Личное отношение
Раз
Сентябрь
— И до чего ты докатился, Лавров? — я говорю сам себе.
Щелкаю, прикрывая огонь, зажигалкой.
И напротив окна застываю.
Рассматриваю уже по-осеннему золотые тополя, что вечны и что помнят ещё нас со Стивой и как мы по ним взбирались.
На спор.
Во время пары по анатомии.
Пару вёл тогда ещё доцент кафедры Вадим Вадимович Лопухов, которого иначе как Лопухом никто из студентов не называл и в строгость которого никто не верил, а поэтому оказаться во время его занятия по другую сторону окна было можно.
И драить, утешая себя мыслями о выигранном споре, после месяц всю кафедру тоже оказалось можно. Даже нужно, как своим тихим интеллигентным голосом, поправляя очки, заверил Лопух.
Много лет назад.
Что прошли, остались в памяти чем-то светлым и хорошим.
Беззаботным.
И может от этого на предложение теперь уже завкафедрой Лопухова Вадима Вадимовича я согласился?
Снова оказаться, снова вспомнить, снова пройтись по длинным, неуловимо пропахшим формалином, коридорам.
Будто отмотать прожитые годы…
— Стареешь, — я усмехаюсь своему отражению.
Курю против всех правил в кабинете, гадаю, смотря на ползущих к корпусу студентов, кто из них окажется во врученной мне двести девятой группе.
Точно не фиолетовый школьный рюкзак, что беспомощно останавливается посреди протянувшегося вдоль здания тротуара, оглядывается, задирает голову к окружившим корпус многоэтажкам и в телефон — карты в помощь — снова утыкается.
Первый курс, которому выдали расписание и забыли выдать ориентир, заодно гуманно не упомянув о раскиданных по всему городу корпусах, что, подобно стратегически важным объектам, не отмечались ни на одной карте.
И бодро цокающая каблуками девушка с летящими светлыми волосами на студентку не похожа. Она проходит мимо ворот, к которым убогие, осчастливленные парой и знаниями первого сентября в полдевятого утра, стекаются, подъезжают машины, ибо студенты ныне пошли не бедные.
А очень даже богатые.
Могут себе позволить лихо подруливать, закладывая показные виражи, на W Motors Fenyr SuperSport, от вида которого у меня вырывается удивленно-восхищенный свист.
Мальчишеская зависть.
Смешная.
Как и мажористый пижон, что с водительского места вылетает, обегает машину и пассажирскую дверь распахивает.
Подает, чуть кланяясь, галантно руку.
И девушка выпархивает.
Смеётся… солнечно, и кажется, что задорный смех долетает сквозь деревья и до второго этажа, скользит в распахнутую форточку, и улыбка на этот призрачный радостный смех получается против воли.
Задерживается взгляд на пёстром и летящем шарфике, на кислотно-зелёной футболке с кошмарным принтом и на сколотых в небрежный пучок чёрных волосах, что из растрёпанной причёски выбиваются, вьются и лицо обрамляют.
Вызывают детское желание за прядь дёрнуть.
— Идиот, — я хмыкаю тихо, выношу себе неутешительный приговор.
И отвернуться себя заставляю.
Бурное прощание влюбленных со страстными поцелуями смотреть не хочется, пропадает желание разглядывать убогих и несчастных, и сигарету я тушу с неясным раздражением.
Подхватываю журнал, дабы в учебную комнату направиться.
Познакомиться.
И громким хлопком двери заставить двести девятую группу вздрогнуть, подскочить с табуреток, примолкнуть, обрывая шумный гвалт, за который разнос от лаборантки — пока я шёл от противоположного конца коридора — они уже получили.
— Утро доброе, похоронный марш медицины, — я расплываюсь в улыбке.
Прохожу к своему столу, что вместе с другими, повернутыми друг к другу, образует т-образную конструкцию, в гробовой тишине. Рассматриваю, не торопясь садиться, тринадцать повернутых ко мне голов в белых шапках.
Серьезные лица.
Напряженные.
И халаты застёгнуты на все пуговицы-кнопки.
Не придраться.
— Мне зовут Кирилл Александрович Лавров, на этот семестр вашим преподавателям буду я, — выговариваю я отчётливо, сажусь и журнал под пристальными взглядами открываю. — Изучать мы с вами почти весь семестр будем нервы, которые к декабрю вы с легкостью будете находить на трупах, но не у себя. Ваши нервы до экзамена не доживут.
И улыбаются они, принимая мои слова за шутку, зря.
Учить, проводя бессонные ночи и проклиная трехэтажным матом меня, они станут до победного и знаний, что в бестолковых головах задержатся навсегда.
— Кто староста? — ручкой я щелкаю, поднимаю взгляд от колонки имён-фамилий-отчеств и на взметнувшуюся вверх руку бледной девушки смотрю. — Сегодня все?
— Да, — она отвечает неуверенно.
Робко.
Правильно, поскольку бояться надо. Без страха к отчислению и преподам медицинский не заканчивают и врачами не становятся.
— Тогда познакомимся, — я предлагаю радушно.
Оглашаю список, кивая и запоминая лица, что быстро превращаются в знакомые, дохожу до конца списка и последнюю фамилию зачитываю:
— Штерн Дарья Владимировна.
— Я здесь, Кирилл Александрович, — она отвечает жизнерадостно, приподнимается.
Улыбается… солнечно.
И по этой солнечной улыбке спутницу мажора получается узнать, нахмуриться на выбившиеся из-под колпака тёмные пряди и удар сердца странным образом от взгляда необычных глаз цвета мёда пропустить…
Два
Ноябрь
Серое небо, серые тучи, серый осенний мир и асфальт, мокрый от противно моросящего дождя, тоже серый.
Унылый, как знания отдельных индивидуумов сто третьей группы, занятие у которых по идиотизму душевному я согласился провести вместо Татьяны Львовны в собственный законный отпуск.
— Антипова, — я перевожу взгляд с тоскливого пейзажа за окном на не менее тоскливую физиономию будущей коллеги, — в вашу голову мысли приходят только умирать. И анатомия у вас вместо религии. Верите, что кости и суставы есть, но ничего о них не знаете. Садитесь уже, Валерия Викторовна.
От измученной жертвы, что враз светлеет ликом, я досадливо отмахиваюсь, ставлю точку напротив её фамилии и нового мученика, оглядев испуганно притихших личинок в белых халатах, к своему столу подзываю.
Пододвигаю к мнущейся жертве череп.
— Крыловидно-нёбную ямку покажите нам, Алексей Андреевич.
— Крылонёбную? — моя жертва переспрашивает жалобно.
Кидает затравленный взгляд на собратьев по разуму, и тяжёлый вздох я сдерживаю с большим трудом.
— Крылонёбную, — я соглашаюсь покорно, — но лучше крыловидно-нёбную. Как говорил ещё мой преподаватель, учить надо полные названия, а не сокращения. Вот на экзамене спросят вас крыловидно-нёбную ямку, а вы, как всегда, скажете «крылонёбную» и от волнения пропустите буковку «н»…
— Угу, — Алексей Валерьевич мычит невразумительно.
Отвечает кое-как.
И, получив выстраданную тройку, отпускается с миром, а по кабинету разносится облегченный слаженный выдох, поскольку вместо пыток очередного страдальца я объявляю получасовой перерыв, что нужен больше мне, чем им.
Не они выслушивают третий раз за день корявый пересказ учебника с вольной трактовкой и опусканием «ненужных» деталей, что делается исключительно дрожащим голосом и с видом агнца, идущего на заклание.
Отдохнуть требуется мне.
Проветрить голову.
И сигарету, прислоняясь к холодной колонне крыльца, выкурить. Подслушать неожиданно разговор двух девиц, что ежась от порывов ветра, останавливаются рядом, смотрят в сторону ворот, около которых притормаживает уже знакомый суперкар.
— Штерн теперь совсем ножками не ходит? — первая вопрошает с издевкой.
Получает пропитанный завистью ответ:
— Куда ей…
— Рождаются всё же некоторые с золотыми ложками, — плохо скрытая зависть первой всё же выплескивается.
И, стряхивая пепел, удержаться не получается.
Я поворачиваю голову, смотрю на Дарью Владимировну, что своего, выбравшегося из машины, мажора по имени Лёня тормошит, подпрыгивает, активно жестикулирует, машет рукой идущему к ним Эльвину.
Кажется в слишком сером и холодном дне чужеродной и яркой.
Ходячим детским садом.
И моей головной болью на пару со своим закадычным другом Элем, поскольку ни одно занятие просидеть спокойно они не могут, занимаются ерундой, дурачатся, заставляя скрипеть зубами от злости и одновременно прятать улыбку.
Вспоминать себя и Стиву.
— Эль, Козлов ждать не будет, — задорный голос Дарьи Владимировны, успевшей распрощаться с мажором, разносится по всему двору.
Собирает внимание.
Она ж упирается руками в спину кривляющегося и сопротивляющегося Эльвина, пыхтит и к крыльцу его буксирует:
— Он опять заставит нас изображать ворсинки за опоздание. Присели — встали. Присели — всасывает, встали — не всасывает. Не хочу ворсинкой!
Юрия Павловича Козлова Штерн копирует театрально, пародирует его монотонный замогильный голос, которым он ещё нам зачитывал лекции по гистологии.
И засмеяться хочется.
Только медовые глаза уже натыкаются своим взглядом на меня. Теряется на миг Дарья Владимировна, но моргает и снова опаляет окружающих улыбкой:
— Добрый день, Кирилл Александрович!
Эльвин ей вторит.
И я им киваю, отвечаю, а тяжёлые двери хлопают, выпускают Кулича, что при виде моей парочки недобро прищуривается, сверкают холодом рыбьи глаза.
— Какие знакомые всё лица, — он улыбается ядовито.
И развесёлый дуэт притихает.
Перестаёт кривляться.
Вспоминают явно свои воззвания в трупной, где Кулич в это время с обычным для него апломбом и пафосом вещал первому курсу всю важность анатомии и выбранной ими профессии заодно, а потому дружное «Ку-ку», заглянувших в комнату, Штерн и Бахитова в его речь не вписалось, уменьшило торжественность момента и Кулича почувствовать себя униженным и оскорбленным до глубины души заставило.
— Здравствуйте, Руслан Матвеевич, — парочка здоровается вялым хором.
Пытается проскользнуть мимо, но Кулич их тормозит и обернуться заставляет:
— Вадиму Вадимовичу объяснительную уже написали?
— Мы… — они переглядываются.
Становятся враз похожими на растерянных детей, и, глядя на самодовольство, что расцветает в улыбке Кулича, во мне закипает злость.
Ибо беззаботная парочка — моя головная боль и мои студенты. Издеваться и измываться над ними имею право только я. И отправить писать объяснительные за придурковатое поведение во время моей пары могу их тоже только я.
— Руслан Матвеевич, — я окликаю его негромко, откидываю щелчком пальцев окурок и сам к ним направляюсь, — мы же уже договорились, что со своими студентами я разберусь сам.
— Договорились, но что-то не заметно, чтобы вы с ними разобрались, Кирилл Александрович, — Кулич выговаривает визгливым громким тоном.
И на нас оглядываются.
Смотрят.
— У кого-то гистология должна начаться, — я перевожу взгляд на затихших студентов, и намёк они понимают сразу.
Исчезают.
Испаряются, пока Кулич прожигает ненавистью меня.
— Они вели себя непозволительным образом, — он цедит сквозь зубы, кривит побелевшие от гнева губы.
— И они уже ответили за это, — тихое бешенство я игнорирую, стряхиваю его руку с рукава моего пальто. — Мне пора идти. Всего хорошего, Руслан Матвеевич.
Вот только хорошего не получается.
Кулич догоняет меня на лестнице, останавливается в подножии и, задирая голову, выговаривает, глумливо и скабрезно:
— Создается ощущение, Кирилл Александрович, что у вас к некоторым студентам — или лучше сказать студенткам? — личное отношение…
Жирный намек.
Пошлый.
И можно только порадоваться, что кроме нас никого нет. Никто не слышит и не видит, как я спускаюсь, останавливаюсь в шаге от Руслана Матвеевича и руки в карманы ещё не снятого пальто, дабы не съездить по ухмыляющейся роже, прячу.
— У меня ко всем своим студентам личное отношение, Руслан Матвеевич. И вам в эти отношения лучше не соваться.
— Угрожаете?
— Предупреждаю, — я улыбаюсь холодно. — Моих студентов трогать нельзя.
Им и так не повезло с преподавателем.
Три
Декабрь
Мир белеет.
И колкий ветер вальсирует снежинки.
Рисуется сказочный узор на стекле. Исчезает вечерний город с миллиардами огней и сотней разноцветных гирлянд на деревьях парка, пропадает из видимости.
А я создаю видимость раскаянья:
— Рит, так получилось…
— У тебя всегда так получается, Лавров! — Рита-Маргарита злится.
Бушует справедливо.
Поскольку этот вечер мы планировали провести вместе, и столик в ресторане уже был заказан, но назначенная на шесть вечера отработка для самых хвостатых и бездарных затянулась до полдевятого вечера.
Столик же был зарезервирован на девять.
И мысль, что телефон ещё не разрывается от звонков Риты, которая ждёт дома, постигла меня только на середине дороги.
Заставила выругаться.
Осознать, что телефон остался на столе.
И на кафедру, разворачиваясь на ближайшем светофоре, пришлось возвращаться. Торопиться, перескакивать через ступени и по коридору до кабинета бежать, дабы медленно потухающий экран вибрирующего телефона увидеть.
Взглянуть на тридцать пропущенных.
Усмехнуться криво и тихо звякнувшую связку ключей на стол положить, сесть рядом с ней. Подумать, что всё, баста.
Последняя капля.
И можно звонить Нике, что на Новый год я приеду к ним один, посвящу всё внимание моим племянникам, подарки которым ещё на той неделе мы покупали вместе с Ритой, спорили из-за куклы для Яны и радиоуправляемый вертолет для Яна я отвоевывал.
Но сначала, подойдя к замерзшему окну, я позвонил Рите…
— Я больше не могу, Кирилл, — она вздыхает прерывисто.
Замолкает.
И последней скотиной я чувствую себя сам, даже без её слов и заслуженных упрёков. Без воспоминаний сколько раз прежде отменялся ресторан, заполнялся рабочими звонками вечер и менялись планы на выходные.
— Прости.
— Я оставлю ключи твоей соседке, — Рита говорит тихо.
Отключается.
И домой можно больше не спешить.
Меня теперь там ждёт только Алла Ильинична с ключами и тысячей обеспокоенных вопросов, поэтому уходить я не тороплюсь, рассматриваю оконные узоры и узкую полосу, сквозь которую виднеются светящиеся многоэтажки и край парка.
Слушаю гулкую тишину огромного здания.
Тихое бормотание.
Шаги.
От которых все студенческие байки вспоминаются враз, заставляют нахмуриться, прислушаться и на призрачные звуки, ступая бесшумно, пойти.
До анатомического музея.
И… Дарьи Владимировны Штерн.
Она курсирует в рассеянной светом уличных фонарей темноте, фланирует между стеллажами с препаратами, подхватывает одну из многих банок с органами, отходит к окну и, поднимая тару, вопрошает напыщенно.
Передразнивает:
— Уметь показывать надо на любом препарате, Дарья Владимировна. Что, в операционной также попросишь другой мозг?!
— Дарья Владимировна, у меня что, настолько писклявый голос?
Промолчать не выходит, и в музей я захожу, интересуюсь злобно-вкрадчиво ледяным тоном. Приваливаюсь к стене и глаза на миг закрываю. Сдерживаю звенящее бешенство, что бьёт ударно по вискам и заорать на умнейшую Дарью Владимировну очень хочется.
Поинтересоваться едко, что в столь позднее время ходячий детский сад, не пылающий жаждой знаний, забыл вдруг на кафедре анатомии и как сюда попал, как хватило мозгов на подобные выкрутасы и чем собственно Дарья Владимировна думала.
Впрочем, не думала.
Ходячий детский сад сначала вытворяет, а потом только начинает медленно соображать своей единственной прямой извилиной: во что в очередной раз влипла.
И сейчас она сначала подпрыгивает.
А её ойканье тонет в звенящем грохоте препарата, что о бетонный пол ударяется, разлетается осколками и брызгами, расползается по музею удушающей вонью формалина и заполняется напряженной вязкой тишиной.
В которой Дарья Владимировна застывает, вытягивается струной, и поворачивается она ко мне медленно, после паузы.