Муравейник Russia. Книга вторая. Река - Шапко Владимир Макарович 2 стр.


Они читают нас, Лёша, всегда. Все эти зелинские, все эти кусковы. Они принимаются читать нас с каким-то горячечным, нетерпеливым любопытством. Они читают нас, чтобы с радостью убедиться – как плохо мы пишем. Как мы бездарно, отвратительно пишем! (А, Лёша! Хахаха!) Наша так называемая проза прямо-таки радует их, веселит, как всегда радует-веселит публичный скандал их общих знакомых, знакомого, его жуткая оплошность, какое-нибудь роковое его полудурство: драка с женой, к примеру, после которой он ходит весь перецарапанный (Хахаха! Други! Клоун!), попадание в вытрезвитель (Хихихи, товарищи! Подобрали прямо с земли! В стельку!) – всё то, после чего можно смело заорать: А-а-а! Что я вам говорил! А вы его защищали! То-то вам! Они искренне считают нашу писанину саморазоблачающейся, пустой, глупой, пародийной. И после чтения очередного нашего опуса на душе у них становится легко, масленно и даже лучезарно. Со слезами на глазах, как любовниц, с которыми у них никак не получается, они оглаживают свои рукописи. Свои. Лежащие на столе. Оглаживают мгновенно вспотевшей, трепетной рукой. Ха-ах-хах-хах! Мать их за ногу! Леша!

– Только строем! То-олько строем! – выпевала воспитательница. – Кто-о не бу-удет ходи-ить стро-оем – того…» Что – того? – Серов не расслышал. Маленький детсад медленно разваливался на тротуаре, топтался, никак не организовывался в строй.

– То-олько стро-о-оем! То-олько стро-о-оем! Кто-о не бу-удет ходи-ить стро-оем… того-о оста-авят без сла-адкого-о…

Воспиталка ходила, раздёргивала цеплявшиеся друг за друга, оступающиеся пары. Наконец вроде бы пошли, вяло колбася ногами, по-прежнему разваливаясь.

– То-олько стро-о-оем!..

Катька, а за ней и Манька начали оглядываться, утаскиваемые двумя мальчишками, пытались помахать отцу, но воспитательница толкала их вперёд: быстро! быстро!

– То-олько стро-о-оем!..

Серов стоял с папкой под мышкой, мучительно, жгуче жалел и дочек своих, и весь мир. Топил всё в апостольских, алкоголических слезах. Ведь нет сильнее, мучительнее чувства, чем жалость. Нет ведь, нет! Понимать скоротечность, глупость жизни людей, понимать… понимать… взять чернил – и плакать. Да-а-а… Однако торопливо стал вытираться платком, увидев, что явно к нему спешит от детсада бухгалтерша. Прямо спотыкается о плиты дорожки, скачет. Никак не может подогнать (рассчитать) их длину под торопливенький свой шаг. «Вы что же это, Серов, а? Елена Викторовна вам сколько говорила? (Елена Викторовна – это мадам Куроленко. Заведующая детсадом.) Нам что, в суд на вас подать? Вы когда должны были заплатить? Какого числа? А сегодня какое?..»

Отлаяв – пошла назад. Жёстко стянутые, как абхазские мочалки, волосы понесла от Серова будто раскидистый целеустремленный веник. Сейчас пригнется и что-нибудь смахнет с дорожки. И точно – пригнулась, смахнула с плиты скомканную бумажку. Вернее, подхватила её. Как совком. И понесла. Понесла к урне у крыльца. Молодец. Прямо умница. Отличница. Пожизненная хорошистка.

Зачем он явился сюда? Для чего? Ноги, что ли, сюда его вынесли? Через дорогу, перед закрытым киоском за каким-то товаром сдавились граждане. В святой своей жадности обиженные – очень. Какое ему дело до них? Его ли это должно касаться? Пошли они все к дьяволу! Ему нет до них никакого дела! Бумаги их туалетные! Дихлофосы! К чёрту! Серов словно отцеплялся от чего-то, уходя. Да пошли они!..

Входную дверь открыла соседка Дылдова. Волосы её были дремучи. «Ну?» – «К Дылдову». Серов пошёл за ней. «Ходят тут. А Лёшка, гад, за свет, не плотит. Писатель долбаный. Целыми ночами жгёт. Я что ему – миллионерша?» Утренняя растрёпа в халате стала набирать из крана в кастрюлю воду. С папиросой в зубах, как со свистком чайник. Выползла откуда-то её мать-старуха. С нечесаными, как у дочери, волосами – как вконец опустившаяся паутина вконец запущенного паука. «Кто это пришел-то? Чёй-то и не узнаю совсем?» «Да иди, иди ты, мать! «Не узнает» она! Ещё один алкаш пришёл к Лёшке-алкашу! Иди давай, иди! Не узнает она, видите ли!» Старуха разом превратилась в старушку. Пошла, зашаркала шлёпанцами. Отрясалась пальчиками, как льдинками. Да, церемоний тут не ночевало. Серов написал записку: «Был. Серов». Воткнул в щель двери.

Сверху Воровского прямо на Серова шла какая-то посольская дама со связкой гнутых английских собак. Пёрла как с рыболовными крючками! Серов отскочил в сторону, разинув рот. Собаки цеплялись друг за дружку, образуя какое-то бестолковое перекати-поле, перманентная старуха наклонялась, кричала им по-английски (те ни черта не понимали), хлестала поводками, дёргала. Тонкие ноги её в тощих чёрных чулках были точь-в-точь как трусливые ноги у её подопечных. Вся связка повалила вниз по Воровского. Пешеходы вставали на носочки. Как пред катящимся расстрелом! Прижимались к стенам домов! Да-а, Катька с Манькой не видят. Запомнили бы на всю жизнь! Серов даже прошёл мимо четырёхэтажного злосчастного своего здания, припрятавшегося за дымящимися утренними деревьями, не заметив его, забыв о нем.

В знакомой Серову стекляшке, перед раздаточной по-прежнему голодно выглядывали друг из-за дружки негры. Всё те же африканцы-студенты, кормящиеся здесь от окрестных своих посольств. С головками – пыльными. Русски Солянка! Вкусни Русски Солянка! Русски Солянк – Это Хорошо! Повтор единственного освоенного урока из русского языка под названием «Русская солянка» («Русски солянк») шёл здесь интенсивно, радостно, каждый день. Двоечников не было. Но солянки им пока не давали. Не готова была пока ещё солянка. Краснощёкие русские поварихи в марлевых метровых митрах выходили с десятками тарелочек в пухлых руках. С приятным стукотком раскладывали перед пыльными аппетитнейшие пасьянсы. Из всевозможных салатов, сыра, копчёной колбаски, ветчины! Негры принимались ширкать ладошками, как будто добывать палочками огонь. В восхищении вертелись к Серову, призывая в свидетели. Серов кивал. Рванул стакан Резинового у буфета. Проникновенно сдувая дрянь с губ, смотрел на обнажённую, растаявшую конфетку. Отложил на стойку, думая то ли здесь вырвать, то ли на улице. Пыльные ему улыбались. Серов икал, тоже улыбался в ответ. Буфетчица хитро, откуда-то снизу, поднесла резинового… Ринулся на улицу по стульям, не разбирая дороги.

На углу отлавливал машины глазастый светофор. И справа, и слева. За дорогу грозил. Пешеходам. Я вот вам! Иногда разрешал. Зелёно офонарев. Пешеходы толпой бойко шли. С дисциплинированностью механизмиков. Светофор перемигивал всё – и лавой бросались машины… И опять пешеходы пошли большим гамузом. Бойкие, жизнерадостные. Серов тупо смотрел. С папиросой меж пальцев. Сидя на скамье. Злила почему-то эта по команде включающаяся, жизнерадостная дисциплинированность двуногих механизмиков. Хоть бы один, гад, нарушил… И выскочила одна, и заметалась, и забегала, стегаемая визжащими тормозами. И улетела обратно под ухмыляющееся злорадство механизмиков. «А-а! – заорал Серов, хохоча. – Высунулась! Съела! Так тебе!» Вдруг увидел двух приближающихся сизых призраков. Со скамейки перескакал сразу к пешеходам. Затесался в них. Он, Серов – тоже пешеход. Пошагал с толпой через дорогу. Дисциплинированный больше всех. Смотрел прямо в глаз мотающемуся светофору. На каждом перекрёстке торчат эти кошачьи перископы! На каждом! Весь город, гады, просматривают!

Выпито было уже три стакана резинового. В трех забегаловках отметился. По одному в каждой. Деньги (дополнительно к посудным) обнаружил в заднем кармане брюк. Вчера, оказывается, запрятал. Так что на бетонном крыльце редакции был уже хорошо поддат, бодр, смел. Просто докуривал папиросу, обозревая, так сказать, окрестности. Белоголовый прошлогодний старик опять копался на пустыре. Теперь уже с саженцами. Конец весны, тополь вон стоит – тяжёлый, сытый, майский, – а старик сажает. Упорным оказался. Не зря всю осень ковырял землю. Привозимые горки земли раскидывал по пустырю. Готовил. Дождался-таки своего. Высаживает. Облагораживает пустырь. Память о себе оставляет. Сыновей, наверное, насажал по всему Союзу. Теперь – дерево надо. Деревья. Ладно. Чёрт с ним. Серов обильно пустил слюну в картонный мундштук папиросы. Дурная привычка. Гадливо удавливал, умерщвлял. Чинарь неэстетично шипел, став жёлтым. Хотел в урну его – урны не оказалось. Походил с чинарем этим по крыльцу, не зная куда его навесить. За стеклом увидел вахтёра. Деликатно окурок ушмякнул в ложбинку, у стекла. Весь культурный. Улыбался ветерану. Старикан не давался. Переносица его означилась канцелярской резкой скрепкой. Ожидался следом какой-нибудь скоросшиватель, санкционированный дырокол, ещё что-нибудь подобное. Не дожидаясь этого, Серов взял злосчастный чинарь и снёс с крыльца как бяку. Бросил от крыльца подальше. Честно отряхнул руки. Три раза. Вот так: раз-два! три!

«А названия ваши, Серов? (Зелинский опять смотрел поверх дрожливеньких очочков, как поверх своих слёзок, готовых сорваться, упасть, закапать.) Одни названия ваши чего стоят? – «Рассыпающееся время»… А? А теперь вот ещё чище – «Самая долгая тихая паника»… Это про наше время, что ли?.. Наивный вы человек, Серов… На что вы рассчитываете?..»

Серов вдруг встал, отошёл к окну. Далеко внизу, в тугом шуме улицы вдруг с припляской затеснилась, заразмахивала ручонками странная обеззвученная группка на тротуаре. Неожиданная для восприятия, какая-то невероятная. Точно внезапно увиденный страстный театрик глухонемых. Массовка. В их клубе, на сцене… По закону всё той же пьески для глухонемых группка утанцевала обратно за угол, страстненько махаясь руками… Серов повернулся. Что это было? Мгновенно оплодотворившаяся спекуляшка? Обмен книг? Марок? Перепродажа квартир?

Всегдашние сотрудники Зелинского были на своих местах. С черепом, как с учебником геометрии, один цедил что-то о смури, о явном закидонстве. Цедил без всякой улыбки. Нимало не смущаясь, что Серов слышит. Второй откровенно хохотал, чубатый, как деревенский рубанок. Зелинский терпеливо ждал, повернув очочки к Серову. Но тот виновато улыбался, точно приклеенный к окну.

За окном промахала сорока. Двумя этажами ниже. Как медленный, томный, подмигивающий из-под чёлки ворожейки глаз… Серов вдруг опять увидел себя висящим. С синей душонкой, бьющейся изо рта! Как уже было! В комнате у Новосёлова!.. Теряя сознание, зажмурился, застучал ногой об пол…

– Что с вами, Серов?

«Ничего. Извините». Серов подошёл, стал собирать свои бумаги. Напротив столов задёргалась дерматиновая дверь с табличкой. Точно её не могли открыть изнутри. Настежь распахнулась, выдернув за собой из кабинета двух людей. «Да что вы нам всё талдычите: вот мы в 20-ые, вот мы в 30-ые, в 50-ые там, в 60-ые ваши!» Парень перестал на время кричать, чтобы его разглядели. Парень был из так называемых Молодых. Лет… сорока пяти, пятидесяти. В чёрной бороде пылал, как головня в дыму. Был на грани драки. Опять подступал к лицу начальника. Слова отлетали от лица пузатеньного человечка, как от бубна: «Не знаем мы, как было у вас! Не знаем! И знать не хотим! Понимаете! Сейчас, сейчас что вы сделали! В конце 70-ых! Во что превратили редакции! В крепости! В бастионы! Ведь теперь надо не писать, нет (когда писать? зачем? некогда!), пробивать теперь надо уметь! Пробивать! Бегать по вашим редакциям! Проталкивать, пропихивать! Пролазой быть! Прохиндеем! Но и тут вы преуспели! Вы! А не мы! (Куда нам!) Таланты среди вас! Мастера! Гении-пролазы! А нам что делать? Нам? Так называемым молодым? В редакции ваши пролезать? Вот с этими обалдуями сидеть?» («Обалдуи» вздрогнули и выпрямились за столами.) Парень вдруг с ужасом начал «прозревать», озираясь: «Да у вас же здесь абортарий. Натуральный абортарий. Чистите у всех подряд. Сколько трупиков намолачиваете. В день, в месяц, в год! Это же уму непостижимо!.. Да чтоб я ещё в ваши ср… редакции… И ведь два года, придурок, ходил… Два года!..»

С папкой, как у Серова, бородатый пошёл. Хлопнул дверью.

– Вот – пожалуйста! Экземпляр! И таких сейчас – сотни! Уже не просят, нет, – требуют, стучат!

Толстенький Кусков заложил большие пальцы в кармашки жилета. Остальными поигрывал на выпяченном животе. Резко вставал на носочки. Как бы прикидывал свой вес. С весом всё было в порядке.

– Нет, Серов, не-ет. (Серов сразу осознал свою вину, своё пожизненное родство с бородатым, понурил голову.) Писатель должен быть худым, Серов. Тощим. Голодным, злым. Как гончак. Вот тогда он добежит. Вот тогда он догонит. Зубами схватит свою удачу!.. Зу-бами!..

Толстенький человечек опять подкидывал себя на носочки и покачивался с заложенными пальцами рук. Он был Первый Заместитель Главного Редактора. Достиг. Дотянулся. Допрыгнул с носочков. Вон, даже под оргстекло на двери фамилию свою загадил. Всё правильно. Тощий Серов (тощее некуда, гончак!) стоял перед качающимся самодостаточным пузаном, не зная, отвечать или не отвечать?..

Один был полный, лысый, с двумя клубками раскалённой проволоки на щеках, другой – худой, бледный, с вислым остывающе-фиолетовым носом, который он периодически макал в пиво. Стоя за одним с ними мраморным столом, Серов упорно глотал резиновое. Не пиво – резину. По семьдесят коп. стакан. Стакан за стаканом. Говорил, как радио, вылезшее из подполья. Неизвестно кому. «Самоедство сюжета. Заданность сюжета. Вот что им нужно. Заданность. Чтоб самоедство схемы было, идеи. Чтоб всё подчинялось им. Чтоб схема пожирала самоё себя. Фильм о пьянице, к примеру. А-а! Мы уже знаем, что нас ждёт там. Всё зарезервировано для этого, весь антураж, вот как здесь: забегаловка, дым коромыслом, алкоголики над столиками, как поголовье. Герой стоит, пьёт резину, два бича рядом – пиво. Один толстый, другой худой. С носом. С карикатурным. Для контраста. Для хохмы. Всё зарезервировано. Заранее. Век назад. Сво-ло-чи!» Серов сходил в дым и неожиданно вернулся с пивом. С двумя кружками. «А рецензии их? Внутренние их рецензии? Которые они всегда садистски подсовывают тебе? Это же блины! Неотличимые блины! Блины русского православия! И во здравие можно, и за упокой! И живой вот ты пока на этой страничке – поешь наш блинок, услади душу, а на этой ты уже сдох – и жрём теперь блины мы! На помин тебя! Ясно я говорю? Или разжевать?» Исподлобья Серов счёт предъявил толстяку. Глаза бича не давались. Он хлебнул пива. Точно своей отрыжки. Худой, наоборот, навалившись на столешницу, изучающе смотрел на Серова из-под носа своего, будто из-под палицы. «Хватит тебе, друг… Хорош уже…» – «Слону дробина!» Серов будто на спор начал дуть из кружки не отрываясь. Закусывал пиво, будто лошадь удила. Выпил. Вторую кружку… двинул к носатому. С пьяным морем по колено в башке – пошёл. Из пивной.

Назад Дальше