Пушкин очень смеялся. По его словам, когда сердце бьется от радости, оно: то так, то пятак, то денежка».
Описывая Полонскому далекие события своей молодости, Смирнова-Россет вспомнила, как Наталья Николаевна ревновала ее к мужу.
«Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь? Право, мне все равны, и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев. Разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня?»
«Я это вижу, говорит, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает».
А. О. Россет была на три года старше Натальи Николаевны. За ней был опыт светской девушки, сумевшей найти общий язык с самыми выдающимися людьми своего времени. Молоденькая, черноглазая, дерзкая на язык фрейлина в умственном отношении была к Пушкину ближе, чем женщины, за которыми он ухаживал. Может быть, именно потому она была одной из немногих хорошеньких женщин, за которой он не волочился. В эти солнечные месяцы у его молодой жены вряд ли было основание ревновать Пушкина к небесному дьяволенку. Но для ревности не нужно оснований. Еще женихом Пушкин увидал, что его Мадонна очень ревнива. Молчаливая, сдержанная с чужими, она дома могла быть вспыльчивой и резкой до грубости. Не только мужа, но и его приятелей в сердцах ругала дураками.
Нащокин, большой поклонник Натальи Николаевны, посылая ей подарок, писал Пушкину: «Удостоила ли меня Наталья Николаевна каким-нибудь дураком за обновку новейшего покроя? Уведомь меня, что твое отсутствие ни малейшего вреда не сделало и ножкой топать от нетерпения Нат. Ник. перестала ли, несмотря на то, что это должно быть очень к лицу» (январь 1832 г.).
Когда на нее нападала ревность, она не только ножкой топала, но не гнушалась и более решительными жестами. Раз на балу Наталья Николаевна заметила, что Пушкин за кем-то ухаживает. Она разгневалась и уехала домой одна. Он за ней. Вошел в спальню. Она стояла перед зеркалом, снимала серьги… Красивый жест для красивой женщины.
– Что с тобой? Отчего ты уехала? – спросил ее Пушкин.
Натали повернулась и вместо всякого ответа со всей силы дала ему своей маленькой ручкой большую пощечину. Он никак этого не ожидал, но не обиделся, а залился хохотом и, рассказывая об этом приятелям, каждый раз весело хохотал.
В письмах к жене он постоянно оправдывается, отшучивается от ее ревнивых подозрений. Ревность «женки» забавляла его, тешила его мужское самолюбие, но никогда не носила того страшного, трагического характера, который приняла ревность самого Пушкина, когда ее в нем разожгли.
Это пришло позже. В Царском Селе, в ясные дни своего солнцестояния, Пушкин доверчиво смотрел на будущее, был весел, дурачился, даже запреты строгих холерных карантинов нарушал с прежней своей дерзкой шаловливостью. Гоголь писал Жуковскому: «Карантины превратили эти 24 версты от Петербурга до Царского Села в дорогу из Петербурга до Камчатки. Знаете ли, что я узнал на днях только, что э… Но вы, вы не поверите мне, назовете меня суевером, что всему этому виной не кто иной, как враг честного креста церквей Господних и всего порожденного святым знаменьем. Это черт надел на себя зеленый мундир с гербовыми пуговицами, привесил на боку остроконечную шпагу и стал карантинным надзирателем. Но Пушкин, как ангел святой, не побоялся сего рогатого чиновника, как дух пронесся мимо и во мгновение ока очутился в Петербурге на Вознесенском проспекте и воззвал голосом трубным ко мне, лепившемуся по низменному тротуару, под высокими домами. Это была радостная минута. Она уже прошла. Это случилось 8 авг.» (10 сентября 1831 г.).
Приезд Царя с Царицей внес крутую перемену в жизнь Пушкиных. Они попали в придворную колею, из которой Пушкин, как ни бился, не выбился до самой смерти.
Государыне Александре Федоровне было тридцать лет. Она была очень красивая, под стать своему высокому, видному, статному мужу. Оба они любили видеть вокруг себя молодые, красивые лица. Это усиливало блеск двора, которому они вернули пышность, потускневшую за вторую половину царствования Александра. Увидав в парке Наталью Николаевну, Царица залюбовалась ею и захотела взглянуть на нее поближе. Через статс-даму Кочубей Императрица выразила желание в ближайшие дни принять Пушкину.
Это было целое событие. Пушкины даже нашли нужным известить главу семьи, дедушку А. Н. Гончарова. Письмо к нему подписано Натальей Николаевной, но, судя по тому, что в нем были и новости общего характера, про холеру и польскую кампанию, оно было продиктовано Пушкиным. Писать Наталья Николаевна была не охотница. Ее писем в семейных архивах почти нет.
«Я высказала графине мое смущение, что мне придется одной явиться ко двору, но она была так добра, что сказала, что постарается сама меня представить, – писала она по-французски дедушке. – Теперь я не могу спокойно гулять в парке, так как узнала от одной барышни, что Их Величества хотят знать, в какие часы я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я выбираю самые уединенные дорожки» (31 июля 1831 г.).
Возможно, что Наталья Николаевна тогда еще была так робка, что действительно готова была прятаться в кусты, чтобы не попадаться на глаза Царю с Царицей. Ольга Павлищева, с завистливым вниманьем следившая за жизнью брата, писала мужу: «Моя очаровательная невестка приводит Царское в восторг, и Императрица хочет, чтобы она бывала при дворе. Она в отчаянии, так как не дура и еще немного робка. Но это пройдет. Она красивая, молодая и приятная женщина и поладит и со двором, и с Императрицей. Но зато, как мне кажется, Александр в восторге. Мне досадно, что я не вижу вблизи их семейную жизнь. Физически это разительный контраст – Вулкан и Венера» (август 1831 г.).
Поладить, вернее, вести себя, Наталья Николаевна сумела, но ко двору Пушкины попали только два года спустя. Первое внимание Царя с Царицей к Натали Пушкин принял как законную дань ее юной красоте. Влюбленному мужу было вполне понятно, что все ею любуются. Это входило в игру, вносило новые оттенки в его горделивое чувство обладания.
Николай I прежде всего оказал внимание самому Пушкину. Заметив его в парке, Царь остановил коляску, подозвал поэта к себе и так был приветлив, что Пушкин прибежал к Россет с перебудораженным лицом, рассказал ей о своей встрече и прибавил: «Черт знает, во всех жилках подлость почувствовал». Это был их первый разговор после кремлевского приема. За пять лет чувства Пушкина к Царю не изменились, скорее окрепли. Поведение Царя во время холерных беспорядков в Москве, в Петербурге, в военных поселениях, затем польская война, придали новый, восторженный оттенок тому уважению, которое Пушкин сразу почувствовал к Николаю I. У него была потребность восторгаться, которой он сам в себе боялся. Но он умел брать вещи просто и к царской приветливости, которая приняла и реальный характер милости, отнесся с доверчивым благодушием. Он писал Нащокину:
«Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне Царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики…» (21 июля 1831 г.).
Через день писал он Плетневу:
«Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): Царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu'il est marié et qu'il n'est pas riche, il faut faire aller sa martite. Ей Богу, он очень со мной мил» (22 июля 1831 г.).
Для писателя, который без царского соизволения не мог ни ездить по России, ни печатать свои сочинения, ни даже жениться, уверенность, что Царь с ним очень мил, имела значение немаловажное.
В этот идиллический для Пушкина 1831 год вплелись внутренние и внешние события в жизни России, которые усиливали его преданность Царю, как воплощению Российской державы. Это был год холерных бунтов и польского восстания. К лету холера из Москвы перекинулась в Петербург. Поднялся ропот. Пошли толки, что начальство и доктора напускают на народ мор. В Петербурге, на Сенной площади, толпа разгромила больницу и зверски расправилась с врачами. Полиция была не в силах их защитить. Приехал генерал-губернатор Эссен, пытался успокоить народ. Его прогнали. Явились солдаты, очистили площадь; толпа отхлынула в соседние улицы и всю ночь там шумела.
Наутро из Петергофа приехал в столицу Царь. Не заезжая во дворец, он проехал прямо на Сенную площадь, опять залитую народом. Царская коляска въехала в самую гущу бурлящей толпы.
– На колени! – громко приказал Николай.
Вся толпа, как один человек, опустилась на колени. Бунт был кончен.
В Новгородской губернии, в военных поселениях, холерные волнения приняли уже свирепую форму. Вот что Пушкин писал Вяземскому.
«…ты, верно, слышал о возмущеньях Новогородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новг. поселен, со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других – из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились» (3 июля 1831 г.).
В официальном сообщении слова Николая были переданы так: «Если бы я и хотел вас простить, то простит ли вас закон? Простит ли вас Бог?»
Мужественное поведение Николая волновало воображение Пушкина, который, по словам Анненкова, «не мог слушать рассказа о каком-нибудь подвиге мужественном без того, чтобы не разгорелись его глаза и не выступила краска на лице, – а сам, перед всяким делом, где нужен был риск, становился тотчас спокоен, весел и прост».
«Государь сам поехал и усмирил бунт с поразительной смелостью и хладнокровием, – писал Пушкин П. А. Осиповой. – Но не следует народу привыкать к бунтам, а бунтовщикам к Его присутствию» (29 июля 1831 г.).
Для себя, в запиской книжке, он подробнее развил эту мысль, очень показательную для его изменившихся политических взглядов:
«Вчера Государь Император отправился в военные поселения… для усмирения возникших там беспокойств… Однако ж сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади – и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом… Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с Государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать появления Его, как необходимого обряда» (26 июля 1831 г.).
Пушкин нашел, что Царь своим троекратным появлением среди бушующей толпы, в Москве, Петербурге и в поселениях, нарушил требования царственной этики, переступил черту. Пушкин применял свое горделивое изречение – ты Царь: живи один – не только к поэтам, но и к государям.
Польское восстание вдохновило Пушкина на политические стихи, по силе пафоса стоящие выше вольнолюбивых стихов его юности.
Восстание началось 17 ноября 1830 года. Повстанцы напали в Варшаве на дворец наместника. Великий князь Константин Павлович спасся бегством. Борьба, вернее война, длилась почти год. 26 августа, в годовщину Бородинской битвы, русские войска, под командой Паскевича-Эриванского, заняли Варшаву. Пушкин впервые услыхал о восстании, когда вернулся из Болдина в Москву, и с тех пор следил за польскими делами с напряженным вниманием и волнением. Он знал, что Польша не может долго противиться Русской армии, но он боялся вмешательства Европы и войны с другими державами. Он живо помнил Наполеоновские войны, давно решил, что «Европа, в отношении России, столь же невежественна, как и неблагодарна». Еще до польского восстания писал он в «Литературной Газете» по поводу русской истории Н. А. Полевого:
«…Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европой, история ее требует другой мысли, другой формулы, чем мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада. – Не говорите: Иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астрономом, и события жизни человеческой были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но Провидение не алгебра». В этой статье Пушкин высказал мысль, которая и сейчас еще многим недоступна: «Историк не астроном. Провидение не алгебра».
Когда Пушкин по дороге из Болдина в Москву заезжал в Остафьево к Вяземскому, два писателя, по своему обыкновению, успели хорошенько поспорить. Вяземский читал Пушкину свою работу о Фонвизине. «Пушкин находил, что я слишком живо нападаю на Фонвизина за его мнение о французах и слишком горячо отстаиваю французских писателей. При всей просвещенной независимости ума Пушкина, в нем иногда пробивалась патриотическая щекотливость и ревность в отношении суда его над чужестранными писателями. Этого чувства я не знаю. Как бы то ни было, день, проведенный у меня Пушкиным, был для меня праздничным днем. Скромный работник, получил я от мастера-хозяина одобрение, лучшую награду за свой труд».
Эта патриотическая щекотливость особенно ярко проявилась в польских делах. В первом же, после возвращения из Болдина, письме к Элизе Хитрово из Москвы Пушкин писал:
«Известие о восстании в Польше меня совсем перевернуло. Значит, будут уничтожены наши старые враги и ничего из того, что делал Александр, не удержится, так как все это не было основано на подлинных интересах России, все исходило из соображений личного тщеславия, театральных эффектов и т. п. Поляков мы можем только жалеть. Мы слишком сильны, чтобы их ненавидеть… Все это меня очень печалит. России нужен покой» (9 декабря 1830 г.).
В ту зиму, зиму своего жениховства, он часто писал Элизе Хитрово. Она была к правительственным кругам ближе многих его друзей, была осведомлена о действиях русской власти, о том, что делается в Европе. Дочь Кутузова лучше многих понимала патриотическую тревогу Пушкина, разделяла ее. Он точно выразил свое настроение, когда писал, что польские события его перевернули. И ум и сердце были в нем встревожены. Польский мятеж он переживал как личное испытание. Граф Комаровский встретил его на улице и спросил, почему у него такой расстроенный вид.
– Разве вы не понимаете, что теперь время чуть ли не такое же грозное, как в 1812 году? – ответил Пушкин.
7 января, после разговора с Пушкиным, Погодин записал в дневник, что, говоря о России, «Пушкин так воспламеняется – видишь восторженного».
Эти мысли и чувства далеко не все кругом него разделяли. Может быть, и Москва ему потому так опротивела, что было в ней затаенное злорадство при известиях о наших военных затруднениях. Два года спустя, готовя статью о Радищеве, Пушкин написал: