— Ты все-таки нашел свой подвиг.
А Кайден, вместо того, чтобы ответить, рассмеется, давая волю клинкам, ибо туман, белый, как молоко Предвечной коровы, уже проберется в дом. И следом за ним, по сотворенной тропе, шагнут те, кого Кайден знал людьми.
Они будут походить на людей.
Вот улыбается счастливо Али ин Исула, раскручивая над головой массивную цепь, усыпанную шипами, и та, касаясь стен, оставит на них кровоточащие белой взвесью следы.
Вот отпустит тетиву сын его и оскалится, и кожа треснет на лице, выпуская темную шкуру твари, и она, потянувшись с немалым наслаждением, выберется из человеческой шкуры. Но лишь затем, чтобы упасть под ударом клинка.
У фоморов темная кровь.
И тягучая.
Она пахнет болотом и смертью, но думать о том некогда, ибо тварей много. Откуда столько взялось? Думать некогда.
Дом дрожит.
И стекла рассыпались прахом. Стены плывут, перерождаясь.
И нет больше дома.
Нет больше сада.
Есть берег, усыпанный лодками, что осенний пруд листвой. Есть черная трава, которая пытается вцепиться в сапоги мертвецов, уговорить их прилечь, вернуться в рыхлую жирную землю. Есть холм и полуразрушенные стены древней крепости, спустя столетия очнувшейся ото сна. Она оживает, выбираясь из забытого прошлого, ибо мир стоит над временем. И камень обретает прочность, а за ним, укрытый и еще неопороченный рождением твари, бьется родник.
И смеется та, что проснулась, но на счастье, еще не вошла в полную силу. Смех ее отзывается болью в голове. И встает на колени дочь Айора, падает, зажимая уши руками сестра. И хрипят братья, захлебываясь собственной кровью.
Лишь отец держится на ногах, крепко сжимая древний молот.
— Отступите…
Этот голос отдается в стенах, этот голос требует смириться. Подчиниться. Опуститься на колени и просить милости, ибо тогда будет дана она. Ведь та, чье имя забыто, не станет брать чужие души. Ей нужно лишь обещанное.
— Нет, — Кайден крутанул клинки, заставляя воздух петь, и где-то рядом загудело пламя, и стало жарко, так жарко, что древние стены раскалились, как камни в горне Гоибниу.
Запахло дымом.
Но голос стих.
— И это все, на что ты способна? — смех богини пытается прорваться сквозь голос металла, и дети ее наступают.
Снова.
И мир трещит. Но Кайден не позволит ему разорваться вновь слишком мало осталось его, слишком хрупок он сделался, слишком… а потому… Призрак взрезает туман, и Тьма спешит поделиться ядом, заставляя отступить тех, кто прячется в молочной пелене.
Это хорошая битва.
Катарина любила легенды.
Раньше.
Треск огня в камине. Поленья и угли, которые старуха ворошила ржавой кочергой. Запах пирогов. Кружка молока. Скрипящий голос, что говорил о славном прошлом, в котором все женщины были прекрасны, а мужчины — храбры. О подвигах и победах.
Предательстве.
Предателях, имен которых память не сохранила. И тогда ей, глупому ребенку, у которого хватило силы духа сбежать из комнат и спуститься по темной лестнице на кухню для слуг, казалось, что ничего-то нет в мире интересней, как стать частью такой вот легенды.
И несомненно, Катарина представляла себя великой.
Славной.
Победительницей. А теперь вот оказалось, что она только и способна, что сидеть и смотреть. На то, как рассыпаются одно за другим окна. И стрелы летят, как-то очень медленно, и потому у Кайдена получается их отбить. Как мир плывет, и из стен дома один за другим выходят люди.
Не люди.
Для людей они слишком высоки и столь прекрасны, что находиться рядом с ними просто-напросто больно, ведь земная женщина не способна сравниться с одной из этих… воительниц?
Именно.
Белые косы.
Темный металл украшений. Шкуры зверей, названия которых забыты. И золоченые рога, что поднимаются над головой мужчины, который похож и не похож на Кайдена. Смотреть на него страшно, но заметив взгляд Катарины, мужчина склонил голову.
И улыбнулся.
Вскинул огромный молот, который человеку было бы не удержать, но тот, кто стоял перед Катариной не был человеком.
— Страш-ш-шно? — руки Катарины коснулись холодные пальцы. — Все умрут. Все-все умрут.
Сейчас в лице экономки не осталось ничего человеческого. Нос ее удлинился, губы вытянулись и верхняя как-то стала коротка. Она не прикрывала узких длинных передних зубов.
— Из-за тебя…
— Нет, — Катарина попыталась было вырвать руку, но крысючиха оказалась на редкость сильной.
— Боиш-ш-ся?
— Нет.
— Лош-ш-шь, — крысючиха подобралась поближе. Теперь было видно, что тонкие ее руки покрывала шерсть, а скрюченные пальцы оканчивались острыми коготками. — Люди часто врут.
— А вы нет?
— Да. Но смотри, обещанное дитя… смотри…
И Катарина смотрела.
Она понимала, что происходящее невозможно, что не может дом просто взять и истаять, будто сделанный из тумана, будто сам ставший туманом.
— Так не бывает…
— Бывает, — крысючиха держала крепко, но вреда причинять не собиралась, что успокоило Катарину. — Здес-с-сь бывает.
— Здесь — это где?
— В памяти мира. То, что есть сейчас, ничто… он знает суть. Он возвращает. Теперь.
— С-смотри.
Катарина смотрит.
Дом?
Нет. Древняя крепость за спиной. И стены ее толсты, а камни, из которых крепость сложена, огромны. Крепость разрушена, опалена пламенем, но стена не обвалилась. Она высока, эта стена. И пока еще удерживает туман.
Молочный.
Белый.
Густой, как каша, которую варила старуха, тщательно вымешивая варево деревянною ложкой. Она и пела, и голос ее, казалось, доносился издалека.
— Слышишь? — шепчет женщина, прижимаясь к Катарине. — Зовет… тебя зовет…
Здесь нет неба.
Здесь нет солнца.
Здесь земля пахнет болотом, и холодно, до чего же холодно. Катарина и не представляла себе, что где-то может быть настолько холодно.
А песня становится ближе. И надо идти, спешить, или Катарина опоздает.
Нет. Она стиснула зубы.
Поднялась. И крысючиха встала вместе с ней, так и не выпустив руку Катарины.
— Но ты, смотри, хорошенько смотри, — шептала она на ухо, заглушая чужую песню. — Как они умирают…
Она взмахнула рукой, разгоняя туман. И Катарина увидела, все и сразу, будто обрела все-таки крылья и воспарила к небесам. Горстку воинов на вершине древнего холма, который и держал забытую крепость. Разлившуюся реку, что принесла к холму не только воды свои, но и корабли… множество уродливых кораблей.
— Что это?
— Фоморы, — крысючиха сплюнула и спешно вытерла рот ладонью. — Твари, которых не должно быть в мире.
Люди.
Они выбирались из лодок, что напоминали Катарине дохлых раздутых рыбин. Они шли. Неспешно, будто зная, что тех, кто на холме, слишком мало.
Свистят стрелы.
И одна за другой летят, раскалывая дрожащий воздух, чтобы столкнуться с другими, и вспыхивает пламя, скулит израненный ветер.
Больно.
Миру.
И Катарина чувствует его боль, и силясь хоть как-то унять ее, она запевает песню, слова которой приходят откуда-то из памяти. Надо же, ее пела та старуха, которую боялись все, даже матушкина личная горничная, а она, казалось, не боялась даже отца. А вот старуха…
Слова простые.
И Катарина теперь понимает, о чем эта песня. О прощании. С миром. С солнцем. О цене, которую пришлось заплатить детям Дану, чтобы спастись. О павших.
И уцелевших.
…она пела, и песня эта казалась бесконечной, и земля ее слушала, а воздух над крепостью вдруг налился алым цветом. И задрожал. И показалось, что еще немного и вспыхнет земля.
Всхлипнула рядом крысючиха.
Вытерла слезы кривой рукой, а потом, будто решившись вдруг, дернула Катарину.
— Идем.
Куда?
Разве не понимает она, что Катарине нужно допеть, что у нее почти получилось… что? Она не знает. Просто… все еще холодно…
— Да идем же!
Нет.
Нельзя.
Но Катарину не слушают, ее поднимают и несут. А когда она пытается вывернуться из цепких рук, на голову обрушивается удар. И песня обрывается.
Неправильно.
Нельзя оставлять подобные песни недопетыми. Но второй удар окончательно лишает Катарину сознания.
На заре времен мир отличался непостоянством. Порой он изменялся по воле богов, а порой — по собственной прихоти, но время шло. И мир старел. Он становился неподатлив, что холодное железо. И как старик подозрителен ко всему новому. Он цеплялся за прошлое, за утраченные годы, и теперь вот спешил радоваться, что хватило сил его вернуть.
Древняя крепость дышала камнем.
И пусть стены ее почти осыпались, пусть держат их лишь зыбкие плети плюща, но она была, как был и холм, и родник силы под ним, ныне чистой, не отравленной сутью твари. Была земля. И кровь, что эту землю питала. Вот упала, поднявшаяся было дочь Айора, чтобы уснуть навек со счастливой улыбкой. Вот вспыхнул яростью отец ее, утративший последнюю ветвь своего древа. И позабыв про осторожность, бросился на тех, что шли, что наступали безумной волной, которой не было конца и края.
И тоже рухнул.
На колено.
Вскинул руку, произнося непроизносимое слово, которое хранилось родом, но рода не стало, и слово было сказано. Оно пронеслось колесницей смерти, и кто услышал его, стал прахом и пеплом. Айор погиб, так и не сдержав данное слово.
Но Кайден был на него не в обиде.
Охнула сестра, обеими руками схватившись за стрелу, что вошла в живот. И покачнулась, но устояла. Оскалилась. Зарычала, потянулась силой своей к тем, кто уже оборвал нить ее жизни. Но пока мир помнил…
Устали руки.
И клинки молчали, пресытившись кровью. И Кайден продолжал узор пляски, жалея лишь о том, что не успеет, что не хватит его на всех… покатилась с холма корона из рогов священного оленя Дану. И некому стало поднять ее, ибо стрелы фоморов летели роем…
— Время, — та, что вдруг выросла за спиной, хрипела, и пламя ее билось в человеческом теле. — Мне нужно время…
— Будет.
Змей отбросил клинок и рванулся, разрушая оболочку, с которой он, верно, сроднился за многие годы. И фоморы застыли, а мир ужаснулся, ибо никогда еще не случалось ему видеть Змеев столь огромных, будто и вправду ожила кровь того, кто согревал своим телом корни древнего Ясеня.
Ослепила блеском золотая чешуя.
И поднялись кольца чудовищными арками, чтобы обрушиться на тех, кто казался рядом со змеем крохотными, ничтожными… а рядом раздалось тихое:
— Посторонись… король…
И мир вновь слегка преобразился, позволяя войти существам, которые никогда-то не воевали, ибо были слишком опасны, чтобы нашелся безумец, рискнувший связать их боем. Но когда над сестрой поднялся полог серебристой паутины, Кайден склонил голову, показывая, что понял.
Что не забудет.
Что признает за собой и этот долг. Лишь бы…
— Мы слышали твой зов, — шеи коснулись острые когти, отчего-то теплые и мягкие, словно дыхание матери. — Мы пришли.
И серебристый полог раскрылся слева. И справа… и может, получится выжить… если получится…
Вздыбилась земля, повинуясь силе Змея, признавая за ним право повелевать, накрыла волной, и ответом стал вой, столь яростный, что у Кайдена кровь из ушей хлынула, а глаза заволокло алой пеленой безумия. Он видел, как спешно собираются остатки фоморов, как сминает невидимая рука тела их, спеша слепить создание равно невозможное и чудовищное обликом своим. И мир трещит под гнетом божественной силы. А та вливается, наделяя творение свое неким подобием жизни.
Огромное существо, макушка которого поднималась выше древних деревьев, шагнуло к развалинам крепости, оскалившись улыбкой. И запах гниющей плоти накрыл Кайдена, заставив покачнуться, отпрянуть от отвращения.
А существо протянуло руку, и небеса сказали голосом проклятой девы:
— Дай.
— Нет, — Кайден крепче стиснул клинки.
— Тебе не устоять, дитя богов.
Может, и так, но он не отступит… ибо мир рухнет, когда в нем не останется героев. Кайден шагнул навстречу, но…
Тонкий голос флейты ударил плетью. А затем приласкал. Он поднялся до кривых небес, чтобы рухнуть вниз, на осколки несчастного мира. Он пронесся над лесом, успокаивая плачущий ветер, уговаривая потерпеть.
Время…
Золотом блеснули чешуи змея, встав перед тварью. И выдержали первый удар когтистой лапы. И второй, лишь золото потемнело от крови. А земля задрожала.
Флейта же пела.
Звук ее то взлетал столь высоко, что становился почти неслышен, то падал вдруг соколом, чтобы расправить крылья, чтобы плоть обрести.
Время.
И Кайден, расхохотавшись, кинулся в бой. Пусть он слаб, пусть ничтожен по сравнению даже с ослабевшим богом, но… это не значит ничего.
А флейта пела.
Все громче. Она заполоняла собой весь мир. И клинки молча рвали божественную плоть, не решаясь воем своим тревожить песню.
О любви.
И боли.
Обмане. Предательстве. Возвращении и цене, которую еще придется заплатить, ведь ничто в мире не дается даром. И хрустнул Призрак, осыпаясь. А Тьма обрела свободу. Удар опрокинул Кайдена на землю. И сил, чтобы подняться, совсем не осталось. А в темном небе, заслоняя небрежную луну, раскрывал крылья зверь, прекрасней которого мир не знал.
— Правда… — раздалось сбоку. И Кайден с трудом повернул голову, чтобы увидеть того, кого еще недавно полагал, если не врагом, то всяко соперником. — Она чудесна?
Змей улыбнулся. И на губах его закипела черная кровь, которой он закашлялся и кашлял так долго, что Кайден от этого устал. А устав, протянул флакон из лунного камня.
— Н-на…
— Самому…
— Н-на, — у Кайдена получилось сунуть флакон в скользкую от крови руку Змея. И он даже не удивился, когда лунный камень стал лунным светом. И резко вдруг запахло водами мертвой реки.
Змей затих.
И Кайден приготовился тоже умереть, ибо такова судьба героев.
Но драконица выдохнула пламя, и мир загорелся.
Весь.
Из мира получился чудесный погребальный костер.
Эта мысль Кайдена обрадовала. Правда… он очень надеялся, что той, кто так и не стала его женой — дурак, нечего было время терять — не было больно. А смерть… это просто смерть.
Серый полог паутины накрыл лицо.
И кто-то с ласковым упреком произнес:
— Вам бы все геройствовать… мальчишки.
Глава 40
В глубине души Катарина всегда знала, что ей не позволено будет уйти, что когда-нибудь та, оставленная ею жизнь, призовет Катарину обратно. И у нее не хватит сил противиться этому зову, ведь она слабая.
Слабая.
Об этом скрипели доски. Об этом трещали скворцы, которые были где-то рядом, но Катарина, как ни пыталась, так и не смогла увидеть их. В карете было темно.
Тесно.
Жарко и душно. И она, эта карета, неслась по дороге, подпрыгивая и кренясь столь угрожающе, что Катарина с затаенной надеждой ждала, когда та все-таки не удержится, рухнет на дорогу. И быть может, тогда у Катарины появится шанс.
Изредка карета останавливалась, и тогда снаружи скрежетал замок, а затем узкая дверца осторожно приоткрывалась, и раздавался сиплый голос:
— Выходи. У тебя пять минут.
Снаружи ее ждали.
Крысючиха и ее отпрыски, которые оказались в достаточной мере сильны и быстры, чтобы догнать Катарину, когда та все-таки попыталась сбежать. Теперь путы на ногах ее не снимали ни днем, ни ночью. В карете они не особо мешали, а вот снаружи идти приходилось осторожно, маленькими шажочками, да и то кожаные шнурки впивались в ноги.
Не сильно, нет.
Куда бы ни везли Катарину, с ней обращались довольно-таки вежливо.
Кормили вот.
И поили.
И в самый первый день, когда она мучилась дурнотой и болью, даже целителя отыскали, мелкого нервного человечка, который явно понимал, что происходит нечто неправильное, а потому боялся. За себя. Но от головной боли избавил.
И велел отдыхать.
Потом уже, на второй день, Катарина попробовала говорить, но ей не ответили. Попробовала угрожать, но угрозы вряд ли достигли цели, ведь экипаж все еще летел… куда? Катарина скрутилась на жесткой лавке, сунув под голову подушку.