Во-первых, Сынгаевский (под фамилией Мышлаевский), это был студент, призванный в армию, красивый и стройный, но больше ничем не отличавшийся. Обыкновенный собутыльник. В Киеве он на военной службе не был, затем познакомился с балериной Нижинской, которая танцевала с Мордкиным, и при перемене, одной из перемен власти в Киеве, уехал на ее счет в Париж, где удачно выступал в качестве ее партнера в танцах и мужа, хотя был на 20 лет моложе ее.
…Во-вторых, описан был Юрий Гладыревский, мой двоюродный племянник, офицер военного времени лейб-гвардии стрелкового полка (под фамилией Шервинский). Он во время гетмана служил в городской милиции, в романе же он выведен в качестве адъютанта гетмана. Это был малоинтеллигентный юноша 19-ти лет, умевший только пить и подпевать Михаилу Булгакову. И голос у него был небольшой, ни для какой сцены не пригодный. Он уехал с родителями во время гражданской войны в Болгарию, и более сведений я о нем не имею.
В-третьих, описан Коля Судзиловский, его тоже можно узнать по внешней обрисовке, бывший в то же время киевским студентом, немного наивный, немного заносчивый и глуповатый юноша, тоже 20-ти лет. Он выведен под именем Лариосика…
Должен лишь сказать, что похожесть моя сделана в пьесе меньше (чем в романе), но Булгаков не мог отказать себе в удовольствии, чтобы меня кто-то не ударил, а жена вышла замуж за другого…» [117]
И все же, как ни интересны отдельные замечания и наблюдения мемуариста, творческие силы в этом заочном поединке слишком неравны. Те, кого Карум презрительно называет собутыльниками и в ком, возможно, действительно не было ничего замечательного, вошли в наше сознание как обаятельные, бескорыстные и сердечные русские люди, защитники Отечества, ненавидевшие большевиков «ненавистью горячей и прямой», а чуждый их кругу офицер Генерального штаба с немецкой фамилией стал символом трусости.
«Скверно действовали на братьев клиновидные, гетманского военного министерства погоны на плечах Тальберга. Впрочем, и до погон еще, чуть ли не с самого дня свадьбы Елены, образовалась какая-то трещина в вазе турбинской жизни, и добрая вода уходила через нее незаметно. Сух сосуд. Пожалуй, главная причина этому в двухслойных глазах капитана генерального штаба Тальберга, Сергея Ивановича…
Эх-эх… Как бы там ни было, сейчас первый слой можно было читать ясно. В верхнем слое простая человеческая радость от тепла, света и безопасности. А вот поглубже – ясная тревога, и привез ее Тальберг с собою только что. Самое же глубокое было, конечно, скрыто, как всегда».
Так начиналась в романе тема Тальберга, а заканчивалась письмом Елениной подруги из-за границы:
«…Тут только узнала, что ты развелась с мужем. Остроумовы видели Сергея Ивановича в посольстве – он уезжает в Париж, вместе с семьей Герц; говорят, что он женится на Лидочке Герц; как странно все делается в этой кутерьме».
Переадресуя известное изречение Иешуа из «Мастера и Маргариты», относящееся к Пилату, можно сказать, что Карум и Тальберг теперь всегда вместе. «Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня, – сейчас же помянут и тебя!»
Однако вместе с Леонидом Сергеевичем на образ Тальберга обиделась и еще одна женщина, против которой у Булгакова не было никаких возражений. Скорее наоборот, ее-то он очень любил и посвятил ей самые светлые и чудесные страницы романа, но когда «Белая гвардия» частично увидела свет, а затем были поставлены «Дни Турбиных» и много вечеров подряд на сцене Московского Художественного театра под восхищенными взглядами счастливых зрителей, которым удалось раздобыть билет или контрамарку, полковник Тальберг, как крыса, убегал со сцены в первом действии и получал по физиономии в четвертом, жена Карума Варвара Афанасьевна Карум, урожденная Булгакова, она же рыжая Елена, божественная Елена, с любовью и нежностью выведенная и в романе и в пьесе, была вне себя от гнева на старшего брата и вела себя примерно так же, как защищавшая своего возлюбленного Маргарита, разве что на метле над проездом Художественного театра не носилась и стекол в кабинете Станиславского не била.
«Какое право ты имел так отзываться о моем муже… Ты вперед на себя посмотри. Ты мне не брат после этого…» [87; 60] – передавала ее слова Татьяна Николаевна Лаппа. Схожий эпизод описывается и в мемуарах второй жены Булгакова Любови Евгеньевны Белозерской: «Посетила нас и сестра М. А. Варвара, изображенная им в романе „Белая гвардия“ (Елена), а оттуда перекочевавшая в „Дни Турбиных“. Это была миловидная женщина с тяжелой нижней челюстью. Держалась она как разгневанная принцесса: она обиделась за своего мужа, обрисованного в отрицательном виде под фамилией Тальберг. Не сказав со мной двух слов, она уехала. М. А. был смущен…» [8; 351]
Так вышло, что Булгаков и своим романом, и пьесой вторгся в частную жизнь любимой сестры, рискуя разрушить ее, и то, что он делал это необыкновенно талантливо, только подливало подсолнечное масло в огонь, но безусловной правдой в семейной истории его сестры и ее мужа можно считать лишь то, что Варвара Афанасьевна Булгакова была на самом деле красавица. «У нее были очень красивые пышные и вьющиеся волосы золотистого цвета, которые, как считали классные дамы, не соответствовали требованиям и канонам гимназии и отвлекали гимназисток во время уроков» [48; 284], – вспоминала дочь Варвары Афанасьевны Ирина Леонидовна Карум. «А Варя – она была очень веселая, Варя», – рассказывала Татьяна Николаевна.
Варвара Афанасьевна Булгакова училась в Киевской консерватории у Генриха Нейгауза, не исключено, что ее ожидало прекрасное музыкальное будущее, но в мае 1917 года она вышла замуж и посвятила жизнь семье. Некоторое время они жили с мужем в Петрограде, где тот учился в военно-юридической академии, и там же, в Петрограде, в ту пору проживала другая сестра Булгакова Надежда со своим мужем Андреем Земским. Сестры часто встречались и переписывались. Карум заботливо относился к молодой жене, она его тоже очень любила, и ничего похожего на то, о чем писалось позднее в «Белой гвардии», в реальной жизни не было: ни предательства мужа, ни измены жены с оперным певцом.
Взаимная неприязнь Леонида Сергеевича Карума и Михаила Афанасьевича Булгакова объяснялась причинами чисто психологического свойства. Слишком разными людьми они были. Так, Татьяна Николаевна Лаппа утверждала, что «Михаила Карум терпеть не мог» [32; 118], что Карум «вообще неприятный был. Его все недолюбливали», и рассказывала историю о том, как однажды она заняла у Варвары Афанасьевны денег, на которые они с Михаилом купили икры и кофе. «А он сказал кому-то, что вот, деликатесы едят, а денег не платят» [87; 60]. Дочь Карума Ирина Леонидовна излагала Мариэтте Чудаковой свою версию несложившихся отношений между двумя самыми взрослыми мужчинами в доме на Андреевском спуске: «Папа был исключительно трудолюбивым, организованным и порядочным человеком; во всем он любил порядок; он не был скупым, но тратил деньги на нужные вещи, распределял их равномерно и никогда в жизни не имел долгов, чему научил и меня. Когда в 1918 году он с мамой жил одной семьей с Булгаковыми, он никак не мог согласиться с образом жизни дяди Миши и тети Таси, которые могли в один миг выбросить, как говорил папа, только что полученные деньги „на ветер“. Жили ведь „одним котлом“. <…> Совершенно шокировал папу и прием Михаилом Афанасьевичем морфия! <…> Ну подумайте сами, как мог реагировать на это высокоинтеллигентный, спокойный, трудолюбивый папа, горячо любящий мою маму и старающийся оградить ее от подобных сцен! У него не укладывалось в голове, что работали сестры Михаила Афанасьевича, его жена, а он жил на их счет, ведя фривольный образ жизни! Конечно, в тот период отношения между папой и Михаилом Афанасьевичем были натянутыми, но мой отец ценил талант шурина <…> Он очень жалел тетю Тасю, к которой М. А. относился высокомерно, с постоянной иронией и как к обслуживающему персоналу…» [142; 65]
Наконец и сам Карум писал в мемуарах: «Вся молодежь решила, что будет жить коммуной. Наняли кухарку. Каждый должен был вносить в хозяйство свой пай. Хозяйкой коммуны выбрали Варвару. И вот тут возникли некоторые неприятности. У Михаила, начинающего врача, была небольшая практика. Это было понятно, и все с радостью согласились предоставить ему необходимый кредит. Но Михаил начал злоупотреблять кредитом. В то время как все члены коммуны в то тяжелое время жили, как говорится, „в обрез“… Михаил в дни, когда у него были заработки, не думал отдавать долги, а предпочитал тратить деньги на вечеринки с вином и дорогими закусками. На вечеринки приходили его друзья, тоже молодежь, любившая покушать на даровщину…» [56]
Публикуя письмо дочери Карума, М. О. Чудакова писала о том, что «несмотря на естественные для семейного предания преувеличения, можно различить в этих характеристиках, дававшихся Л. С. Карумом Булгакову, реальную основу» [142; 65], и таким образом, как и в случае с Листовничим-Василисой, напрашивается вывод, что Булгаков повел себя не совсем этично, в какой-то мере использовав для сведения личных счетов с высокоинтеллигентным родственником сомнительный литературный образ.
Но, во-первых, Ирина Леонидовна, по понятным опять-таки причинам с полным доверием относившаяся к мемуарам своего отца, не совсем точно излагала картину жизни в доме на Андреевском спуске (не принимать же всерьез ее слова, что доктор Булгаков жил за счет своей жены и сестер, да и насчет того, что Карум ценил литературный талант своего родственника, она несколько преувеличила), а во-вторых, в отношении легкомысленного шурина к педантичному зятю был еще один и весьма существенный мотив – некоторая, так скажем, успешливая политическая переменчивость Карума в зависимости от того, кому принадлежала в государстве власть.
В романе это выглядело так: «В марте 1917 года Тальберг был первый, – поймите, первый, – кто пришел в военное училище с широченной красной повязкой на рукаве. Это было в самых первых числах, когда все еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. Тальберг как член революционного военного комитета, а не кто иной, арестовал знаменитого генерала Петрова. Когда же к концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из-под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего, что они останутся здесь, в Городе, Тальберг сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины, ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те в шароварах – авантюристы, а корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.
Но однажды, в марте, пришли в Город серыми шеренгами немцы, и на головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу понял, где корни. После нескольких тяжелых ударов германских пушек под Городом московские смылись куда-то за сизые леса есть дохлятину, а люди в шароварах притащились обратно, вслед за немцами. Это был большой сюрприз. Тальберг растерянно улыбался, но ничего не боялся, потому что шаровары при немцах были очень тихие, никого убивать не смели и даже сами ходили по улицам как бы с некоторой опаской, и вид у них был такой, словно у неуверенных гостей. Тальберг сказал, что у них нет корней, и месяца два нигде не служил. Николка Турбин однажды улыбнулся, войдя в комнату Тальберга. Тот сидел и писал на большом листе бумаги какие-то грамматические упражнения, а перед ним лежала тоненькая, отпечатанная на дешевой серой бумаге книжонка:
„Игнатий Перпилло – Украинская грамматика“».
А вот действительные вехи и эпизоды из биографии Л. С. Карума. В 1916 году Леонид Сергеевич – преподаватель Киевского Великого Князя Константина Константиновича военного училища, в 1917-м – студент Александровской военно-юридической академии в Петрограде, но еще прежде чем он туда поступил, весной 1917 года газета «Киевская мысль» писала: «…Вчера в 6 часов вечера в театре Троицкого народного дома открылось Собрание офицерских, юнкерских и солдатских депутатов Киевского гарнизона… Председатель совета офицерских депутатов капитан Л. С. Карум… открыл заседание. Обращаясь к собравшимся, капитан Карум провозгласил „ура“ в честь „Народной могучей армии свободной великой России“. Слова Карума были встречены оглушительными, долго не смолкающими криками „ура“»… [56]
Таким образом, в феврале–марте 1917-го Карум – депутат, февралист, демократ, но уже зимой 1917/18-го он меняет политическую ориентацию и становится служащим департамента земледелия при большевиках, которые 9 января 1918 года на правительственном поезде отправляют ценного сотрудника из голодного Петрограда в новую советскую столицу Москву. В мае Карумы уезжают из обреченной Советской России (кто мог тогда всерьез поверить в жизнестойкость нового режима?) в Киев, и Леонид Сергеевич поступает на службу к гетману. Перед самым падением гетманского режима Карум отправляется на юг к Деникину, после чего оказывается в занятом Врангелем Крыму, где преподает в переведенном в Феодосию Киевском военном училище. В 1920 году, когда в Крым приходят большевики и устраивают чудовищную резню, арестованный, как и все, Карум не только выходит скоро на свободу и остается цел, но поступает на службу в Красную армию и вообще замечательно устраивается. Правда, в 1930-е годы он был ненадолго репрессирован, но все же к моменту написания «Белой гвардии» Карум являл собой образец человека с очень умелой стратегией жизненного поведения. Булгаков был в курсе перипетий везучей судьбы своего зятя, и едва ли эти кульбиты могли вызвать у убежденного противника политического приспособленчества симпатию, тем более что в первой половине и середине 1920-х годов Булгакову и самому пришлось с такими неудобными положениями столкнуться, но выйти из них, найти себе достойное с житейской точки зрения место получилось у него не так ловко, как до поры до времени выходило у его родственника.
В то смутное время, когда стремительно менялись и роли, и обстоятельства, и маски, беспутный, высокомерный, необязательный, с точки зрения Карума, Булгаков, которому приходилось очень не сладко, превыше всего ставил незыблемость вещей и ценностей в мире. Отсюда вечные образы абажура, саардамского плотника, Капитанской дочки, отсюда Алексей Васильевич Турбин с его неуклюжим старомодным монархизмом и сочувствующий этим же идеям подполковник Малышев. Булгаков как будто записывал своих любимых героев в партию стойких оловянных солдатиков, а нелюбимых – в «хамелеоны».
«О, чертова кукла, лишенная малейшего понятия о чести! Все, что ни говорит, говорит, как бесструнная балалайка, и это офицер русской военной академии. Это лучшее, что должно быть в России», – отзывался о Тальберге Турбин. И в какой-то степени его горькое восклицание могло иметь отношение к переменчивому Каруму, вернее, к тому типу, который Леонид Сергеевич собою олицетворял, потому что именно в слабости, нестойкости и изменчивости офицерской верхушки и предательстве генералитета увидел Булгаков причины поражения Белого движения, коему в Киеве 1918 года несомненно сочувствовал и в котором был впоследствии жестоко разочарован.
Но все эти мысли, оценки, характеристики, справедливые и нет, саркастические, нежные, ядовитые, страшно пристрастные, но всегда остроумные и точные и никогда приблизительные, появились лишь в написанном в 1923–1924 годах произведении, а пока что роман надо было прожить, уцелев в той смуте, что завертела город Киев в «кровопролитной оперетке» – определение, часто используемое в «Белой гвардии», но придуманное вовсе не самим Булгаковым, а гулявшее по страницам тогдашних киевских газет («Гетманство началось на Украине как оперетка немецко-венского изделия. Кончилась она как тяжелая драма» [90; 257], – писала «Киевская мысль» 15 декабря 1918 года) и вызывавшее возмущение у самого гетмана Павла Петровича Скоропадского – еще одного несомненного героя «Белой гвардии», который знал если не о романе, то по крайней мере о пьесе «Дни Турбиных», поставленной не только в СССР, но и за границей, и писал одному из своих корреспондентов: «Картина спектакля мне ясна. В пьесе пытаются, с одной стороны, показать безнадежность белого движения, с другой – … и смешать с грязью гетманство в 1918 году, в частности меня» [73]. Эти строки Павла Петровича относятся к 1928 году, но много раньше, в 1919-м, по свежим следам Скоропадский написал мемуары, в которых защищался от всех нападок известным беспроигрышным образом – нападая сам:
«Великорусские круги на Украине невыносимы. Когда за время моего гетманства туда собралась чуть не вся интеллигентная Россия, все прятались под мое крыло, и до комичности жалко, что эти же самые люди рубили сук, на котором сидели, стараясь всячески подорвать мое значение вместо того, чтобы укреплять его, и дошли до того, что меня свалили. <…> Великороссы никак этого понять не хотели и говорили: „Все это оперетка“ – и довели до Директории с шовинистическим украинством, со всей его нетерпимостью и ненавистью к России, с радикальным насаждением украинского языка и вдобавок ко всему этому – с крайними социальными лозунгами» [155].
Принадлежавший как раз к самым что ни на есть великорусским, великодержавным кругам на Украине Булгаков в романе дал свое понимание фигуры избранного в цирке гетмана как персонажа фарсового, беспомощного, неслучайно вложив в уста хмельного Турбина следующий спич, прямо перекликающийся с тем, что вспоминал Павел Петрович:
«– Я б вашего гетмана, – кричал старший Турбин, – за устройство этой миленькой Украины повесил бы первым! Хай живе вильна Украина вид Киева до Берлина! Полгода он издевался над всеми нами. Кто запретил формирование русской армии? Гетман. Кто терроризировал русское население этим гнусным языком, которого и на свете не существует? Гетман. А теперь, когда ухватило кота поперек живота, так начали формировать русскую армию? В двух шагах враг, а они дружины, штабы? Смотрите, ой, смотрите!»
По нынешним меркам все это звучит не слишком политкорректно, но зато по булгаковскому обыкновению бьет в самое яблочко. А вот с опереткой, которая так не нравилась гетману, и сам великоросс не согласился. «Велик был год и страшен был год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», – начинал он свое повествование, и в чем угодно можно обвинять автора «Белой гвардии», но только не в том, что он сгустил краски либо предвзято изобразил повседневную жизнь киевлян и подлинность тех исторических событий, которые имели место в Киеве зимой 1918/19 года.
Это особенно важно сказать сегодня, когда незалежная Украина пересматривает и переписывает свое прошлое, объявляя даже не гетмана Скоропадского, вся вина которого заключается в конце концов лишь в нерешительности и осторожности, но на ком нет крови, а клинического палача и изувера Симона Петлюру национальным героем; когда нынешний украинский президент возлагает цветы на его могиле в Париже, а в Киеве собираются установить «Пэттурре» памятник. А между тем во всей истории Гражданской войны на Украины едва ли были более кровавые дни, чем те, когда литературный критик Симон Петлюра устанавливал самостийность от Киева до Карпат, обращаясь к населению с чисто большевистскими лозунгами, ныне в братской республике очень популярными:
«По приказу Директории Украинской Республики, я, как Верховный Главнокомандующий, призываю всех украинских солдат и казаков бороться за государственную самостийность Украины против изменника, бывшего царского наймита, генерала Скоропадского, самочинно присвоившего себе права Гетмана Украины. По постановлению Директории, Скоропадский объявлен вне закона за преступления против самостийности Украинской Республики, за уничтожение ее вольностей, за переполнение тюрем лучшими сынами украинского народа, за расстрел крестьян, за разрушение сел и за насилия над рабочими и крестьянами. Всем гражданам, живущим на Украине, запрещается, под угрозой военного суда, помогать кровопийце-генералу Скоропадскому в бегстве, давать ему продукты и защиту… Войска Республики имеют целью вдребезги разбить строй, установленный гетманским правительством, уничтожить нагайку, на которую он опирался до последнего момента. В этот великий час, когда на всем свете падают царские троны, освобождаются народы, когда на всем свете крестьяне и рабочие стали господами, – в эту минуту мы разве позволим себе пойти за помещиками?.. служить продажным людям, которые сами продавались и хотят Украину продавать бывшим царским министрам России и господствующему классу – безработному русскому офицерству и мародерам, которые собрались в контрреволюционное логово на Дону» [68].
А вот что это все означало на практике:
«Желтые длинные ящики колыхались над толпой. Когда первый поравнялся с Турбиным, тот разглядел угольную корявую надпись на его боку: „Прапорщик Юцевич“.
На следующем: „Прапорщик Иванов“.
На третьем: „Прапорщик Орлов“.
В толпе вдруг возник визг. Седая женщина, в сбившейся на затылок шляпе, спотыкаясь и роняя какие-то свертки на землю, врезалась с тротуара в толпу.
– Что это такое? Ваня?! – залился ее голос. Кто-то, бледнея, побежал в сторону. Взвыла одна баба, за нею другая.
– Господи Исусе Христе! – забормотали сзади Турбина. Кто-то давил его в спину и дышал в шею.
– Господи… последние времена. Что ж это, режут людей?.. Да что ж это…
– Лучше я уж не знаю что, чем такое видеть.
– Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это хоронят?
– Ваня! – завывало в толпе.
– Офицеров, что порезали в Попелюхе, – торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, – выступили в Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и начисто всех порезали. Ну, начисто… Глаза повыкалывали, на плечах погоны повырезали. Форменно изуродовали.