Три недели в жизни молодой птицы это очень большой срок.
В две недели в яйце развивается птенец. Около трех недель нужно, чтобы птенцы дятла подросли и стали вылетать из гнезда, а еще через три они уже начинают воображать себя взрослыми.
Первый раз это заметил Долгоносый. Один раз он поймал крупного дровосека, пристукнул его клювом и стал подзывать детей.
Никто не отозвался. Он крикнул еще громче, но ни один из птенцов не соблаговолил подлететь даже поближе, хотя некоторые из них были не очень далеко.
О! Ведь, они теперь не маленькие! Ведь, они сами умеют добывать себе все, что надо!
Долгоносый подождал и сам проглотил пойманного жука. В это время прилетела к нему Черная Шапочка и они только молча посмотрели друг на друга.
С этого дня Долгоносый совсем отбился от семьи, и больше дети его не видали.
Он перелетел назад через овраг в свои прежние владения, где он встречал свою весну. Там он нашел свободным то самое гнездо, которое он потерял было в борьбе с Черным дятлом.
С некоторым страхом приближался он к знакомому дереву, каждую минуту ожидая нападения черных. Он попрыгал то на одной, то на другой соседней осине, но никто не показывался из новых хозяев гнезда.
Тогда он взобрался к самому дуплу и осторожно заглянул внутрь. Оно было совершенно пусто.
Долгоносый слазил в дупло, чтобы еще лучше убедиться в том, что там никого нет, и снова выскочил из дырки наружу.
Весело он облетел все свои прежние владения. Они были свободны.
Он мог опять распоряжаться в них, как хотел.
Никто не мог ему помешать.
В одном углу своего царства он встретил выводок чужих, еще совсем юных дятлов, которых тотчас отогнал подальше.
В первую ночь он с удовольствием заночевал в прежнем гнезде, но потом стал выбирать для ночевки другие дупла, Черные дятлы слишком расширили вход в это гнездо и это было ему очень неприятно, потому что ему больше по вкусу дупла с узкими входами.
После там поселилась белка, которая родила в нем маленьких белочек. И Долгоносый ничего не имел против этого нового захвата.
На другой день после того, как исчез Долгоносый, в ночевку вместе с Черной Шапочкой собралось в дупло только пятеро птенцов. Еще через день в нем ночевало только три. Днем они также не отзывались на ласковые призывы матери, а ночью к ней в дупло влез только один самый младший дятленок.
На другой день она ночевала одна, а днем, если она встречала кого-нибудь из детой, они не только не подлетали, но вели себя как-то особенно самостоятельно и часто улетали от нее в другую сторону, как будто она им мешала. Наконец, они все куда-то пропали и перестали попадаться ей на глаза.
Черная Шапочка была жизнерадостной птичкой.
То, что распалась семья и дети исчезли, не привело ее в дурное настроение.
Что же, ведь, это всегда так бывает!
Всему наступает свой черед и большущему взрослому дятлу не вечно же летать за материнским хвостом.
Жизнь так хороша! Солнце так весело сияет в голубых небесах, В лесу по-прежнему расцветают цветы, летают разноцветные насекомые, зреют ягоды и семена, на высоких соснах наливаются новые шишки. Они будут главною пищей дятлов в студеные зимние дни.
Скоро Черная Шапочка потеряла первое перо.
Это начал линять ее обносившийся весенний наряд. Одно за другим выпадали ее пестрые весенние перышки, а вместо них стали вырастать новые и более плотные, которыми она должна была заменить свое старое платье.
К осени оно будет совершенно готово. Под перьями вырастает густое, мягкое и теплое пуховое перо, которое оденет ее к холодам великолепною шубкой.
В ней не будут ей страшны самые лютые морозы. В ней скоротает она всю зиму одна-одинешенька до тех пор, пока ранней весной не услышит звонкие трели своего вернувшегося и любимого друга.
II
В тот вечер в лесной сторожке за озером сидел гость. Это был молодой, безусый приказчик, скупавший по округе битую дичь для городского торговца.
В его телеге лежало уже немало мешков, набитых тетеревами, вальдшнепами и рябчиками.
К леснику Никите он завернул, чтобы переночевать, попить чайку и порассказать о родных и знакомых в городе.
Было уже поздно, когда, переговорив обо всем, собеседники начали устраиваться на ночлег.
Гость перекрестился на образ, покрыл лавку длинной дорожной одеждой и свернул смятый кафтан, чтобы подложить его под голову.
В это время страшный, ужасающий рев донесся с того берега, казавшегося тонкой черной полоской за широкою гладью воды.
Гость встрепенулся и стал слушать.
— Это кто ж такой? Лось, что ли, ревет?
— Нет, милый человек, — ответил старик. — Лось у нас ревет по осени, да и не так вовсе. А это более ничего, как бугай. С неделю не больше, как надумал по ночам бухать. Раньше не было.
— А кто ж этот бугай. Зверь, что ли, какой?
Никита засмеялся.
— Бугай-то зверь? Нет, милый ты человек, это птица; словом сказать, вроде, как цапля, только покороче. Хохлы зовут бугаем, а по-нашему выпь-птица.
— Ну, выпь? Так бы и сказал, что выпь. Выпь-то я знаю. А то бугай какой-то. Я и не понял.
— А потому бугай зовется, что по-хохлацки это значит бык. За рев его и прозвали бугаем.
— Ну вот! Про выпь-то я слышал, только видеть ее не видал. Не доводилось.
— И не увидишь, — засмеялся старик. — Это ведь птица не какая-нибудь. Ее редко кто видит. Она вроде оборотня. Вот, кажется, тут в двух шагах. Глядишь, — и нет ничего. Обернется палкой или сучком, ее и не узнаешь.
— А ты не врешь, дядя Никита?
— А что мне врать-то? Хочешь верить, — верь, не хочешь, — не надо. А я тебе верно говорю. Уж ты ее настиг, вот-вот, думаешь, возьму. Так нет, обернется сучком или палкой, а птицы нет, как нет. Возьми ее руками, ножом обстругай: ну, палка и палка, самая настоящая. А бросил ты ее, отошел немного, а она у тебя за спиной: порх и улетела. Только и видел ты ее.
— Что-то не верится! А ревет-то она зачем?
— А затем: хозяйку свою кличет. Вот хоть бы я старуху мою. Пошла она за телятами, пропала, а я ей: «Ау! Иди, мол, Анисья, собирай ужинать»…
Сравнение было так неожиданно, что гость весело рассмеялся, но старухе оно почему-то показалось обидным.
— Ишь ты! Сравнил тоже женщину со птицей, — сердито заворчала она. — Нешто так можно! Я какая ни на есть, а все-таки крестьянка. А это что? Нечисть болотная! Тфу! Бессовестный ты, вот что!
— Ну вот, пошла теперь, — заворчал, в свою очередь, Никита. — И отчего это, милый ты человек, бывают такие старухи придирчивые? Об твоем крестьянстве, кажется, ничего не говорят. А говорят, что, стало быть, у всякой твари есть свой закон и обычай. Не может словами сказать, вот и кричит: «у-бу, у-бу». Понимать только надо, вот что…
В это время, как раз снова донеслись громкие жуткие вопли, и гость согласился, что они похожи на слова: «у-бу! у-бу! у-бу!»
— Голословная птица, прямо можно сказать, — молвил старик, влезая на печь.
— Как ты говоришь? — удивился гость.
— А как ее иначе назвать? Конечно, голословная. Крику от нее много, а толку нет. Убить не убьешь, а убьешь, есть не станешь. Покойный граф принес ее раз с охоты и говорит повару: «на-ка, говорит, зажарь мне эту птицу. Никогда я ее не пробовал».
Зажарил повар, подал. Граф взял кусок и назад выплюнул. «Нет, — говорит, — каким-то рыбьим жиром воняет». Бросил собаке, и та есть не стала.
— А что, дядя Никита, — сказал вдруг, оживляясь, гость. — Убей ты мне ее, я тебе три целковых пожертвую.
— Что ты, опомнись. Да ей грош цена. Кто ее есть-то станет? Говорю, несъедобная.
— Да уж я знаю, что говорю. Есть у меня знакомый охотник. У него чучелов этих птичьих нет конца. Все, как живые. Вот он и говорит мне: достань, говорит, мне птицу-выпь. Я ее никак добыть не могу. Ни сам не могу добраться, и купить не могу, никто не продает. Чучела у меня ее нет, а хочу завести. Привези, говорит, не пожалею пяти-шести рублей. Ну да, он больше даст! Вот, стало быть, убьешь, дядя Никита, и ладно будет!
Никита задумался.
— Попробую. Только вряд ли. Слово тут нужно знать на нее. Без слова вряд ли добудешь. Ну, да попробую!..
Опять послышалось глухое замогильное буханье бугая, нарушившее наступившее было молчание.
— А, чтоб тебя! — сердито зашипела старуха. — Вот леший-то! Право леший! Ишь, надрывается, уснуть не дает.
III
Для бугая наступило беспокойное время. Скоро он почувствовал, что двуногий ищет его.
В начале апреля прилетел бугай на озеро. Еще моховое болото было покрыто рыхлыми снегами и лужами ледяной воды, струящейся всюду. Еще было холодно, особенно по ночам, а к утру воды покрывались прозрачными льдистыми пленками, под которыми медленно двигались попадавшие откуда-то пузыри воздуха. Еще лед на озере не сошел, только поломался и взбух, а по закраинам обтаял и дал место прибывающей воде, мутной и желтоватой от принесенной ручьями глины.
Было мокро и холодно садиться на моховик, и бугай опускался или на куст ивняка, или на старые корявые осины, погибавшие в мокром болоте. Теперь он не боялся сидеть на виду, потому что человек не мог добраться до него через распустившиеся хляби болотные, а своих пернатых хищников он не боялся. Страшен орел, но его здесь не бывает. Орел там, далеко к югу. А здешняя разбойничья братия, все эти сарычи, коршуны, ястреба, не страшат его вовсе.
Дней через десять, когда исчезли снега на открытых припеках, и лужи сбежали в озеро, и солнце все горячее обогревало к полудню воскресавшее болото, бугай перебрался в обширные тростники Болотянки, где он знал столько чудесных убежищ, непроходимых, заросших частым ивняком крепей. Были здесь такие жидкие трясины, по которым и сам бугай мог пробираться только захватывая пальцами пучки наклонившихся стеблей или делая прыжки с одной кочки на другую.
Было здесь много всякой съедобной твари, всякой рыбины, лягушек, желтобрюхих тритонов, с ядовитою мягкою кожей, которых, кроме бугая, на этом болоте может глотать безнаказанно только еще одна птица: большая серая цапля.
Впрочем, пока о еде бугай думал немного. Он сюда прилетел с юга жирным, отъевшимся, и теперь ему предстояло много иных хлопотливых забот.
Наступила пора гнездования. Нужно было подыскать место для гнезда, нужно было накликать подругу, выводить, защищать и выкармливать детей.
Впрочем, бугай ничего не рассчитывал и ни о чем не раздумывал. Он только делал то, что ему хотелось. Сам не зная зачем, он тщательно разыскивал в бочажках Болотянки наиболее скрытое местечко. Заметив на одном из таких бочажков кучку плавающих на воде камышинок, он, сам не зная почему, начал накидывать сверху еще и еще новых стеблей, которые он находил на берегу, пока не выросла целая большая груда, целый пловучий островок. Потом он начал присаживаться на эту груду, притаптывать ее ногами бегать по ней и, если какой-нибудь край островка слишком погружался в воду, он приносил еще несколько новых стеблей и кидал, куда попало.
По ночам, после заката солнца, он, забирая в себя воздух и воду, начинал кричать тем ужасным громовым голосом, который пугал все окрестное болото. Он не знал, для чего он это делает, только тревожно прислушивался и вглядывался в темноту и как будто кого-то ждал.