к Тебе…

Недавно я приобрела 8-й том Краткой Литературной энциклопедии. Открыв книгу на статье «Цветаева Марина Ивановна», я увидел фотографию, в общем-то известную, которая мне ближе других. Именно такой я ее и помню.

В 1940 году я работала в Гослитиздате, в редакции переводной литературы. Редакция помещалась в Большом Черкасском переулке, сзади вестибюля метро «Дзержинская». В этом же году я познакомилась с Мариной Цветаевой. За год нашего знакомства, вплоть до отъезда Цветаевой из Москвы, Марина Ивановна несколько раз приходила к нам в редакцию. Она выглядела старше своих лет, поседевшая, вечно в полинявшем платье (или юбке с кофтой, тоже вылинявшими), в берете (синем или коричневом). На лице — нездоровая желтизна. Весь внешний вид Марины Ивановны характеризовался каким-то страданием, внутренней болью. Было впечатление, что ее внутри что-то жжет. Ее облик излучал боль, боль за близких ей людей.

Люди, как правило, сторонились ее, боялись говорить о ней, о ее делах и жизни. С одной стороны, это определялось жутким временем; с другой стороны, окружающие не хотели своими расспросами усугублять настроение Марины Ивановны. Я тоже не решалась о многом говорить с ней. Брало верх мое стеснение перед великой поэтессой. Иногда вместе с нею в редакцию приходил ее сын Мур. Я его видела мельком. Красивый, рослый. Постоянно смеялся над матерью, называл ее неудачницей. Марина Ивановна дрожала за сына. Для нее он был единственным, что осталось у нее в жизни. Когда ее спрашивали о других родственниках, она говорила, что есть одна родственница, вроде бы артистка. О сестре не говорила ни разу.

В это же время произошла встреча Цветаевой с Пастернаком, не знаю, первая ли после приезда Марины Ивановны. Она посетила Бориса Леонидовича у него на даче. После говорила о его сыне (от второй жены): «Какой красивый мальчик». Когда началась война и Мура просили дежурить на крышах дома для борьбы с фугасками (они снимали тогда комнату где-то у Покровских ворот), Цветаева говорила с сожалением: «Борис Пастернак мог бы пригласить нас к себе на время, на дачу».

Часто Марина Ивановна выглядела наивным человеком. Ее как-то спросили, как поживает Мур. Она ответила с серьезным видом, что он сейчас читает Кирпотина.

Внешность ее дополняли некоторые ее поступки. Так, например, она однажды в редакции захотела пить. Пока я собралась поискать стакан, Марина Ивановна взяла стакан из-под карандашей, высыпала карандаши на стол, налила тут же в этот стакан воды из графина и выпила.

Создавалось впечатление, что она всем кидала под ноги своему чувству. Об Антокольском она сказала: «Какой был Павлик раньше, и как он изменился». На лице Антокольского к этому времени появился нервный тик. Кажется, в Доме творчества в Голицыне она познакомилась с поэтом-переводчиком Арсением Тарковским. Там же (а может быть, у Крученых) Цветаева познакомилась с Лурье. Он ей очень нравился. Она говорила: «Какой милый, обаятельный старик, чудесный человек». О Крученых Марина Ивановна говорила, что тот с ней заигрывает. Неприятная личность был этот Крученых. Все-таки она что-то ему отдала (по-моему, какие-то свои книги). От него, по-видимому, попал впоследствии к поэту-переводчику Давиду Бродскому сборник «Ремесло», принадлежавший ранее Цветаевой.

Однажды Марина Ивановна процитировала строки Анны Ахматовой, после чего заметила, что требует от жизни гораздо меньше, чем Ахматова.

О своей работе говорила мало, так же как и о поэзии вообще. Идет разговор о французской поэзии, она скажет фразу, а видно, что сама вся в себе находится. Жаловалась, что трудно было переводить «Этери» Важа Пшавелы. «Всего, что без ног, я боюсь и ненавижу — черви и змеи», — говорила она. Сделала ряд переводов в готовящейся к выпуску, но так и не вышедшей книги стихов евреев-экспрессионистов, жителей присоединившихся к СССР Западной Украины и Белоруссии. Редактором сборника был Юткевич. Сборник запретили, но материалы, возможно, сохранились в архиве издательства. Юткевич умер несколько лет назад.

Однажды в разговоре Марина Ивановна сказала, что если будет счастлива, то напишет «Свадьбу Ариадны» (по-видимому, имелась в виду пьеса). Я тогда не знала, что дочь Марины Ивановны зовут Ариадной, и связала это только с ее «Тезеем».

Началась война. Повсюду в издательствах шли разговоры об эвакуации. Занимался этим вопросом, кажется, Кирпотин. К нему и ходила Цветаева. Но в Чистополь, куда ехала большая группа писателей, ее не взяли. Да она и не хотела ехать. Но Цветаева боялась за сына, и, кроме того, ее оставание могли расценить как ожидание прихода немцев. У нее в это время были деньги, платья, привезенные из-за границы. В ее присутствии можно было услышать упрек: «Все сейчас картошку копают».

Я говорила тогда Ерикееву, татарскому поэту из Казани: «Возьмите ее к себе в город, получите прекрасного переводчика». Но люди боялись делать подобные шаги. Перед отъездом Цветаева все носила с собой свой архив. Не знала, куда и кому его отдать. Я хотела предложить свою помощь, но постеснялась.

На прощанье Марина Ивановна подарила мне коралловые бусы. Мы поцеловались, простились.

1975 г.

Назад Дальше