Самые деятельные люди — самые молчаливые; меньше всех говорит тот, кто больше всех делает. Данте — один из самых молчаливых, потому что один из самых деятельных людей в мире. Как это ни странно, главная сила этого великого художника слова не в слове, а в молчании.
Внутренняя жизнь человека безгранична; слово ограниченно: это чувствует Данте лучше других художников слова; лучше из всех чувствует, как относится то, что можно и надо сказать, к тому, о чем надо молчать. Чем глубже чувство, тем безмолвнее. Правда в чувстве, ложь в словах. Данте — самый молчаливый, потому что самый правдивый из всех говорящих художников. Так, как никто из них (может быть, опять кроме Эсхила), умеет он останавливаться там, где нужно; сдерживать самое неудержимое в себе, как всадник уздою сдерживает коня над пропастью:
Лучше Данте никто не исполнил мудрую заповедь древних мистерий «скрывать глубины», kryptein ta bathea.
Только о предпоследнем, главном для него, он говорит, а о последнем, главнейшем, молчит. В слове для него весь мир, а в молчании — Бог.
Творчество Данте взрывчато, потому что дух его революционен, а революция есть взрыв. Внутренний огонь для Данте горит не как лампада тихим и ровным пламенем, а внутренними вспышками, взрывами, как порох.
Данте, большой любитель всех точных знаний, мог бы согласиться с определением главного творческого метода своего, как механики взрывов. Лучше многих нынешних философов понял бы он, что значит бергсоновская «мистика механики», потому что Бог для него есть «Первый Двигатель» небесных тел, «великих колес», rote magne, и необходимость механики — законов движения, есть божественное чудо «любви, движущей солнце и другие звезды».
Только поняв эту «механику-мистику» взрывов, мы поймем главную особенность, единственность Дантова творчества.
Две геометрические точки — два слова, и между ними — молчание, на устах поэта, а в сердце читателя — взрыв; две грозовые тучи, а между ними — соединяющая молния. Главное искусство здесь заключается как бы в астрономической точности, верности этих двух слов, двух точек, между которыми находится взрывчатая область молчания, с пороховою миною, проложенной от сердца поэта — «делателя» — к сердцу читателя, с которым поэт хочет что-то сделать, а хочет он всегда одного — «взорвать», возмутить, опрокинуть, вознести на небо или низвергнуть в ад.
В этом астрономически точном искусстве Данте похож на того «старого портного», который «в темной лавке, в ушко иголки продевает нитку»; но здесь «нитка» — молния страсти в великом сердце поэта, а «ушко иголки» — малое и бесстрастное сердце читателя. Какая сила нужна, чтобы с такою точностью управлять молнией!
Может быть, все отдельные человеческие души уходят корнями своими, как растения в землю, в одну великую общую Душу человечества. Если так, то к ней-то и прокладывает путь Данте, как рудокоп к драгоценной руде; с нею-то он и говорит, ее-то и спрашивает в своих молчаниях, и она отвечает ему тоже молча, глухими, подземными гулами или огненными взрывами чувств, таких же простых, общих и вечных, как она сама.
Прелюбодейная жена, Франческа да Римини, вспоминает свою преступную в глазах людей и Богом осужденную, наказанную адом, но для нее самой, и здесь, в аду, все еще святую любовь к мужнину брату, Паоло Малатеста:
«К прелести моей» (в подлиннике сказано вернее, «верным голосом»: «к моему лицу прекрасному», de la bella persona, потому что для любящего все тело любимой так же лично, как лицо) — вот одна из двух геометрических точек, а другая: «все еще мне больно», ancor m'offende; и между этими двумя точками, двумя словами, — молчание — «взрыв»: молния того лезвия, которым застигший любовников муж пронзает вместе обоих. В смерти соединятся они так же, как в любви; были «два одною плотью» в мгновенном вихре страсти, и будут — в вечном вихре ада:
Если бы Шекспир или Гёте написали трагедию о любви Франчески, то, может быть, сказанное там было бы слабее, чем умолчанное здесь. Душу человечества Данте спрашивает молча, и она отвечает ему, тоже молча, только символами-знаками, а если бы ответила словами, то, может быть, это были бы его же собственные слова:
Нарушив новую заповедь, человеческую, в браке, — нарушила ли Франческа, или исполнила заповедь Божию, древнейшую: «Да будут два одною плотью»? На этот безмолвный вопрос Данте могла бы ответить Душа человечества так же, как ответил Сын человеческий:
Женщина! Где твои обвинители? Никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши. (Ио. 8, 10–11.)
Как потрясен сам Данте этим ответом, видно из последних стихов песни:
Брачный закон человеческий Франческа нарушила, а монна Пия исполнила; но и эта, невинная, так же погибла, как та, виновная.
Знатный гражданин Сиены, мессер Нэлло дэлла Пьетра, сначала нежно любил жену свою, монну Пию, а потом, изменив ей для другой, заточил ее в замок среди лихорадочных болот Мареммы, где умирала она недостаточно скоро для мужа и его любовницы. Духу не имея убить ее сам, потому ли, что был трусом, или потому, что все еще помнил былую любовь свою, мессер Нэлло подкупил слугу для этого убийства, и тот, когда монна Пия стояла однажды у открытого окна, подкравшись к ней сзади, схватил ее и выбросил на площадь замка с такой высоты, что она разбилась насмерть.
Встреченная Данте в преддверии Чистилища, тень ее молит жалобно:
Снова и здесь, все в той же «механике взрывов», — две точки — два слова: «убита» и «камень драгоценный», а между этими словами — вся умолчанная трагедия любви: между прозрачною голубизною сапфира на обручальном кольце — знаке, увы, обманувшей верности, и тусклою голубизною болотных туманов, — «черно-красная», perso, как воздух ада, на серых камнях замковой площади запекшаяся кровь.
Кто может вместить, да вместит (Мт. 19, 12), — брачную заповедь Отца и Сына. «Кто может?» — на этот безмолвный вопрос, во всех трагедиях любви отвечает Душа человечества: «Я не могу», — с тем огненным взрывом — возмущением, восстанием, — «революцией пола», — который, может быть, некогда «поколеблет силы небесные» в душе человечества.
В каменных, раскаленных докрасна, зияющих гробах мучаются еретики и вольнодумцы, восставшие на Бога; в их числе Дантова «первого друга» отец, флорентинец Кавальканти. Услышав тосканскую речь Данте, «высунул он из гроба голову до подбородка и оглядывался» так, как будто надеялся увидеть с Данте еще кого-то другого; когда же увидел, что нет никого, — сказал ему, плача:
как бы второю смертью умер.
Снова и здесь, все в той же «механике взрывов», две точки — два слова: «имел — упал», ebbe — ricadde: и между ними молчание — взрыв:
Богом осужденных грешников жалеть — значит восставать на правосудие Божие: Данте это знает, и все-таки жалеет Франческу, Пию, Кавальканти, Фаринату, Уголино, отца невинных, в земном аду замученных детей; жалеет все «обиженные души», — всех «мучеников» ада.
Злейший в мире человек не пожелает врагу своему злейшему вечных мук ада. А Бог пожелал? Если вечно будет грызть Уголино череп Руджиеро, «как жадный пес грызет обглоданную кость»; если муки ада вечны, то, в лучшем случае, Бог и дьявол — два равных в поединке бойца, а в худшем, — дьявол сильнее Бога.
«Как оправдается человек перед Богом?» — это один вопрос Иова-Данте (Иов. 9, 2); но есть и другой, умолчанный Данте, произнесенный Иовом: как оправдается Бог перед человеком?
О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий — с близким своим. Вот я кричу: «обида», и никто не слушает; вопию, и нет суда. (Иов. 18, 21; 19, 7.)
Или Бог, или ад; чтобы оправдать Бога, надо разрушить ад: вот к чему ведет вся Дантова «механика-мистика взрывов». Этого он сам не знает, и этого не хочет; но противиться этому не может так же, как все, одержимые Духом, не могут противиться тому, что с ними делает Дух. Самое глубокое в Данте есть воля к разряду полярно противоположных сил в мире, в человеке и в Боге, — к той молнии, соединяющей отца и сына в Духе, которой кончится мир: «Будет Сын человеческий в день Свой, как молния».
Тайное имя будущего Данте есть имя ближайшего к нему ученика господня, Иоанна: Боанергес, «Сын Грома», «Сын Молнии» (Мк. 3, 17).
Понял Данте, как никто из христиан за семь последних веков, что значит «молния Трех».
Ад есть — это для верующих, религиозно опытных, не слепых, а зрячих людей так же несомненно, как то, что есть безначальное Зло — диавол. Чтобы отрицать существование ада, нужно отвергнуть величайший и подлиннейший из всех религиозных опытов человечества, — тот, что записан в Евангелии.
Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его. (Мк. 25, 41.)
И ввергнут их в печь огненную: там будет плач и скрежет зубов.
Будет «тьма кромешная», «где червь их не умирает, и огонь не угасает» (Мк. 9, 44), — эти таинственные слова в речах Иисуса повторяются, конечно, недаром так часто и грозно.
«Что есть ад?.. Страдание о том, что нельзя уже любить. Раз, в бесконечном бытии… дана была духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: „Я есмь и я люблю“. И что же? Отвергло оно… дар бесценный, не возлюбило… и осталось бесчувственным. Таковой, уже отошедший от земли, видит и лоно Авраамово… и рай созерцает, и к Господу восходить может, но именно тем-то и мучается, что ко Господу взойдет он, не любивший, соприкоснется с любившими, любовью их пренебрегший». Этот религиозный опыт старца Зосимы, а может быть, и самого Достоевского, совпадает с опытом Дантова Ада. Можно совсем отвергнуть загробную жизнь, но приняв ее, нельзя не принять и того, что начатое здесь, во времени, продолжится в вечности. Если в жизни земной величайшее блаженство — любить, а потеря любви — страданье величайшее, то тем более, в жизни вечной, когда мы увидим начало всякой жизни — Любовь, уже лицом к лицу. Это и значит: кто любит, тот знает, что любовь есть блаженство величайшее — рай, а потеря любви — мука величайшая — ад.
Есть ад — это несомненно; но так же ли несомненно и то, что муки ада вечны? Слово «вечный», на арамейском языке Иисуса, не имеет того отвлеченно-метафизического смысла «бесконечного времени», как греческое слово aionion, и слова того же смысла, на философском языке, от Аристотеля до Канта. «Вечность», «век», на языке Иисуса, так же подобны мигу, как бесконечно длительному времени: вечностью может казаться и миг для крайней меры мучений. Словом «вечный» определяется не количество времени, в которое длятся муки, а качество мук.
Сказываю тебе: не выйдешь оттуда (из темницы), пока не отдашь и последней полушки. (Лк. 12, 59.)
Значит, когда-нибудь отдано будет все, и кончится заключение в темнице ада.
Что же значит «вечность мук» в Евангелии?
Как собирают плевелы и огнем сжигают, так будет и при кончине века сего сего (Мт. 13, 40),
в конце «вечности земной» — «земного века», tou aionos. «Плевелы» — «сыны Лукавого» — «мнимые», «не-сущие», — сгорят, как «солома на огне»; миг сгорания и будет для них «вечностью мук».
«Что такое ад?» — за этим вопросом встает для Данте-человека и всего человечества другой вопрос: «Что такое зло?» «Я искал мучительно, откуда зло, unde sit malum… и не было исхода», — говорит св. Августин о начале жизни своей и мог бы сказать о всей жизни. — «Бога моего не смея обвинять». На вопрос: «Откуда зло?» — он не может и не хочет ответить: «от Бога», и в этом бесконечно прав, потому что во зле не оправданный Бог хуже несущего; людям лучше сказать: «Нет Бога», чем сказать: «Зло от Бога». Но не это ли именно и сказано в надписи на двери Дантова ада:
Изобретательница вечных мук для ею же созданных тварей, истязательница вечная, — «Первая Любовь»: может ли это быть? Очень вероятно, что если не в уме, то в сердце Данте подымался иногда этот вопрос.