— А вот в чем: мужик просил на мужика, что украл-де у него сивого мерина; ответчик сивого мерина привел да говорит: «Лошадь моя, а не его. Она уж годов с восемь со мною в извозе ходила, да о Спасовку было пропала; коли он в нее вклепывается, так, стало быть, он вор, а не я». Теперь как быть? Свидетелей нет ни у того, ни у другого; истец недавно купил коня, никто его не опознает; ответчик держал его, как говорит, и долго, да купил на стороне и ходил он у него в извозе, а на селе его, мерина, тоже никто не знает. Как тут быть?
— Птица все скажет, — отвечал Нужда; накрыл полою голову спорной лошади и прикрикнул побойчее на ответчика. — Коли-де ты с мерином своим восемь лет в извозе ходил, так сказывай скоро, не заминайся, да не думай, на который глаз он крив?
— На который глаз крив? — спросил мужик.
— Да сказывай скорее, что думаешь, — отозвался Нужда, — коли не знаешь, так, стало быть, и врешь, и лошадь не твоя.
— Как не знать, — отвечал тот опять, — знаю, да ведь она так, немного крива, она видит.
— Да нужды нет, что не много, — закричал Нужда, — ты сказывай, на который глаз; чего ты переминаешься?
— Да на правый, — отвечал мужик.
Нужда откинул немного полу кафтана с головы спорной лошади и показал целому миру, что у мерина правый глаз живой.
— Промолвился! — кричал мужик, взмахнув руками и кинув шапку о землю. — Как бог свят, промолвился! Мне ли не знать мерина своего! Промолвился, ребята; конь и о четырех ногах, да спотыкается, а язык без костей, ино и нехотя свихнется! Крив он на левое око, ей же, на левое!
Нужда только того и ждал: откинув всю полу, закричал он на весь мир:
— Врет он, ребята, врет сам, как сивый мерин; он вор, а не хозяин; смотрите вот: мерин глядит в оба глаза не хуже всех нас!
Коня отдали по приговору мирскому и стариков настоящему хозяину, который охотно напоил и накормил Нужду за помощь и услугу его и подарил его еще кой-чем на дорогу.
Нужда собрал пожитки свои и гостинцы: круп, мучицы, хлебца да небольшой котелок — и пошел далее. Путем-дорогою, отмерив верст десятка с полтора, захотелось ему погреться да поесть горячего: он развел в чистом поле огонек, нагреб в котелок снежку, растопил его, вскипятил, — сказано: нужда учит калачи месить, — засыпал круп и заварил себе кашицу. Смотрит — едет барин, такой же, каким и он сам недавно был, едет порошею, шажком, съезжает зайца. «Дай зашутить шутку», — подумал Нужда; поставил готовую кашицу свою на пенек, затоптал огонь, загреб его снегом, и ну плясать вприсядку вокруг пенька того да приговаривать: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет!»
— Что такое делается там, — сказал барин ловчему, не то доезжему своему, — скачи-ка туда да погляди.
Ловчий воротился и донес, что-де проказник какой-то на сухом мерзлом пне, без огня, кашу варит. «Что за чудо! — подумал барин, хотя он думу думать и не больно бывал горазд. — Что за диво такое!» — и подскакал сам глянуть, как-де варится кашица без огня, на мерзлом пне. Постояв, поглядев, да отведав кашицы нашего проказника, сказал он: «Да это предорогая вещь в отъезжем поле, для охоты, в дороге». И стал допытываться: в чем тут сила, в пеньке ли, в пляске ли аль в котелке? И стал торговать весь снаряд этот у нашего Нужды, за большие деньги.
— Пенек ваш, — сказал ему Нужда, — на вашей земле вырос; его покупать нечего; а вся сила в пляске, да в песне, да в котле.
И продал котелок свой охочему боярину и научил его плясать вприсядку да приговаривать: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Деньги-те взял, а сам пустился скорее своим путем без оглядки восвояси. Много ли каши наварил в котле этом новый хозяин его — не знаю, слышал только стороною, от псарей да от конюхов его, что замучил он и их и себя, поставив котелок на пень, насыпав в него круп, налив его водицей и заставив всех ловчих и доезжачих поочередно выплясывать вприсядку около походной кухни своей, петь и приговаривать, и наплясавшись сам вкруг нее до упаду.
Много ль, нет ли и Нужда наш прошел по дороге, — слышит топот за собою, крик и скачку, — догадался он, не долго думав, что новому повару, знать, котелок-самовар не полюбился, досужество не далось, и что шлет барин за штукарем погоню. Как тут быть? Куда кинуться? А поймают, так от арапников вряд ли отвертишься? Ухватил Нужда хворостинку да посох свой дорожный, взмахнул ими, да и закинул на сосну; а сам сел подле дороги, кафтан надел изнанкой, а барский жилет свой — сверх кафтана; шапку-новокупку, поизмяв да вываляв ее, надвинул околышком на глаза — сидит, ожидает, что-то будет.
Не прошло и с эстолько часу, как теперь, когда сказываю я вам, что такое перед ним деется и творится, как наскакал на Нужду нашего вершник доброконный и стал расспрашивать его: не видал ли он пешего прохожего по этой дороге? Нужда отрекся от всего: ничего не видал, не слыхал, знать не знает, ведать не ведает; а кланялся только низменно, горько плакал и просил милосердной помощи наездника.
— Шло, — говорит он, — по дороге трое школьников каких-то; я, богом убитый калека, плелся, побираясь святою милостынею, на двух костылях; набежали они на меня, — прости им, господи, согрешение их, — наскочили на меня бедного, юродивого, выхватили из-под рук костыли мои да закинули вон на макушку сосны! Честной, богобоязливый доезжачий! Смилуйся надо мною, над бедным сиротою; умереть мне здесь голодною смертию, умереть от туги и нужды, коли не сотворишь богоугодное, не скинешь костылей моих с сосны высокой!
Доезжачий, молодой, проворный парень, проворчал было про себя: «Некогда, да барин браниться станет, догонять надо вора, обманщика», но, рассчитав, что пеший от конного не уйдет, и что, подлинно, убогий калека пропадет и сгинет ни за грош, коли он не выручит его из беды, соскочил с коня, дал ему, нашему, подержать его за повод, а сам полез скорым шагом на сосну.
Безногий наш только и ждал того, чтобы доезжачий повыше на дерево взобрался: вскочив на коня, да катай-валяй его по крутым бедрам, влево и вправо, вправо и влево, — скрылся, да из виду ушел, поколе пеший доезжачий успел образумиться, оправиться и слезть с высокого дерева. «Нужда греха не знает», — подумал барич наш, раздобыв коня, опознав вскоре родные места вокруг себя и рассчитав, что до дому уже недалеко. Теперь нужда-птица ему уж лишняя; наскучила она и надоела, да отвязаться от нее — не отвяжешься. Уж он и кинул ее, — нет, она за ним. Он станет, она тут; он бежит, он скачет, она за ним, на широких крыльях своих; нет отбою, да и только. «Отвяжись ты, окаянная! — бранился барич наш. — Я еду теперь домой, на сытый стол, на мягкую постель, на приволье, я тебя, горемыку, больше и знать не хочу, будет с меня!» А нужда-птица, пощелкивая носом своим, свой разговор ведет да не отстает ни на шаг.
«Нужда ум родит, — подумал барич, — и надо с нею поуправиться; а жить с нею не находка; она чего доброго, и домой ко мне беду занесет».
— Здравствуй, честной господин! Все ли в добром здоровье у вас, добродетели моего, господь сохраняет? — Нужда оглянулся; несет судьба встречу ему, по дороге, на широких пошевнях, на паре добрых, толстоголовых рыжаков, под расписанной и резьбою разукрашенной дугою, с бубенчиками не менее шестифунтового ядра под ушами, несет, говорю, судьба старого знакомца его, Сидорыча, блаженного супруга Кононовны. — Долго после вашей милости отбытия, — продолжал Сидорыч, — долго у меня в доме все было благополучно, ясно, и, видимо, изобличалась сила благодетельной помощи вашей: да вот ныне, господин честной, никак опять кой-чего проявляться стало; опять-таки что-то не ладно, а с что притча такая деется, не приберешь, как и разума приложить.
Слово за слово, не успел Сидорыч напроситься на нужду-птицу, как барич, рад-радёшенек сбыть ее с рук, продал ему филина без слов, с руками отдал и насулил с него пути и блага и добра с три короба. «Будет-де она жить-служить и у вас, как у меня, станет выказывать все, что ни деется в доме, и хозяина своего ни за что в обиду не даст».
А сколько она, нужда-птица, была пользительна новому хозяину своему, это особ-статья; довольно вам того, что таким-то изворотом сбыл барич наш птицу свою с рук и с плеч долой, спознался и расстался опять с нуждою и воротился домой гораздо посмышленее да и порасторопнее, чем выехал.
— Ну, счастье твое, Игнашка, счастлив твой бог, что хоть помаял ты меня, правда, да судьба моя, счастье мое, подобру-поздорову домой меня вывезло; старое, по русской пословице, в добрый час не поминается; бог тебя простит, не хочу на тебя гневаться. Счастье и мое и твое, Игнашка, что наше счастье, знать, поумнее да подогадливее нас обоих, а то бы не бывать из этого добру! Аль и подлинно уж нуждою и счастье насилуется?
— А что такое счастье? — спросил в свой черед Игнашка у барина. — Я научил вас, сударь, нужду знать, покажите же вы мне счастье!
Барин призадумался.
— Счастье — убогому алтын, богатому миллион; а подай каждому, чего просят, скажут: мало, давай еще столько, да еще полстолько, да четверть столько, да начинай опять сызнова; счету нет конца, а стяжанию человека также. Да и счастье ль это, хоть оно счастьем называется? За тот же алтын нищий нищему голову накостыляет, а богатый… да сказано слово: поет песни сапожник, а не поет откупщик; какое же тут счастье? А брат на брата, племянник на дядю, сын на отца, за что идут? Все за ту же проклятую мишуру, что в чужих руках блестит, а в моих меркнет… Стало быть, счастье — нищета, нужда? Нет, господь с нею: и это не счастье, я на беду спознался с нею, да рад, что отвязалась! Счастье ум, счастье разум — так разум, говорят, доводит до раздумья, ум до безумья; счастье — златом граненые чертоги; счастье — скипетр в деснице, всесильная держава в шуйце? [26]
— А холера, — сказал Игнашка, — душит всякого, правого и виноватого, убогого и бедного; да еще добро задушит, а как дугою поведет, столбняк ошеломит, проказа сатанинская навалится, либо какая-нибудь нечестивая болезнь, прости господи, изнасилует, да сорок лет жить укажет и ее с собой на плечах таскать, как, сказывают, проносил солдат три года со днем смерть за плечами, тогда как быть? Да еще каково-то на том свете доведется ответ держать за каждую крупинку, за былинку, за грешный сон и за думку спросонья?! Так где ж тут, барин, счастье?
Гой ты, счастье, сударушка, невидимочка! Ты скажись родом-племенем, скажись именем-отчеством! И по прозваньицу тебя бы можно честить, по роду-племени пожаловати? И слепою-то тебя называют; и спиной, говорят, ко всякому, кто ни подойди, отворачиваешься; нужда учит, говорят, а счастье кормит; а за счастьем, что за мухой, с обухом гоняются; где счастье, там и ум, где счастье, там и зависть; счастье ищи, а в могилу ложись; счастье зови, а горе терпи; так что же его после этого и звать? Глупому счастье, умному несчастье; есть и ум, да пустосум; нет ума, да туга сума; кому талан, тот и атаман; кому не поведется, у того и петух не несется; стало быть, ума и не надо, было бы счастье… Так опять говорится: счастье без ума — дырявая сума; где найдешь, там и сгубишь; ну, так, видно, опять надо искать и ума? Ан говорят: не родись умен, не родись пригож, а родись счастлив; счастье дороже ума; с рожи болван, а во всем талан; счастливый к обеду, роковой под обух; счастливый о двуконь, бессчастный пеш и бос; стало быть, с ним, со счастьем, ужиться бы и можно, да счастье с несчастьем, сказывают, двор обо двор живут, на одном коне ездят; счастье поедет, да односума своего, беду бедовую, по-калмыцки, на забедры посадит; счастье чад, головушку разломит; счастье да трястье, кого захочет, того и ломает: счастье к тебе, а ты от него; ты к нему, оно от тебя; голый на бога плачется, одетый и обутый на счастье; да кто же оно, счастье это? Счастье тать ночной, счастье бог святой…
Нет, счастье, — сказывал мне мудрец восточный, — не слепо; у него только глаз один, да и тот на самом темени, на макушке; это бедная мать, утратившая со времен незапамятных единое детище свое; она летает быстро по земле да ищет дитя свое, ловит наудачу всякого, кто только под руки подвернется: стало быть, играет, по-нашему, в жмурки; а кого только поймает, того приподымает помалу, потихоньку, выше да выше, что, дескать, счастье мое скажет, не мой ли это сын? А как только приподымет его повыше головы своей да разглядит, да увидит, что это не любимое детище ее, а ненавистный ей чужой, то и махнет его через себя, да и полетела дальше. Хоть ты себе тут шею выломи, хоть топчи пожалуй, кому охота, тебя под ноги, — не оглянется, не воротится: пошла — и след простыл; а сама уже ловит другого, да поймавши и его туда же.
И барич наш, призадумавшись, захотел было идти искать счастья, спознаться с ним, как спознался с нуждою.
— Хочу видеть его, — говорил он, — хочу изведать, каково оно и как с ним обживаются!
— Постой, барин, — сказал Игнашка, — погоди, за счастьем пойдешь, а бог весть, что найдешь; не наткнуться бы опять на нужду-птицу! Есть у меня на примете человек, про которого шла когда-то молва, что он заманил и залучил счастье, послушайте:
«Есть наука мудрая, глаголемая: космография, изучающая положение стран света и земель и показывающая, где и какая земля к какой примыкает и какой товар и скот в ней родится, и какие твари и человеко-твари, василиски, сирины, счастливии и несчастливии людие живут и обретаются. И сие то наука любомудрия глаголет о счастьи так:
„И бысть во царстве едином на востоце царь, сильный в людех своих и могучий над враги своя ратию, ей же несть числа; и неистощим в житницах и сокровищницах своих, и зело велик думцами своими. И бысть ему дщерь плоти его единая, овую же держах любовно на сердце своем, паче злата и сребра и сокровищ и риз драгих и самого даже царствия своего, душу свою в оной дщери любой не чаявши.
И низойде, в годину овую, поветрие зельно на человецы страны тоя и умроша людие, аки злак дольный, лезвием серпа усекновенный. И не бысть зелия ни единаго от немощи тоя: ниже молебствия со крестными ходы, с фимиамы кадильными, от поветрия оваго не исцеляху людие погибающи.
И сокруши немощь смертная дщерь плоти царя единую, юже любовно держах царь паче имени и царствия своего; и воззвав царь сильный силою и мощный мощию. „Егда обрящется муж велемудрый, ведущ во травех и зелиях, иже исцелит дщерь плоти его единою от немощи смертныя, ему же царством воздастся целым, нераздельным, и короною державною, и всеми сокровищи и скрабы насущными; ему же в царе, сильном в людях своих и карающем враги своя ратию присно-победною, раб обрящется покорный, раболепный, и с сокровищи и земли и люди своя и царства своего, отныне и до скончания века; и быти во царствии овом единой душе не рабской, дщери плоти и любви царской““.
И предста хиромант всеведущий в траве и зелиях пред царя того, и риче: „Аще хощеши исцелить дщерь свою, да обрящешь во царствии твоем счастливца единаго, самого себя блаженства земнаго причастна глаголюща, ни единой потребы, ни единаго желания не имуща; егда же обрящеши во царстве твоем мужа оваго, возложи нательную ризу, сиречь сорочку его, на сокрушенну недугом смертным дщерь твою, и возрадуются паки жизнию и возведет очеса на тя и возлюбит жизнь“.
И побежали гонцы во все концы царства того, и изъездили все углы и закоулки, все улицы и переулки, торные пути и захолустья, редняки и трущобы, города и пригороды, села со приселки и выселки — нет у сильного и могучаго царя счастливого подданного. Кто и доволен бы судьбой, да денег мало; кто и богат, да хотелось бы ему быть еще маленько побогаче; кто жены просит, кто разводу; кто знати, кто досужества; кто ума, кто пригожества…
— Так умереть, что ли, единой дочери моей, которой не было и нет подобной на земле, за которую я и царство и себя самого отдаю любому пришельцу в рабы вечные и покорные, — завопил отчаянный царь в немощи своей, — умереть ей и погибнуть неминуемо и неспасаемо?
— Да нешто она первая или последняя гаснет во цвете лет и в красоте девственной, разве не все мы такие же смертные, как она? Разве остался живым кто-нибудь из предков наших, или мы будем жить с потомками? Все мы там будем, только что не в одно время, — так утешал царя неутешнаго мудрец его; но царь, ломая руки, взывал: