Пушкин издали плохо вник в эту историю и роль Булгарина, сидя в Болдине, понять не мог. Вернувшись в Москву, он из разговоров с друзьями получил новые подтверждения тому, что Булгарину поручено следить за литераторами. Тогда Пушкин написал Плетневу: «Итак, русская словесность головою выдана Булгарину и Гречу! Жаль – но чего смотрел и Дельвиг? охота ему было печатать конфектный билетец этого несносного Лавинья! Но все же Дельвиг должен оправдаться перед Государем. Он может доказать, что никогда в его Газете не было и тени, не только мятежности, но и недоброжелательства к правительству. Поговори с ним об этом. А то шпионы-литераторы заедят его, как Барана, а не как Барона» (9 декабря 1830 г.).
Твердо верил Пушкин в великодушную справедливость Царя.
И вдруг внезапно пришло известие, что Дельвиг 14 января скончался. «Что скажу тебе, мой милый? – писал Пушкин Плетневу. – Ужасное известие получил я в воскресенье… Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все.
Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию – говорили о нем, называя его покойник Дельвиг и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так.
Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров – и постараемся быть живы» (21 января 1831 г.).
В Пушкине была упругость, помогавшая ему переносить удары. «Я всегда был уверен в жизни и здоровьи своем и своих», – писал он как-то Плетневу. Позже, когда Плетнев горевал о смерти своего приятеля, Молчанова, Пушкин уговаривал его не поддаваться унынию: «Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер, погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата… были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы» (22 июля 1831 г.).
Но смерть Дельвига была для него очень тяжелым горем. Он писал Элизе Хитрово: «Смерть Дельвига нагнала на меня сплин. Помимо прекрасного таланта, была у него отлично устроенная голова и душа незаурядная. Он был лучше нас всех. Редеют наши ряды» (21 января 1831 г.).
Его беспокоило, что вдова Дельвига осталась без средств, и он был очень признателен Элизе Хитрово, что она сразу вызвалась помочь:
«Это большое счастие для Вас, что Вы обладаете душой, способной все понять, всем интересоваться. То волнение, с которым Вы, среди конвульсий, переживаемых Европой, говорите о смерти поэта, служит лучшим доказательством того, какое у Вас всеобъемлющее сердце» (начало февраля 1831 г.).
В первый раз смерть отняла у Пушкина человека близкого, незаменимого, и ему было нелегко совладать с печалью. Но и помимо этой непоправимой потери Пушкину перед свадьбой было как-то не по себе. Денежные заботы, колебанья между влюбленностью и страхом потерять независимость, суеверные опасенья, которым, по его словам, охотно предаются поэты, что-то похожее на смутное предчувствие, – все это подмечали в нем приятели. С. Д. Киселев, муж Елизаветы Ушаковой, писал: «Пушкин женится на Гончаровой: между нами сказать на бездушной красавице, и мне сдается, что он с удовольствием заключил бы отступной трактат» (26 декабря 1830 г.).
Очень живописно описала настроение Пушкина-жениха цыганка Таня. Пушкин ее помянул в письме к Вяземскому:
«Новый год я встретил с цыганами и с Танюшей, настоящей Татьяной-пьяной. Она пела песню – в таборе сложенную, на голос приехали сани:
А Таня много лет спустя рассказывала: «Стал Пушкин будто скучноватый, а все по-прежнему вдруг оскалит свои большие, белые зубы да как примется вдруг хохотать. Я знала, что он жениться собирается на красавице. Ну и хорошо, подумала, господин он добрый, да ласковый, дай ему Бог совет да любовь. Раз вечером, дня за два до его свадьбы, зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили и зашел Пушкин. Увидел меня и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе». Поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжело, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой, говорит, Таня, мне что-нибудь на счастье; слышала, может быть, я женюсь».
Принесли гитару. Таня, которая сама в этот вечер была невесела, запела грустную свадебную песню:
«Запела и спохватилась, что это не к добру. Пою я эту песню, а самой-то грустно, грустнехонько, чувствую и голосом тоже передаю, и уж как быть, сама не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за руку схватился, как ребенок плачет».
Возможно, что цыганка этого не выдумала, что оно так и было. Цыганское пенье хватало за сердце. Денис Давыдов, поэт и удалой партизан, чуть не захвативший Наполеона в плен, не раз обливался слезами от цыганского пенья. Да и не он один. А у Пушкина, к тому же, был, как говорят отцы церкви, дар слезный. Возможно, что, убивая Ленского, он плакал, как плакал Лев Толстой, описывая смерть князя Андрея. Случалось друзьям видеть на глазах Пушкина слезы жалости к чужой беде. Случалось им в этих прозрачных, голубоватых глазах видеть и слезы восторга. Перечисляя лучшие дары жизни, Пушкин говорит: «Порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь…»
Но чтобы он плакал над собой – об этом вспомнила только цыганка Таня да незадолго до смерти видели его плачущим близкие друзья.
Пушкин полушутя говорил, что о своих личных делах ни с кем не следует говорить, разве только с Царем, и этого правила держался. Но накануне свадьбы, в письме к арзамасцу и ламписту Н. И. Кривцову, он откровенно высказал свои предсвадебные сомнения и опасения. Кривцов был тяжело ранен в александровских походах и уже несколько лет безвыездно жил в своем тамбовском имении. Может быть, его отдаленность от московских и петербургских гостиных и сделала Пушкина откровенным. Посылая Кривцову «Бориса Годунова», Пушкин писал ему:
«Мы не так-то легки на подъем. Ты без ноги (Кривцов потерял ногу под Кульмом в 1813 г. – А. Т.-В.), а я женат. Женат – или почти. Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, – все уже мною передумано… Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n'est de bonheur que dans les voies communes. Мне за тридцать лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди, и вероятно не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью. У меня сегодня spleen – прерываю письмо мое, чтоб тебе не передать моей тоски; тебе и своей довольно» (10 октября 1831 г.).
Письмо писано за неделю до свадьбы. Печатая его в «Русском Архиве» (1864), П. И. Бартенев говорит в примечании, что ему «случалось видеть еще одно, французское письмо Пушкина, писанное также почти накануне свадьбы и еще более поразительное по удивительному самопознанию и вещему предвиденью судьбы своей: там Пушкин прямо говорит, что ему, вероятно, придется погибнуть на поединке». Письма такого у нас нет. Но Бартенев, исследователь трудолюбивый, достоверный собиратель сведений о Пушкине, не мог выдумать такого письма. Ему можно верить. Он же, со слов Нащокина, записал: «Накануне свадьбы Пушкин позвал своих приятелей на мальчишник, приглашая записочками. Собрались обедать человек десять, в том числе были Нащокин, Языков, Баратынский, Варламов, А. А. Елагин и пасынок его, И. В. Киреевский. По свидетельству последнего, Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям было даже неловко. Он читал свои стихи, прощанье с молодостью, которых после Киреевский не видел в печати. Пушкин уехал вечером к невесте. Но на другой день, на свадьбе, все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша».
18 февраля 1831 года Пушкин обвенчался с Натальей Гончаровой. Посаженная мать невесты, молодая княгиня Е. А. Долгорукова, рассказывала, что Гончарова-мать утром, перед венцом, послала сказать жениху, что придется еще отложить свадьбу, так как у нее нет денег на карету и еще на какие-то расходы. Пушкин и эти деньги ей дал.
Он уверял, что важнейшие события его жизни связаны с важнейшим праздником, с Вознесением. Он родился в день Вознесения, венчался в церкви старого Вознесения и не раз говорил Нащокину, что хочет построить в Михайловском церковь во имя Вознесения.
Свадебные приметы не предвещали добра. Жених задел за аналой и уронил лежащий на нем крест. Зажженная свеча погасла в его руке. Когда священник обменивал кольца, кольцо Пушкина упало на пол. Сразу после венца он сказал: «Все плохие предзнаменования». – А может быть, он этого и не говорил, а эти слова выдумали позже, когда, к изумлению друзей, сбылись предсказания гадалки Кирхгоф, как бы подтверждая мнение П. И. Бартенева, что «в людях высшего разряда явственно обнаруживаются неисследованные, таинственные силы человеческого бытия».
Но ни зловещие приметы, ни шепот сплетниц, ни тени, пробегавшие в сердце жениха до свадьбы, не омрачили счастья молодых. Они веселились, выезжали, участвовали в шумных катаньях на санях, танцевали на балах, принимали в своей небольшой, но нарядной квартире, устроенной на деньги Пушкина, молодых писателей и важных московских бар, включая великолепного старика, князя Юсупова, портрет которого Пушкин дал в «Вельможе». Юсупов начал жизнь при Екатерине, ездил к Вольтеру на поклон, танцевал в Версале с Марией-Антуанеттой, по-барски принимал и угощал Дидерота и весь «энциклопедии скептический причет» и донес свое просвещенное любопытство до Николаевских времен. «Твой разговор свободный исполнен юности… Влиянье красоты ты живо чувствуешь… С восторгом ценишь ты и блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой», – писал о нем Пушкин.
Один из главных хроникеров и сплетников Москвы, А. Я. Булгаков, был среди гостей молодых Пушкиных и писал брату: «Пушкины славный дали бал. И он и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай Бог, чтобы всегда так продолжалось. Много все танцевали и так как общество было небольшое, то я также протанцевал по просьбе хозяйки и по приказу старика Юсупова. Ужин был славный, и всем казалось странно, что у Пушкина, который жил все по трактирам, такое вдруг завелось хозяйство».
Эту новую семейную жизнь Пушкина некоторые старые его знакомцы наблюдали скептически. Через месяц после свадьбы зашел к Пушкину поэт В. Н. Туманский, с которым Пушкин дружил в Одессе. «Пушкин радовался как ребенок моему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня со своей пригожей женой. Не воображайте, однако, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина беленькая, чистенькая девочка, с правильными чертами и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она не ловка еще и не развязна, а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это видно по безобразному ее наряду, что у ней нет ни опрятности, ни порядка, – о том свидетельствовали запачканные салфетки, и скатерть, и расстройство мебели и посуды» (16 марта 1831 г.).
Это самое неблагосклонное из всех дошедших до нас описаний Натальи Николаевны и их домашнего быта. Судя по письму Булгакова, и несправедливое описание. Но какая-то московщина, очевидно, в ней сначала была, и это беспокоило Пушкина, которому нетерпеливо хотелось поскорее переехать в Петербург.
«Москва – это город небытия, – писал он Э. Хитрово, – на шлагбауме написано – приезжающие, оставьте всякую умственность» (26 марта 1831 г.).
В тот же день писал он Плетневу, что хочет уехать в Царское Село:
«Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний, и тому подобных удобностей. А дома вероятно ныне там недороги: гусаров нет, двора нет – квартир пустых много. С тобою, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жук. также. – ПБ под боком – жизнь дешевая, экипажа не нужно. Чего, кажется, лучше?» (26 марта 1831 г.).
И опять через несколько дней: «Ради Бога, найми мне фатерку – нас будет мы двое, 3 или 4 человека, да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, тем разумеется лучше…» (12–14 апреля 1831 г.).
Плетнев квартиру нашел. В мае Пушкины уехали из Москвы и поселились в Царском Селе, откуда он писал Нащокину:
«Теперь кажется все уладил и стану жить потихоньку, без тещи, без экипажа, следственно без больших расходов и без сплетен» (1 июня 1831 г.).
Но Гончаровы и их семейные дела продолжали издали ему докучать. Теща рассердилась, что он, помимо нее, написал дедушке Афанасию Николаевичу об отставном кавалергарде А. Ю. Поливанове, который не прочь был посвататься к Александре Гончаровой. Таша с сестрами была очень дружна. Она знала, как хочется им вырваться из-под материнской опеки. Жених был во всех отношениях подходящий, и она попросила мужа написать о нем дедушке, как главе семьи. Мать рассердилась и в письме к Таше отчитала и дочь и зятя. Но теперь это уже была не та Таша, которую можно было бить по щекам, это была Натали Пушкина. За ней стоял муж. С тещей он уже разговаривал как зять, не как жених. Он был хозяин положения и дал ей это понять:
«Это вовсе не мое дело сватать девиц, и будет ли предложение г-на Поливанова принято, или нет, это мне решительно все равно, – писал он Н. И. Гончаровой, – но вы замечаете к тому, что мой поступок не делает мне чести. Это выражение оскорбительное, позвольте сказать, что я никогда не заслуживал его. Я был вынужден оставить Москву во избежание разных дрязг, которые в конце концов могли бы нарушить более чем мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика Ей говорили – вы дура, что позволяете вашему мужу и т. под. Вы должны признать, что это все равно, что проповедовать развод. Жене неприлично выслушивать, как ее мужа называют низким человеком, и моя жена обязана подчиняться тому, что я себе позволяю. Не подобает восемнадцатилетней жене властвовать над мужем, которому 32 года. Я представил немало доказательств моего терпения и деликатности, но, по-видимому, я напрасно старался. Я люблю собственное спокойствие и сумею его обеспечить» (26 июня 1831 г.).
Письмо отрезвило взбалмошную женщину. Больше она к Пушкину не приставала. Княгиня Е. А. Долгорукова, хорошо знавшая обе семьи, рассказывала Бартеневу: «Наталья Ивановна потом полюбила Пушкина, слушалась его. А он обращался с ней, как с ребенком. Может быть, она сознательнее и крепче любила его, чем сама жена».
Перед тем как поселиться в Царском, Пушкины провели неделю в Петербурге. Пушкин, женатый на красавице, вызывал любопытство друзей. Об ее наружности не было двух мнений. Даже женщины невольно любовались ею. Великосветские поклонницы и приятельницы Пушкина пытались разгадать, что таится за этой внешней прелестью, за застенчивой молчаливостью юной новобрачной. Пламенная, верная Элиза Хитрово писала Вяземскому: «Я была очень счастлива свидеться с нашим общим другом. Я нахожу, что он много выиграл в умственном отношении и в разговоре. Жена его очень хороша и кажется безобидной» (21 мая 1831 г.).
Так писала мать. А дочь, графиня Долли, писала тому же Вяземскому: «Я нашла, что он стал еще любезнее. Мне кажется, что и в уме его заметна подходящая серьезность. Жена его прекрасна, но это меланхолическое выражение похоже на предчувствие несчастия. Физиономии мужа и жены не предрекают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пушкина видны все порывы страстей; у жены вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красавицу только раз» (25 мая 1831 г.).
После неприхотливой, неряшливой, граничащей с бедностью московской жизни Гончаровых блестящие палаты австрийского посольства, в особенности его блестящие хозяйки, подлинные grandesdames на европейский лад, могли смутить скромную барышню. Но у Натальи Николаевны был хороший запас прирожденного женского чутья. Придавало ей уверенности и сознание, что влюбленный муж восхищается всем, что она делает. Она выдержала этот первый салонный экзамен, который продолжался несколько дней. К концу мая молодожены уже были в Царском.
Еще из Москвы, через несколько дней после свадьбы, Пушкин писал Плетневу:
«Я женат – и счастлив. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется я переродился» (24 февраля 1831 г.).
Вот она, заветная мечта Фауста – остановись, мгновенье, ты прекрасно. Для Пушкина оно длилось дольше чем мгновенье. Вся его прежняя бурная любовная жизнь померкла перед счастьем открытой любви, перед сладостью обладанья юной женой, которую природа наградила не только редкой красотой, но и редкой силой женственного обаяния. Это далеко не всегда совпадает.
«Красота ее меня поразила», – писал Пушкин, добиваясь ее руки. В разговоре с друзьями он иногда называл ее – моя косая Мадонна. У Натальи Николаевны были классически правильные черты. Только глаза были поставлены слишком близко и один глаз слегка косил, что придавало ей чуть лукавое выражение. Было что-то ускользающее во взгляде этих влажных, темных глаз, казавшихся черными от матовой белизны кожи. Высокая, отлично сложенная, с широкими, покатыми плечами и тонкой талией, она двигалась с важной грацией. Плавная походка и мягкий голос дополняли ее красоту. «Твоя грациозная, стройно-созданная, богинеобразная, Мадонистая супруга», – писал как-то Жуковский своим шутливо-торжественным языком.
Образование Натали и ее сестры получили немудреное. Гувернантки научили их недурно говорить по-французски и не очень уверенно писать на этом языке. До книг Натали была не охотница. Но это было ее личное свойство. Другая сестра, Александрин, знала наизусть много стихов Пушкина, и, как многие русские барышни, была в него заочно влюблена. Натали к его стихам была откровенно равнодушна и до, и после свадьбы.