Сторожу земного рая в Чистилище, самоубийце Катону, говорит Виргилий о Данте:
Вечно будет людям памятна «жертва несказанная суровейшего подвижника свободы, Марка Катона… Чтобы в мире зажечь к ней любовь, он лучше хотел умереть, чем жить рабом».
— «О, святейший дух Катона! кто посмел бы о тебе говорить?»
— «В ком из людей образ Божий явлен больше, чем в Катоне?» — скажет Данте, в «Пире», забыв о христианских святых и подвижниках так, как будто никогда никакого христианства и на свете не было.
Первого учителя безбожного и богопротивного знания, Аверроэса, обличавшего «Трех Обманщиков», Моисея, Христа, Магомета и «лаявшего на Господа, как бешеный пес», Данте увидит, вместе с Орфеем, Эмпедоклом, Сократом, Сенекой и другими великими учителями древности, в ясной области Лимбов, Элизиуме святых язычников:
Церковью осужденный за ересь ученик Аверроэса — Антихриста, теолог Сигер Брабантский (1226–1284), начал первый учить в Париже, на улице Соломы, близ Сорбонны, где Данте мог слышать его, — о двух несоединимо-параллельных путях Веры и Знания, доказывая в блестящей игре силлогизмов, что бытие Бога, загробную жизнь, Искупление и прочие святейшие истины веры он вынужден принять, как христианин, но должен отвергнуть, как философ. Данте увидит его в четвертом небе Солнца, в сонме великих учителей Церкви, рядом с обличавшим его в ереси, св. Фомой Аквинским; тот на него Данте и укажет:
B той же игре силлогизмов не менее искусный игрок, «один из черных херувимов», мог бы напомнить Сигеру и ученику его, Данте:
Наша природа человеческая в корне зла, потому что искажена первородным грехом, — учит св. Августин. «Наша природа человеческая в корне добра, la nostra buona natura», — учит, вместе с ересиархом Пелагаем, злейшим врагом Августина, Данте в «Пире», где как будто нет вовсе ни первородного греха, ни ада, ни дьявола, а следовательно, как будто нет и Искупления. Вся природа, не только человеческая, но и стихийная, — такая же «Милосердная Дама», Donna pietosa, для Данте, как и наука о природе, философия. Только в «Чистилище», превратится эта «Милосердная Дама» в беспощадную, «Каменную», Donna pietrosa, — в «древнюю ведьму». Сирену-обманщицу:
В благоуханиях Пира уснул, — проснулся от смрада в Аду.
«Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь», учит Евангелие (Лк. 17, 14); путь пространен и врата широки, — учит Пир. Кажется иногда, что Данте хочет здесь, освободившись от ада и чистилища, прямо войти в Рай Земной, о Рае Небесном вовсе не думая.
«В зрелом возрасте „человек должен раскрыться, как благоухающая роза“, а в старости благословить пройденный путь… Смерть наша да будет безгорестна… Как спелое яблоко падает с ветки само, не будучи сорвано… так душа должна отделиться от тела безболезненно».
Dies irae, dies illa — этого грозного напоминания Данте не слышит, на светлом Пире Знания, — услышит в темном аду Веры.
Что вкушается на пире, — «ангельский хлеб», или амброзия Олимпийских богов, или огненная пища титанов, или то волшебное, на кухне ведьм приготовленное снадобье, которое даст или не даст Фаусту, человеку и всему человечеству, вечную молодость, — это решит будущее; а пока ясно одно, — что начатый у Данте «пир» до наших дней продолжается, и что если бы довести до конца то, что соблазняет Данте в «похоти знания»: «будете, как боги», — то этим концом была бы наша воля к познанию, как «воля к могуществу». — «Духом божеской, титанической гордости возвеличится человек… и явится Человекобог. Ежечасно побеждая, уже без границ, всю природу волею своею и наукою, человек… будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных», — предскажет этот желанный или страшный конец веселого Дантова пира Достоевский; а за пятнадцать веков до него св. Августин уже предсказал: «Чем я хотел уподобиться Тебе, Господи, хотя бы превратно? Не тем ли, что мне было сладко преступать закон… и, будучи рабом, казаться свободным… в темном подобии всемогущества Божия, tenebrosa omnipotentiae similitudine?»
Кажется, и Данте иногда предчувствует, какой бедой может окончиться Пир. Сколько бы ни убеждал он себя, ни обманывал, что Параллели вместо Креста, — два рядом идущих, несоединимых пути, Вера и Знание, — не зло, а добро, установленный Богом закон, — в этом разделении, раздирании души между двумя правдами, двумя целями, земной и небесной, — вечная мука его — внутренний ад: «мука эта была для меня так тяжела, что я не мог ее вынести».
Кажется, он и сам иногда понимает, что слишком удобная «двойная бухгалтерия» — двоеволие, двоедушие, — «служение двум господам», есть «низость», vilta. «Сердце мое соглашалось на это… но, согласившись, говорило: „Боже мой, что это за низкая мысль!“»
Может быть, Данте чувствует себя, в иные минуты, одним из тех «малодушных», ignavi, не сделавших выбора между Богом и диаволом, которые казнятся в преддверии ада, хотя и легчайшей, но презреннейшей казнью.
Может быть, в такие минуты мука Данте, тягчайшая, — самопрезренье.
«О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли. Боже мой!.. Этого никто не знает, кроме Тебя», — мог бы сказать и Данте, как св. Августин. — «Я искал Тебя, Господи, как только мог; я хотел понять веру мою… и очень устал»… — «Боже мой, единственная надежда моя, услышь меня, не дай мне изнемочь в поисках моих, от усталости и отчаяния… дай силу искать Тебя до конца. Ты один видишь силу и немощь мою; исцели немощь, укрепи силу. Ты один видишь знание мое и неведение… Я стучусь, — отвори! Дай мне знать Тебя и любить!»
Если так молился Данте вместе с Августином, то, может быть, и его молитва исполнилась. Тем же чудом небесно-земной любви спасся он и здесь, в земном аду, как там, в подземном.
Волю средних веков, к «вере, ищущей разума», fides quaerens intellectum, превращает он в волю грядущих веков к «разуму, ищущему веры», intellectus quaerens fidem. Этим-то он и близок нам и нужен сейчас, как никто из людей нашего времени, только верующих или только знающих.
Данте — грешник и, может быть, даже великий, потому что и в этом — во грехе — он так же велик, как во всем. Но в черноте старой греховности его вспыхивают вдруг ослепительно-молнийно-белые точки новой, в христианстве еще небывалой, уже за-христианской, Третье-Заветной святости. Если бывший Данте — весь еще в черноте греха, включающего в себя и грешную «похоть знания», libido sciendi, то в этих белых точках святости, включающей в себя и святую волю к знанию, — весь Данте будущий.
В центре земли, на самом дне ада, сковано вечными льдами исполинское тело Люцифера. Данте с Вергилием ползут, точно блохи, по волосам этого тела, как по ступеням ужасающей лестницы к центру земли, «куда влекутся все тяжести». И здесь Вергилий делает сам и принуждает спутника сделать нечто, для него непонятное:
И снова лезут они все по той же косматой лестнице — волосам Люциферова тела, теперь уже не вверх, а вниз; но Данте, все еще не понимая, думает, что продолжает спускаться, возвращаясь в ад, пока, наконец, Виргилий не объясняет ему: «когда перевернулся я, ты перешел за центр земли и в гемисфере нижней находишься теперь».
Что в эту минуту чувствует Данте, — только ли ужас неимовернейшего из всех путей? Нет, может быть, и нечто подобное тому, что чувствовал Колумб, устремляя корабли свои сквозь бури океана и «тысячи смертей», все на Запад, на Запад, в неизвестный мир; что чувствовал и предтеча Колумба, древний подвижник знания, новых земель открыватель, Улисс, готовясь устремить свой последний корабль в тот же неизвестный мир.
Радость эту, может быть, чувствует и Данте, когда, выйдя из подземных недр, первый из людей верхней гемисферы, видит на неизвестном небе нижней — сверкающее в красоте несказанной, четверозвездие Южного Креста.
Этим-то невиданным Крестом и будет крещено у Данте, как та разлитая не на нашем небе, синева «восточного сапфира» — новорожденное Святое Знание грядущих веков; тем же Крестом скрещены, соединены, в неземной геометрии, две параллельные линии — знающая Вера и верующее Знание.
После Александрийских астрономов, Данте первый, до Колумба, угадывает шаровидность земли и существование великого неизвестного материка — бывшей Атлантиды, будущей Америки. За три века до Галилея, за четыре до Ньютона, предчувствует он закон мирового тяготения. Та же новая воля к опытному знанию — в «Божественной комедии», как в «Атлантическом кодексе» Леонардо да Винчи.
В Огненном Небе, Эмпирее, неземное «восхищение», raptus, не мешает Данте, математику, определять с точностью, как относится к западному горизонту и меридиану Иерусалима та астрономическая точка, где он находится.
Вот как изображает он закат, на высоте Чистилищной Горы: «Солнце стояло на небе, как стоит оно, в тот час, когда первые лучи его искрятся там, где кровь свою пролил Создавший солнце, и когда, под высоким созвездием Весов, падает Эбр, а воды Ганга сверкают, в полуденный час». Это значит: был час, когда на высоте Чистилищной Горы — закат, в Иерусалиме — восход, в Индии — полдень, а в Испании полночь. В этой широте астрономического взгляда на мир — та же упоительная радость полета у Данте, какую чувствовал, должно быть, и Винчи, изобретая человеческие крылья, и нынешние летчики чувствуют, когда горят над ними, без лучей, в ледяной черноте стратосферы, чудные и страшные дневные звезды.
скажет Данте, может быть, с большим правом, чем мог бы сказать Колумб, потому что новый материк духовный, открытый Данте больше, чем материк вещественный, открытый Колумбом.
«Я хочу показать людям никогда еще никем не испытанные истины» — это мог бы сказать, и в наши дни, Данте.
«Многое я уже видел, как бы во сне», — говорит он о начале жизни своей и то же мог бы сказать об ее конце.
Сердце поймет, когда в чуде небесно-земной любви будут Три — Одно.
Две параллельные линии, не пересекающиеся в кресте — два пути. Вера и Знание, несоединимые в малом разуме человеческом, соединяются в великом Разуме Божественном — Логосе. «В Нем была жизнь, и жизнь была Свет человеков» (Ио. 1, 4), —
свет молнии, соединяющей небо и землю.
Как соединяются в Логосе разъединенные в космосе. Древо Жизни и Древо познания, — в этом вопросе — все, для чего Данте жил и все, что он сделал. Он мог бы сказать о всей жизни своей и обо всем своем творчестве то, что говорит о бывшем ему, в Огненном Небе, Эмпирее, видении Трех:
Вещее знамение — символ того, что должно произойти с отступившим от Христа человечеством наших дней, чтобы оно могло, вернувшись ко Христу, спастись, — есть Данте, геометр, испепеленный молнией Трех.
Если когда-нибудь мир, в наши дни, так страшно и жалко погибающий, под демоническим знаком Двух, выйдет из-под него и спасется, под знаком божественным Трех, то потому, что Данте, так же погибавший и спасшийся, — первый не в Церкви, а в миру, против мира и против себя самого, — сказал:
не Два, а Три.
Если у Данте одно из самых страдальческих лиц, какие только запомнились человечеству, и углы рта опущены, как бы с несказанною горечью, и плечи сгорблены, как бы под раздавливающей тяжестью, то, может быть, главная причина этого — не бедность, не изгнание, не унижение, не одиночество, не тягчайшая из мук его, — бездействие, а что-то другое, о чем он никогда никому, ни даже себе не говорит, и на что невнятный намек слышится только в этих страшных словах:
Так ли это? Не грешные ли очи отвратили мы от Него? Медленно страшно охладевает сердце мира ко Христу; охладевает и сердце Данте. Точно черная тень легла между ним и Христом; точно Христос обидел его какой-то нездешней обидой, какой-то горечью неземной огорчил. Может быть, не наяву, когда думает он о Христе, а во сне, когда мучается Христос, — сердце его плачет: «не знаю, не знаю, не знаю кто кого разлюбил, я — Тебя, или Ты — меня!»
Кажется иногда, что между Христом и Данте происходит всю жизнь нечто подобное тому, что произошло в начале жизни между ним и Беатриче, когда она отказала ему в «блаженстве приветствия»: «я почувствовал такую скорбь, что, уйдя от людей туда, где никто не мог меня слышать, я начал плакать… и плача, уснул, как прибитый маленький мальчик».
Кажется иногда, что есть два Данте: огненный, вспыхивающий, как молния, и потухающий, серый, холодный, как пепел: молнийный — обращен к Отцу и Духу, а пепельный — к Сыну.
Данте не то что разлюбил Христа, но как будто перестал любить или не захотел знать, что любит Его. К церкви ближе он, чем к Евангелию; к Евангелию ближе, чем к Христу; ко Христу ближе, чем к Иисусу. В том, что Христос воистину Сын Божий, он не сомневается. «Самая зверская, подлая и пагубная из всех человеческих глупостей то, что нет загробной жизни», — говорит он и мог бы прибавить: «Глупость такая же и то, что Христос не Сын Божий». Данте верит во Христа, но любит его меньше, чем верит. — «Как бы я хотел любить Тебя, Господи! как бы я хотел отдать Тебе душу мою и тело мое! как бы я хотел отдать Тебе… о, если бы я знал что!» — этой молитвы св. Франциска Ассизского не мог бы повторить Данте. Сердце его не «истаяло», как сердце Франциска, «памятью Страстей Господних пронзенное».