— А, вот откуда слово алгоритм! Ты вообще довольно часто говорил слова и даже фразы, которые в этом веке не понял бы никто. Я уже не говорю про формулы. Я вообще — то думал, что ты как — то связан с медициной или химией.
— Последние два десятилетия Андрей работал с моделированием реакций, проходящих в организме человека, но как математик. Он неплохо знал математику и то, как заставить машину работать в правильном направлении — вот те самые алгоритмы как последовательность действий, своего рода инструкция для машины, написанная понятным ей кодом.
Мы еще немного поговорили и я отпросился спать так как устал за сегодняшний день. Генрих ушел, но все же он был какой — то взвинченный, видимо не все успел у меня выспросить, что хотел. Да ладно, завтра поговорим, подумал я засыпая. Проснулся я от взрыва во дворе. Окна комнаты выходили на Полянку, но и тут грохнуло будь здоров как. Чувствуя неладное, я нацепил брюки и туфли на босу ногу и выскочил в коридор. В коридоре было темно и я чуть не столкнулся с Лизой, босой и в ночной рубашке, дверь в их спальню была открыта и я успел рассмотреть битые стекла на полу и сполохи огня над лабораторией.
— Быстрее, там Генрих!!! — крикнула Лиза.
Я опрометью скатился по темной лестнице и выскочил в сад. Над лабораторией стояло зарево, крыши не было видно. Кругом валялись обломки дерева, камня и черепицы с крыши. Той стены, что к забору и где была печь, практически не было. Внутри все было завалено обломками, битой лабораторной посудой и уже вовсю полыхало.
Я стал руками разгребать обломки там где стоял лабораторный стол, — в этом месте Генрих сидел чаще всего, наблюдая за реакцией и ведя журнал. Я чувствовал, как трещат волосы на голове — жар становился нестерпимее, а я не видел Генриха. Может его здесь и нет? Вот под руку попало что — то мягкое. Неужели нашел?! Не веря себе, я отбросил какую то доску, мешавшую тащить что то податливое на ощупь, похожее на полу пальто. Но это была всего лишь лабораторная кошма, которую мы держали, как и ведро с песком, на случай возгорания. Вокруг стал распространяться едкий химический дым. Я почувствовал, что задыхаюсь и, не выпуская кошму из рук, выпрямился и бросился к пролому, надеясь глотнуть свежего воздуха и достать воды.
На пожар уже сбежались соседи. Некоторые просто глазели, но другие пытались тушить огонь. По цепочке передавали ведра с водой от садового колодца и здоровенный мужик, вроде как конюх соседей, выливал их одно за другим в огонь.
В толпе крикнули — вот он, аптекарь, нашелся! Я обернулся, но понял, что они просто приняли за Генриха меня. Меня за кого угодно можно было признать в обгоревшей рубахе, закопчённого и страшного. Лиза тоже стояла тут, женщины удерживали ее от того, чтобы она не бросилась в огонь. Услышав слово «аптекарь», Лиза перестала рыдать (я еще никогда не слышал таких рыданий!), узнала меня и крикнула:
— Вытащи его, он там. Спаси Генриха!!!
Я накрылся кошмой, крикнул мужику, чтобы облил меня водой и плескал воду из ведер вон туда — я показал рукой место, где буду искать.
Вот опять дым и пламя, дышать нечем, от кошмы идет пар. Я руками роюсь в тлеющих обломках. Вот прилетела вода из ведра. Не добивает, я так и знал, только зря воду льет. Никого нет, скорее уже на ощупь, продолжаю поиски. Последнее, что я помню: кто то, схватив меня в охапку куда — то тащит. Темнота.
Очнулся на жестком. Запах карболки. Глаза не открыть, они то ли замотаны, то ли оплыли. Ничего не вижу. Попытался пошевелить пальцами ног, больно но получается. Значит ноги на месте. Теперь — руки. С руками хуже — я их не чувствую. То есть боль на этом месте есть, но пошевелить ничем не могу. Неужели так обгорел — тогда не жилец: в этом веке такое не лечат. Разве что, обратно в 21 век забросило после смерти на пожаре, или, может еще в какое время. Нет, судя по карболке, я все там же — в 1889 г. Я неловко повернул голову и, почувствовав резкую боль в шее, застонал.
— Очнулся, родненький. Пить хочешь?
Я сделал движение головой, да мол, хочу. Через минуту к губам приложили носик поилки я внутрь полилась вода. Как же это вкусно!
— Если судно надо, так я здесь, рядом. Знаю, что говорить не можешь. Ты ножкой так пошевели, я пойму, что подать надо.
Такое растительное существование длилось неделю. Каждый день приходил доктор, а то и вместе с коллегой. Они о чем — то тихо беседовали в стороне, осмотрев меня. Меняли повязки. Очень было больно. Несмотря на то, что мне кололи морфий, он меня просто проваливал в сон, а на перевязках даже морфий не действовал. Хотелось крикнуть, — что же вы по живому дерете, сволочи! Я чувствовал, что повязки отмачивают, наверно той же разведенной карболкой. Глаза мне тоже обрабатывали, но я практически ничего не видел. Надеюсь, когда принесут очки, хоть два пальца от трех буду отличать. Наконец настал день, когда отек лица спал, я смог разлепить губы и повязку с лица убрали. Часто приходил окулист с сестрой милосердия, что промывала мне чем — то глаза, закапывала капли и наносила под веки глазную мазь. Руки у нее были золотые — они так и порхали перед моими глазами, а я не чувствовал не то что боли, а даже прикосновений. Несколько дней подсушивали раны, хотя распыляли пульверизатором ту же карболку. Говорить мне не давал доктор — мой лечаший врач Леонтий Матвеевич:
— Рано вам батенька, у вас еще ожог гортани, голосовые связки не зажили, обожжены высокой температурой, да и надышались вы какой — то едкой химии. Слава Богу, пневмонии у вас нет — раздался деревянный стук, видимо, суеверный доктор постучал по тумбочке. Вообще, когда я вас впервые увидел, думал, что не выживите больше пяти суток, но организм у вас молодой, справился и сейчас вы идете на поправку — я опять услышал стук.
Что же дела мои не очень, хорошо еще, если членораздельно говорить буду, а не пищать наподобие Буратино, как он тут называется — да, Пиноккио. Пальцы на руках я начал чувствовать, когда сняли бинты. Теперь все раны подсыхают.
Потом мне стали наносить на пораженные участки какую — то пахнущую тухлой рыбой мазь[2]. Понятно, сначала, пока было мокнутие и сочилась сукровица, применяли влажные повязки, потом подсушили, образовалась корочка — струп и теперь ведут регенерацию под мазевой повязкой, одновременно используя антисептик для профилактики инфекции. Для этого времени правильно, пожалуй, лучше все равно ничего нет.
Так тянулись дни за днями, постепенно ожоги мои заживали. Пока я не мог говорить, из гортани вырывались нечленораздельные звуки, но доктор меня успокоил, сказав, что это лучше, чем он с коллегами ожидал. Говорить я буду, но петь, конечно, нет. Я начал шевелить пальцами рук, но никакого карандаша удержать не мог — на мне были как будто белые варежки из бинтов. Конечно, мне не терпелось узнать о судьбе Генриха. Нашли ли его? А вдруг он в соседней палате… Доктор, наверно, понял мое страдальческое мычание, не первый же я у него такой мычащий и сказал, что ничего не знает, ко мне придут родственники и все расскажут, вот буквально на днях придут. Он не хочет допускать их в палату, потому что они могут принести микробы — таких маленьких невидимых зверьков, которые могут меня убить. Ладно, хватит заливать про зверьков, я тебе сам могу про них рассказать такое, что тебе и не снилось.
Больше всего меня беспокоило то, что нет никаких вестей от Лизы. Она могла бы передать мне записку написанную карандашом и пусть ее хоть выстирают в карболке и после прочитают мне. Но никаких записок ни от Лизы, ни от деда, ни от матери, наконец, не было. Сиделка меня развлекала, рассказывая городские новости и сплетни, из чего я понял, что готовятся большие гуляния на Рождество с гуттаперчевыми шарами. А Управа запретила шары, говоря, что они пугают лошадей, вот торговцы и решают, что делать с шарами — дух — то (то есть газ) уже в них пустили. Хотят их сейчас продать, но ведь пост, а какие — то шары отвлекают народ от церкви — опять нельзя. Значит, скоро месяц как я здесь, ко мне никого не пускают и я ничего не знаю. Говорить я не могу, мне принесли дымчатые очки без диоптрий (видимо чтобы не расстраивался, что ничего не видно), хотя доктор соврал, что это для улучшения зрения.
Одним словом, дело плохо. Все рухнуло в одночасье и перспектив нет.
[1] Считается, что такие пули убивают всякую нечисть, вампиров, например.
[2] Ихтиоловая мазь черного цвета с запахом тухлой рыбы, обладает антисептическим, обезболивающим и регенерирующим действием. В современной практике используется редко, вытеснена мазью Вишневского, придуманной в 1927 г (хотя обезболивающего действия в мази Вишневского нет, а антисептическое (противомикробное) выражено слабее)
Глава 13. Неожиданный поворот
Как то Леонтий Матвеевич привел фониатра, специалиста по голосовым связкам. Доктор осмотрел меня, дал какие — то рекомендации, поговорил с лечащим врачом, потом собрал свои блестящие инструменты в саквояж и ушел. Проводив его, мой врач сказал, что это лучший в России, а может и в Европе специалист по голосовым связкам. Он бывает здесь наездами из Петербурга, у него все примы — певицы и великие певцы столичных театров лечатся, попасть к нему практически невозможно, но дед мой его лично привез и сказал, что еще привезет, столько раз, сколько нужно. И великое светило обнадежило: при надлежащем лечении голос восстановится, безнадежных поражений нет, все достижимо.
Старания окулиста тоже не прошли даром, зрение постепенно улучшалось. Врач каждый раз тщательно исследовал мои глаза всеми доступными тогда инструментами, подолгу рассматривая глазное дно, наконец заявил, что состояние сетчатки не вызывает у него опасений, глазные среды чистые, хрусталик, конечно, изменен, но это могло быть и до ожога. Восстановление роговицы идет нормально, так что бельмо мне не грозит. Он выписал рецепт на очки и их достаточно быстро изготовили.
Наконец то я стал различать окружающие предметы. Моя сиделка Агаша оказалась нестарой еще женщиной с простым приятным лицом. Она сказала, что очки мой дед прислал, сделали все по высшему классу:
— Такой дедушка у вас хороший, старых нравов человек, сразу видно. Он с первых дней у вас икону велел семейную поставить, намоленную. Вот и помогла вам, барин, матушка — заступница наша. Я было сказала ему, что Леонтий Матвеевич велит ничего в палаты не ставить, но дедушка ваш с ним поговорил и доктор разрешил, только не велел вам давать к ней прикладываться, а мне — лампаду зажигать.
Я повернул голову, куда показала Агафья: в углу на тумбочке стояла небольшая икона, видно, что древняя, с потемневшим от времени ликом, проглядывавшем в массивном серебряном окладе. Вот как, значит, дед бывает здесь с первых дней моего пребывания в больнице, только его ко мне не допускают. Если уж деда не пускают, значит и никого не пускают, поэтому, может быть, и Лиза меня не навещает, а вдруг и Генрих живой, никто же его вообще не видел, может его и не было в лаборатории в момент взрыва.
От этих мыслей и от того что я вижу, настроение мое повысилось и я даже с удовольствием проглотил какое — то мясо — овощное пюре, каким меня потчевала сиделка.
Пока она кормила меня, все щебетала, какой у меня замечательный дед. Оказывается, он ей обещал дом и корову купить, если выходит меня. А я то думал, что она так старается, может здесь так положено, а это просто VIP — палата и VIР — лечение.
— Вот, барин, дедушка — то ваш и сегодня красненькую[1] дал, добрый он, не то что купец, у которого я за больной женой ходила аж десять лет, как ее паралик[2] разбил, ее ведь от пролежней протирать надо, поворачивать с боку на бок, а купчиха дебелая, пудов восемь поди будет. Кормила — поила ее с ложечки, а сама под лестницей ютилась, корками питалась, копейки мне купец платил, а после вовсе без денег на улицу выгнал как жена преставилась. Вот и пристроилась я здесь в Первой Градской за больными ходить, иногда в деревню к себе езжу, из Кузьминок я, что в семи верстах по Рязанской дороге будет. Никого у меня там не осталось, муж и детки от тифа скончались уж двадцать лет тому назад, дом совсем развалился, а огород бурьяном зарос. Так что ес ли ваш дедушка денег на дом и корову даст, я обратно вернусь, буду в город творог — сметану возить, да курочек еще заведу, а может на вторую корову денег хватит, я еще крепкая, справлюсь с таким хозяйством. Травы у нас в Кузьминках много, скотину прокормить можно. Вы, барин, поправляйтесь скорее, а я что надо, всегда вам услужу и принесу. Дедушка — то ваш не обманет, он старой веры, они вина не пьют, не курят, не матершинничают и не обманывают, особливо, если видят, что человек старается и справно все делает.
Вот как, так мы с Агашей соседи, только там в 2020—м никакая не деревня уже, коровы не ходят. Хотя Лужков там пчел разводил в Кузьминском парке и яйцевидные ульи своей конструкции выставлял. Расскажи я Агаше, что столичный Генерал — губернатор будет ульи ставить у нее в деревне, подумает, что я свихнулся.
Через неделю после Нового, 1890 г., снова появился фониатр, посмотрел, заставил меня «пропеть», то есть извлечь из себя разные звуки, одновременно смотря на связки в маленькое зеркальце на длинной ножке, которое вводил в горло. После этого он заявил, что все в порядке и соблюдать голосовой покой больше нет необходимости, наоборот, надо разрабатывать связки, чтобы на них не образовались рубцы. Он показал разные голосовые упражнения, оставил мне листки с описанием приемов разработки горла произносимыми звуками и назначил ингаляции с какими — то травами, впрочем, приятно пахнущими, а то я стал думать, что после карболки у меня атрофировались в носу рецепторы, ответственные за различение запахов.
Для проведения ингаляций в палату был доставлен довольно громоздкий никелированный аппарат и мне дважды в день приходилось вдыхать ртом через трубу испарения подогретого травяного раствора — прямо кальянная на дому. После ингаляций я тренировал связки произнесением звуков. Сначала получалось плохо, но потом — все лучше и лучше, и, наконец, настал день, когда я произнес сиплым негромким голосом понятные окружающим слова.
Перевязки уже не приносили таких неприятностей, я даже поглядел как — то на себя в никелированный плоский бок аппарата. М — да… Обваренная красная физиономия без бровей и с лысой красной головой. Неужели я и останусь таким Квазимодо, на меня ведь ни одна женщина без содрогания не взглянет. Жуть, только детей пугать. Стать, что ли, местным Фантомасом? Носить резиновую харю, а потом снимать ее и, утробно ухая, произносить ха — ха — ха. Все падают в обморок, включая бравых полицейских, а я обчищаю карманы… Кусок хлеба с маслом гарантирован. Кстати, как хочется хлеба с маслом, надоело это пюре и бульончик. Попросил доктора разнообразить стол, зубы — то у меня есть, чего мне жевать не дают, нормальной еды хочу! Но добрый Айболит объяснил, что пока рано, горло едва зажило, надо пощадить еще немного слизистую, но он подумает вместе с диетологом, чем можно меня порадовать.
— Это хорошо, батенька, что у вас аппетит проснулся — идете на поправку. Скоро к вам можно родственников пустить.
— Родственников! Во множественном числе!.
Наконец, наступил день, когда мне наложили на голую кожу черепа (хотя Агаша сказала, что стали пробиваться волоски, значит, волосяные луковицы не погибли!) свежую «шапочку Гиппократа»[3] и сказали, что сейчас первым пустят ко мне деда.
Дверь открылась и вошел дед, остановился на пороге перекрестился, как положено двумя перстами, потом подошел к тумбочке взял икону, приложился к ней со словами «помогла, матушка — заступница, спасибо, отмолю, не забуду». Потом поставил икону на место, трижды до земли поклонился ей, крестясь, и только потом подошел ко мне:
— Ну здравствуй, герой!
Дед старался выглядеть бодро, но я видел, что мой вид его смущает. Его конечно предупредили, что я выгляжу не красавцем, но он надеялся увидеть меня в лучшем состоянии:
— Да ты не волнуйся, Сашка, до свадьбы заживет, мы еще невесту тебе, красавицу, подберем. У нас на Рогоже знаешь, какие девки есть: глазищи синие — во какие, русая коса до земли… Любая за тебя пойдет, только помани: герой, товарища спасать в геенну огненную кинулся. Ибо сказано у Иоанна: нет любви и чести более чем душу и живот положить за други своя.