Кто знает, не к этим ли веселым летним неделям относится рассказ Нащокина о ночном свидании с блистательной дамой?
Пушкин в то лето делил свое время между двумя несхожими, но равно дружественными домами и чаще всего бывал в австрийском посольстве и у Дельвигов, которые снимали дачу на Неве, на Крестовском острове. У них постоянно запросто бывали гости, шли чтения, музыка, пение, споры о волновавшей всех июльской революции во Франции. В русских газетах о ней почти не писали, но Пушкин приносил из австрийского посольства новости и иностранные газеты. Мог ли он угадать, как французские события отразятся на его судьбе?
Из рядов приверженцев свергнутого короля, Карла X, вышел Жорж Дантес, высокий, белокурый человек, роковую встречу с которым за двадцать лет вперед предсказала гадалка Кирхгоф.
Та же революция косвенно сократила жизнь самого близкого Пушкину человека – Дельвига. Когда Пушкин 10 августа наконец отправился в Москву, друзья, возобновив старый лицейский обычай, прошли пешком 25 верст до Царского Села и там расстались, не подозревая, что это было их последнее прощание.
Пушкин рассчитывал сыграть свадьбу в сентябре. Но 20 августа умер давно хворавший дядюшка Василий Львович. Пришлось из-за траура свадьбу отложить. Благодаря этому Пушкин поехал в нижегородскую деревню Болдино, где успел написать «кучу прелестей». Это была последняя невольная, но великая услуга, которую дядюшка оказал русской литературе.
Перед отъездом Пушкин чуть не рассорился с Гончаровым. Дедушка сердился, что жених недостаточно настойчиво просит в Петербурге у министра финансов графа Канкрина ссуды на поправку расстроенных дедушкиных дел. Мать сердилась, что жених Богу не молится, и все еще колебалась, выдавать ли за него Ташу. Что-то не ладилось с этой свадьбой.
Точно ища опоры в прошлом, Пушкин побывал в старом бабушкином сельце Захарове, где не был с детства. Имение было давно продано, но в соседней деревне жила дочь Арины Родионовны, Марья. Она рассказывала, что Александр Сергеевич обежал все любимые места.
Часть березовой рощи была вырублена. Флигель снесен. «Все наше рушили, все поломали, все заросло», – сказал он ей невесело и скоро уехал.
Накануне отъезда в Болдино Пушкин писал княгине В. Вяземской:
«Я уезжаю, поссорившись с М-м Гончаровой. На следующий день после бала она мне закатила самую нелепую сцену, какую только можно вообразить. Она наговорила мне вещей, которые по совести я не могу слушать. Я еще не знаю, расстроилась ли моя свадьба, но повод для этого есть, и я оставил дверь открытой. Проклятая штука счастье» (август 1830 г.).
Плетневу писал он откровенно:
«Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери – отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения – словом, если я и не несчастлив, по крайней мере и не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время – здоровье мое обыкновенно крепнет – пора моих литературных трудов настает, а я должен хлопотать о приданом, да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть буду ли там иметь время заниматься, и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.
Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Чорт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостию, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя…» (31 августа 1830 г.).
Пушкин был так мало уверен в чувствах невесты, что перед отъездом вернул ей ее слово.
«Я отправляюсь в Нижний без уверенности в своей судьбе. Если Ваша мать решила расторгнуть нашу свадьбу и Вы согласны ей повиноваться, я подпишусь подо всеми мотивами, какие ей угодно будет привести своему решению, даже если они будут так же основательны, как сцена, сделанная ею мне вчера, и оскорбления, которыми ей угодно было меня осыпать. Может быть, она права, а я был неправ, думая одну минуту, что я был создан для счастья. Во всяком случае, Вы совершенно свободны, что же до меня, то я даю Вам честное слово принадлежать только Вам, или никогда не жениться» (конец августа 1830 г.).
Вяземский очень отговаривал Пушкина от поездки, так как с Каспия, по Волге, поднималась эпидемия холеры и уже подходила к Нижнему. Пушкин не придавал этому значения. Под Арзрумом видел он и холеру, и чуму.
«Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами, – записал он позже. – Приятели, у коих дела были в порядке (или в привычном беспорядке, что совершенно одно), упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество.
На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой… Воротиться в Москву казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок с досадой и большой неохотой. – Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляют деревни, учреждаются карантины. Народ ропщет, не понимая строгой необходимости и предпочитая зло неизвестности загадочно непривычным стеснениям. Мятежи вспыхивают то здесь, то там.
Я занялся моими делами, перечитывая Кольриджа, сочиняя сказки и не ездя по соседям».
Невесте он писал, что не вернулся «потому, что готов был радоваться и чуме».
Холера заставила Пушкина прожить в Болдине, сочиняя сказки, не три недели, а три счастливейших месяца. Это было не то довольство среднего человека, о котором он твердил в письмах. Это было счастье творческое, недоступное людям, не знающим других путей, кроме проторенных дорог.
«Доношу тебе, моему Владельцу, что нынешняя осень была детородна, и что коли твой смиренный Вассал не околеет от сарацинского падежа, Холерой именуемого и занесенного нам крестовыми воинами, т. е. бурлаками, то в замке твоем, Литературной Газете, песни трубадуров не умолкнут круглый год».
Одинокая осень в Болдине была одной из самых царственных страниц в блистательной творческой жизни Пушкина.
Опять он был среди родовых вотчин. Пушкины осели в Нижегородском крае еще до Смутного времени. Как в Михайловском поэт был в центре Ганибаловщины, так в Болдине очутился он в обширных Пушкинских владеньях. Пушкиным в трех уездах, Городецком, Сергачском и Лукояновском, принадлежали земли, пожалованные им в разное время за государеву службу, ратную и иную. Семья была беспечная, бесхозяйственная. Никто из Пушкиных не позаботился на этих землях свить для потомков гнездо, достойное рода древнего и с хорошим достатком. Хотя Пушкин в письме к невесте и назвал Болдино «мой печальный замок», на самом деле это был простой деревянный дом. В России, где никогда не было феодализма, не было и замков, отделенных от виланов неприступной стеной. Возможно, что это одна из причин, почему русские дворяне, владевшие крепостными, были проще, ближе к народу, чем немецкие бароны и французские маркизы. Пушкин говорил, что, несмотря на рабство, русские мужики совсем не похожи на забитых дикарей, как описывали некоторые французские дореволюционные писатели своих крестьян. Но у нерадивых помещиков мужики были бедные, терпели лишенья и притесненья, доходившие иногда до зверства. В Болдине Пушкин видел последствия легкомыслия и беззаботного мотовства своих предков.
Именье было большое – 500 дворов, тысяча душ, 6 тысяч десятин земли, пахотной, луговой и под лесом. Это было золотое дно, но управляющие, пользуясь дальностью расстояния и небрежностью владельцев, довели мужиков до нищеты. Братья, Сергей и Василий Львовичи Пушкины, ни во что не вмешивались, только широко пользовались своим правом закладывать и перезакладывать в казну земли, постройки и живой инвентарь – крепостных мужиков. Ни отец, ни дядя толком не знали, кому и сколько они должны, но умудрились по нижегородским именьям задолжать более 100 тысяч рублей.
У Сергея Львовича было еще 500 душ в деревне Кистеневке, в десяти верстах от Болдина. Из них-то он и выделил Александру 200 душ. Пушкину пришлось, чтобы оформить этот дар, несколько раз съездить в уездный город Лукоянов за сорок верст. 16 сентября его ввели во владенье. Он рассчитывал после этого быстро вернуться в Москву и до Рождественского поста успеть обвенчаться. Холера нарушила его планы. Ему пришлось прожить в Болдине до конца ноября.
Усадьба была запущенная. Дом давно нежилой, неубранный, полупустой. На одиннадцать комнат было только 24 стула, 6 кресел, четыре стола и дивана. Все настолько плохонькое, что дом со всей обстановкой был оценен в 5 тысяч. Зато кругом на нескольких десятинах раскинулся сад, через который тянулась длинная липовая аллея. В конце ее стояла полюбившаяся Пушкину скамейка. С этой скамейки открывался отличный вид, может быть, не такой красивый, как Михайловские синие озера и густые леса, но и тут был все тот же русский простор, на который Пушкин всегда отзывался.
Уехал он из Москвы в скверном настроении, все твердил – тоска, тоска. В деревне прежде всего написал «Бесов» и «Элегию», точно прислушивался к предостерегающим голосам. В «Бесах» реалистическое описание метели, но сквозь белые хлопья снега мелькают злые полчища. Стих то шуршит, как жесткий снег, то стонет и плачет. Пушкин под заглавием «Бесы» приписал – «Шалость», небрежным словом прикрывая жуткость видений. На следующий день, может быть, даже в тот же день, написал он «Элегию»:
Выразив себя в слове, он сразу ожил и писал Плетневу:
«Теперь мрачные мои мысли порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю. Около меня Колера Морбус. Знаешь ли, что это за зверь? Того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает – того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию… Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь… А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает. Сегодня от своей получил я премиленькое письмо; обещает выдти за меня и без приданого…
Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! Вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верьхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов» (9 сентября 1830 г.).
Невеста не воспользовалась тем, что он ей вернул слово. Упускать жениха не входило в расчеты Гончаровой-матери. Все осталось по-прежнему. Пушкин получил от Таши письмо, на которое ответил, как ему полагалось:
«Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна, – я у Ваших ног, чтобы благодарить и просить Вас о прощении за беспокойство, которое я вам причинил. Ваше письмо прелестно и вполне меня успокоило… Простите меня и верьте, что я счастлив только там, где вы» (9 сентября 1830 г.).
Невеста писала под контролем, может быть, даже под диктовку матери, которая, конечно, читала и письма жениха. В письмах Пушкина сквозь шутливость слышится неуверенность, несвойственная ему натянутость. До нас дошло семь его болдинских писем к Таше. Великий русский поэт писал невесте по-французски, но опубликован только русский перевод, сделанный И. С. Тургеневым. Он купил эти письма у дочери Пушкина, графини Н. А. Меренберг, и в 1878 году напечатал их в «Вестнике Европы». Пушкин тревожился за невесту и в каждом письме умолял ее уехать из Москвы.
«Вот я и совсем готов почти сесть в экипаж, хотя мои дела не окончены и я совершенно пал духом… Будь проклят тот час, когда я решился оставить Вас и пуститься в эту прелестную страну грязи, чумы и пожаров… Наша свадьба, по-видимому, все убегает от меня и эта чума с карантином – разве это не самая скверная шутка, какую судьба могла придумать. Мой ангел, только одна Ваша любовь препятствует мне повеситься на воротах моего печального замка (на этих воротах, скажу в скобках, мой дед некогда повесил француза, un outchitel, аббата Николя, которым он был недоволен). Сохраните мне эту любовь и верьте, что в этом все мое счастье. Можно мне Вас обнять? Это нисколько не зазорно на расстоянии 500 верст и сквозь пять карантинов. Эти карантины не выходят у меня из головы» (30 сентября 1830 г.).
«Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине… Скажите мне, где Вы? Оставили ли Вы Москву? Нет ли окольного пути, который мог бы привести меня к Вашим ногам?.. Передо мной теперь географическая карта; я смотрю, как бы дать крюку и проехать к Вам через Кяхту или через Архангельск?.. Прощайте, мой прелестный ангел. Целую кончики Ваших крыльев, как говорил Вольтер людям, не стоившим Вас» (1 октября 1830 г.).
Одно письмо он все-таки ей написал по-русски: «Милостивая Государыня Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить Вам по-русски, а Вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. Письмо Ваше от первого октября получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам, во-первых, потому, что шло ровно 25 дней, 2) что Вы 1-го октября были еще в Москве, давно уже зачумленной, 3) что Вы не получили моих писем, 4) что письмо Ваше короче было визитной карточки, 5) что Вы на меня видно сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того» (27–29 октября 1830 г.).
Несколько дней спустя, опять по-французски: «9-го Вы еще были в Москве! – Мне пишет о том мой отец. Он пишет мне еще, что моя свадьба расстроилась. Не достаточно ли этого, чтобы повеситься? Я еще скажу Вам, что от Лукоянова до Москвы 14 карантинов. Чего лучше?» (4 октября 1830 г.).
«В Болдине, все еще в Болдине! Узнав, что Вы не оставили Москвы, я взял почтовых лошадей и отправился. Выехав на большую дорогу, я увидал, что Вы были правы – 14 карантинов были только аванпостами, а настоящих карантинов только три… Я проделал 400 верст, не сделав ни шагу из моей берлоги… Я совсем потерял мужество и так, как у нас теперь пост (скажите матушке, что этого поста я долго не забуду), то я не хочу больше торопиться; предоставляю вещам идти по своей воле, а сам останусь ждать сложив руки. Мой отец все мне пишет, что свадьба моя расстроилась. На днях он уведомит меня, может быть, что Вы вышли замуж. Есть от чего потерять голову» (18 ноября 1830 г.).
Пушкин имел основание тревожиться за невесту. Холера расплывалась по России, с Волги перекинулась на Москву, где въезд и выезд были запрещены. Эпидемия была сильная, напугавшая население и правительство. Вяземский писал из Остафьева Жуковскому: «Я живу под давлением единой, душной неразбиваемой мысли – холера у нас в Москве» (26 сентября 1830 г.).
В народе пошло брожение, местами переходившее в бунт. Врачей и начальство обвиняли в том, что они умышленно морят народ. Правительство стало издавать в Москве особую ведомость, «для сообщения верных сведений, необходимых в настоящее время для пресечения ложных и неосновательных слухов, кои производят безвременный страх и уныние». Редактировать эти ведомости было поручено Погодину. Это было ответственное поручение. Молодой поэт, А. С. Хомяков, писал Погодину: «Даже в 12-ом году не с большим нетерпением ждали газет, чем мы Ваших бюллетеней».
Чтобы поддержать спокойствие и поднять дух населения, Царь 29 сентября неожиданно приехал в Москву. Появление Царя в городе, где свирепствовала эпидемия, с которой тогда совершенно не умели бороться, произвело огромное впечатление. Народ окружал коляску Царя, становился на его пути на колени. Смелость Николая вызвала всеобщее восхищение. Насмешливый Вяземский, далеко не принадлежавший к его поклонникам, записал в дневнике:
«Приезд Николая Павловича в Москву точно прекраснейшая черта. Тут есть не только небоязнь смерти, но есть и вдохновение, и преданность, и какое-то христианское и царское рыцарство. Мы видали царей в сражении. – Это хорошо, – но тут есть военная слава, есть point d'honneur, нося военный мундир и не скидывая его показать себя иногда военным лицом. Здесь нет никакого упоения, нет славолюбия, нет обязанности. Выезд Царя из города, объятого заразою, был бы, напротив, естественным и не подлежал бы осуждению, следовательно приезд Царя в такой город есть точно подвиг героический. Тут уж не близь Царя – близь смерти, а близь народа – близь смерти».
Не зная ничего о настроении Вяземского, Пушкин выразил в стихах чувства очень сходные. Когда весть о появлении Царя в зараженной Москве дошла до Болдина, Пушкин написал диалог «Герой». Поэт восхваляет Наполеона, посетившего чумной госпиталь в Яффе. Приятель говорит, что это легенда, опровергнутая историками. Поэт не сдается.