— Да ведь у нас, в Соединенных Штатах, русских не один миллион и ничего, живут… — равнодушно сказал ему Алексей Петрович. — Там одна заповедь для всех: если не хочешь, чтобы тебя раздавили, работай изо всех сил. А всякое эдакое вот озорство, на это есть закон. Сожгли — иди в острог. Очень просто…
Попик, видя, что его не поняли или не поинтересовались, как следует, виновато улыбаясь, замолчал. Ему очень хотелось водочки, но он стеснялся.
— I beg your pardon? — в сотый раз повторяла Мэри-Блэнч, усиливаясь понять, что говорил ей Лев Аполлонович.
Он еще и еще раз старательно повторил сказанную фразу, стараясь, чтобы у него выходило как можно больше похоже на птицу, но его усилия вознаграждались слабо.
— Но что же, собственно, думаете вы затевать тут? — спросила Лиза.
— Все это более или менее в облаках еще… — сказал Алексей Петрович, глядя на хорошенькое личико совсем так же, как он глядел бы на стену. — Но эти огромные лесные богатства, которые пропадают совсем зря, ясно говорят, что большому капиталу тут можно бы найти интересное применение…
— Вы забываете, что у нас есть, слава Богу, лесоохранительный закон, который очень ограничивает применение больших капиталов в лесном деле… — сказал Сергей Иванович, который берег свои леса пуще зеницы ока.
— Я знаю… — отвечал Алексей Петрович. — Но, во-первых, мы можем заинтересовать правительство изготовлением целлюлозы и взрывчатых веществ, а, во-вторых, это будет уже дело частных землевладельцев поискать выхода. Тут у одного Болдина, говорят, до шестнадцати тысяч десятин…
Похудевшая Ксения Федоровна, задумчивая и печальная, — Андрей не подавал о себе из северного края никакой вести, — вдруг почувствовала прилив знакомой ей острой тоски. Она встала и, обменявшись с мужем быстрым взглядом, сказала с улыбкой:
— Ну, вы займите тут гостей, а я пойду распорядиться по хозяйству…
И, не дожидаясь ответа, она пошла в дом…
— I beg your pardon? — услышала сна за собой в сотый раз вежливый вопрос американки.
Точно притягиваемая какою-то непонятною силой, Ксения Федоровна поднялась во второй этаж, в опустевшую комнату Андрее. Все книги, книги, книги… И много исписанной бумаги на столе… И какая-то книга забыта на диване с красивой трагической маской на обложке… И прозеленевший шлем на шкапу, вырытый в каком-то кургане за Волгой. И старинные, вышитые полотенца по стенам, наброшенные на рамы любимых картин, любимых писателей, любимых людей… А ее портрета тут нет и не может быть, хотя чует она на тысячеверстном расстоянии его смертную тоску по ней… Вздох тяжело стеснил молодую грудь и машинально взяла она со стола какую-то красиво переплетенную книгу, машинально открыла ее и наудачу прочла:
«…То не десять соколов пускал Боян на стадо лебедей, то вещие пальцы свои вкладывал он на живые струны, и струны сами играли славу князю…»
Она взглянула на обложку — «Слово о полку Игореве»…
И, тоскуя, снова прочла она полубессознательно:
«…Ярославна рано плачет в Путивле, на городской стене, говоря: „о, ветер, ветер, зачем, господине, так бурно веешь? Зачем на своих легких крылышках мчишь ханские стрелы на воинов мужа моего? Разве мало тебе веять вверху под облаками, лелея корабли на синем море? Зачем, господине, мое веселье по ковылю развеял?…“»
И живо, живо отозвалась тоскующая женская душа на тоску той сестры своей, — в Путивле, на городской стене, над степью бескрайнею… И строго нахмурились красивые, тонкие брови, и строгими, потемневшими глазами она всматривалась в темные глубины жизни, спрашивая настойчиво и мрачно: кто так мучит людей? За что? Кто так мучит ее? И не было ответа… И стонала душа раненой лебедью белой, и билась душа яр-туром буйным о неумолимые стены судьбы своей…
«…Полечу я, как кукушка, по Дунаю… Омочу я бобровый рукав свой в Каяле-реке… Утру князю раны на крепком теле…»
Пусть молчит он крепче, чем могила: она слышит боль ран его!.. И горячие слезы зажглись на прекрасных глазах и рванулась душа в бескрайние степи жизни: «полечу я, как кукушка, по Дунаю… омочу я бобровый рукав свой в Каяле-реке…»
И слышала внизу горбунья Варвара тоскливые шаги наверху, в комнате опустевшей, и чуяло, и ждало сердце старое большую беду и злорадно ей радовалось почему-то. Слышала эти беспокойные шаги и бледная Наташа и в страдающем сердце ее темной тучей поднималось недоброе чувство к этой страдающей, не находящей себе ни в чем покоя сопернице…
И вдруг Ксения Федоровна насторожилась: колокольчик? Нет, это не он, — он раньше августа не приедет… Но в «Угор»… Она подошла к окну: знакомая пара серых с полустанка ехала «пришпектом» к усадьбе. В тарантасе двое… И вдруг вся кровь прилила ей к сердцу: он, он, он!.. Горячим, летним вихрем бросилась она со счастливым, сияющим лицом вниз, но овладела собой и вышла на террасу спокойно, — только глаза ее сияли, как звезды. А снизу, из парка, поднимался по широкой, уставленной цветами лестнице Андрей с каким-то маленьким, худеньким, небрежно одетым старичком, с бледным, тихим лицом, длинными беспорядочными волосами, в сильных очках. Лев Аполлонович поднялся им навстречу.
— Скоро… Не ждали… — ласково сказал он Андрею. — Но очень рад…
— Позволь, папа, представить тебе моего учителя и друга, профессора Максима Максимовича Сорокопутова…
— А-а, очень рад… — радушно протянул руку гостю хозяин. — Очень, очень много слышал о вас от моего Андрюши… Ксения Федоровна, профессор Сорокопутов… Наш батюшка, о. Евстигней… — продолжал он представления. — Петр Иванович Бронзов, сосед…
— Зачервивел что-то профессор-то… — невольно подумал про себя Петр Иванович, с сожалением глядя на захудалую фигурку, но тотчас же почтительно раскланялся: титул профессора имел свойство приводить его в какое-то набожное настроение.
— Наташа, проводи г. профессора в комнату для гостей… — распорядилась сияющая Ксения Федоровна. — Милости просим… А помоетесь с дороги, прошу вас пить чай…
Наташа, радостная, с сияющими глазами, носилась, как на крыльях, но старалась не смотреть на хозяйку.
Приехавшие ушли в дом, а Лиза, которую бесил «накрахмаленный американец», повела атаку на капитал: она считала себя убежденной социал-демократкой. Алексей Петрович едва отвечал ей и смотрел на нее так, как будто бы она была стена. Но Лиза не успела развить и десятой доли своего напора — а он у нее был значителен, — как на террасу вышли немножко прифрантившиеся Андрей и профессор. Их усадили к столу…
— Но почему вы вернулись раньше времени, Андрей? — спросила Ксения Федоровна, неудержимо сияя глазами.
— Позвольте мне пожаловаться на него… — слабым, похожим на ветер, голосом сказал профессор. — Я буквально не узнавал его в эту поездку: вял, рассеян, ленив, из рук вон, — ну, точно вот влюблен! Сам я лично состояния влюбленности никогда не испытывал, но слыхал, что все влюбленные вот такие полуневменяемые… И я, наконец, потерял терпение и потребовал возвращения домой, потому что — между нами говоря, — без него я в этих диких уголках тоже ничего не могу сделать при моей рассеянности и непрактичности. Я, к сожалению, именно такой профессор, какими принято изображать нас в «Будильнике» и во «Fliegende Blatter»…
Пока он говорил, Ксения Федоровна не сводила своих сияющих глаз с явно смущенного Андрее.
— Я очень переработал зимой… — сказал Андрей, не поднимая глаз. — А тут еще эти белые северные ночи, бессонница, тоска…
— Но все таки сделать что-нибудь удалось? — спросил Лев Аполлонович.
— Очень мало… — отвечал профессор. — Откопали любопытную вопленницу одну, лет за восемьдесят, но с необыкновенной памятью. А потом у одного дьячка удалось приобрести любопытный апокриф начала XIX в., доказывающий тождество Наполеона с предсказанным в Апокалипсисе Зверем… Но я все же отлично проехался и отдохнул. А сюда затащил меня Андрей Ипполитович знакомиться с обретенным им Перуном… Это очень интересно…
— Ну, а вы как? — с улыбкой обратился Андрей к Лизе, чтобы отклонить разговор в другое русло. — Все воюете?
— Все воюем… — сразу поднялся вверх хорошенький носик.
— Eglise militants, значит, по-прежнему?
— Никакой église тут нет… — изготовляясь к стремительной атаке, ответила Лиза. — Причем тут église? Там слепая вера, тут — точная наука…
— Не дай Бог, если власть когда захватят ваши! — усмехнулся Андрей. — Если бы это случилось, нам, вероятно, пришлось бы пережить не мало старых страничек нашей истории. Появились бы новые Путята и новые Добрый и из вашего толка и стали бы, как и старый Путята и старый Добрыня в Новгороде, ломать храмы старых богов, жечь непокорные города, огнем и мечем внушать истины новой веры, — словом, как полагается…
— Странное представление о самой культурной, самой научной, самой передовой партии! — вспыхнула Лиза. — Никогда я не…
— Да будет вам! — вмешался Сергей Иванович. — Как только сойдутся, так пыль столбом…
— Пожалуйста! — задорно поднялся носик. — Можешь быть и умеренным, и аккуратным и все, что угодно, но предоставь другим иметь в жилах кровь более горячую…
Разговор разбился на группы и зашумел. Профессор, угощаясь, — он не разобрал как-то, была ли это яичница-глазунья или творог с молоком, или то и другое вместе, — беседовал с Мэри-Блэнч и Алексеем Петровичем. Английский язык он знал великолепно, так, что без малейшего затруднения одолевал самые головоломные научные труды, но говорил ужасающе, чего он сам как будто и не подозревал и вел беседу чрезвычайно уверенно. На лице Мэри-Блэнч стояло полное недоумение и она не решалась даже повторять свое «I beg your pardon…» И она очень ловко отступила и завладела Львом Аполлоновичем, а профессор обратился к о. Настигаю.
— Конешно, конешно… — косясь на водочку, говорил о. Настигай своим мягким говорком на о. — Старины тут непочатый край, можно сказать… Да что-с: можно сказать, что все мы здесь — ходячая старина. Одна слава, дескать, что хрещеные… Вот на этой неделе является ко мне один поселянин: пожалуйте, батюшка со святой водой — домовой что-то расшалился… Ну, поехал смирять домового.
— И не усмирил… — засмеялся Петр Иванович, который любил эдак прилично-либерально подтрунить над попиком. — Зря целковый с мужика взял… В эту же ночь «хозяин» так в конюшне развозился, что хоть святых вон неси… Старики наши уговорили Матвевну, хозяйку, поставить ему за печь на ночь угощение получше, — ну, стал потише… Эх, ты, Аника-воин, с домовым, и с тем справиться не мог… А «я — поп»….
— А разве у вас какие особенные молитвы против нечистой силы есть? — спросил Лев Аполлонович, невольно отмечая про себя, как оживилась и просияла Ксения Федоровна, которая так тосковала все это последнее время.
— А как же-с? Имеем особые молитвы…
— Но ты напрасно, папа, считаешь домового «нечистой силой»… — вмешался Андрей. — Домовой это покровитель домашнего очага из рода в род, дедушка, хозяин, а совсем не враг. Это вина батюшек, что понятие о нем так извратилось…
Алексей Петрович удержал зевок.
Вечерело. Чай кончился. Разношерстное общество испытывало некоторое утомление от напряжений не совсем естественного разговора. Даже Лиза притихла. Ей стало грустно: так тянуло ее повидать Андрее, но, как всегда, и теперь сразу же началась эта ненужная, в сущности, пикировка. Профессор рассеянно ел варенье из крыжовника и старался догадаться, что это он такое ест. О. Настигай, радовавшийся, что он попал в такое образованное общество, все искал темы для занимательного разговора.
— Может быть, господа, пока не стемнело, вы хотите взглянуть на Перуна? — проговорила Ксения Федоровна. — Тогда милости прошу…
Все зашумели стульями. Мэри-Блэнч вытащила откуда-то свой великолепный кодак, с которым она не расставалась. И все спустились в тихо дремлющий парк и стрельчатой аллеей прошли на зеленую луговину, где, среди круглой, одичавшей куртины, над тихой Старицей, стоял, окруженный цветущим жасмином, воскресший бог с выражением необыкновенного покоя и величия на своем плоском лице. Профессор был в полном восторге. Другие притворялись, что все это очень интересно. Мэри-Блэнч сказала что-то мужу.
— Господа, моя жена покорнейше просит всех вас стать вокруг… этого… ну, я не знаю, как это называется… ну, монумента, что-ли… — обратился Алексей Петрович ко всем. — Она хочет снять вас…
И вот, под руководством оживленной американки, все с шутками и смехом стали размещаться вкруг воскресшего бога: и замкнутый, усталый, далекий Алексей Петрович, и довольный собой и жизнерадостный Петр Иванович, и благодушно улыбающийся попик, который сумлевался, однако, подобает, ли ему в его сане сниматься с идолом поганым, и вся теперь играющая жизнью и счастьем Ксения Федоровна, и смущенно сторонящийся ее Андрей, и мужественно-спокойный и прямой Лев Аполлонович, и худенький, не от мира сего, профессор, высохший среди старых текстов, и лесной отшельник, влюбленный в свои зеленые пустыни, Сергей Иванович, и хорошенькая Лиза, только недавно прилетевшая из Парижа. А над ними, на фоне старых великанов парка, в сиянии ясного неба, царил Перун, грозный бог, милостивый бог, с пучком ярых молний в деснице и с выражением какого-то неземного величия на плоском лице…
И сухо щелкнул Кодак… И еще… И еще…
— Это весьма ценная находка и, конечно, московский исторический музей с радостью примет ваш дар… — говорил совсем оживившийся и даже разрумянившийся профессор. — Нет, нет, я давно думал, что, как ни интересны наши северные губернии, нам не мало работы и по близости. И эта работа еще интереснее, потому что труднее: там вся старина лежит еще почти на поверхности народной жизни, а здесь надо идти глубоко в народную душу, в самый материк… И завтра же, чтобы не терять времени, Андрей Ипполитович, мы проедем с вами к Спасу-на-Крови…
— А после завтра, не угодно ли вам, г. профессор, посмотреть нашу Исехру?.. — любезно предложил Петр Иванович, с упоением выговаривая слова «г. профессор». — Это, можно сказать, самая наша глушь… И на озере этом, знаете, плавают эдакие какие-то бугры зеленые и народ наш говорит, что это «короба», в которые засмолены были убийцы древлянского князя нашего Всеволода — засмолили их, будто бы, да так и пустили в озеро… И будто на Светлый день из коробов этих и теперь еще слышны стоны убийц… Я так полагаю, что все это бабьи сказки, ну, а, между прочим, интересно. На Исехру едет по своим делам сын мой, Алексей Петрович, — вот и вас, если интересуетесь, мы прихватили бы, г. профессор. Это отсюда верст двадцать…
Алексей Петрович был недоволен, но делать было уже нечего. И он быстро поладил с профессором о времени выезда.
— Мы, конечно, один другого стеснять не будем… — сказал он твердо. — Вы будете делать свое дело, а я — свое…
— Конечно, конечно… — довольный по случаю открытия Перуна, говорил профессор. — Великолепно…
А дома, в душной комнатке своей, заставленной темными образами, рокотала горбунья Варвара:
— И стыдобушки нету! То словно отравленная муха ходила, а тут сразу, как розан пышный, расцвела… Быть беде, быть большой беде тут!..
Наташа слышала ее воркотню, ей было больно и на прелестных глазах ее наливались крупные слезы…
XI
СТРАЖА ПУСТЫНИ
Крепкий, ладный тарантас Петра Ивановича, тяжело кряхтя, переваливался с боку на бок и нырял по корням и выбоинам невозможной лесной дороги на Фролиху. Летнее утро сияло и радовалось. В голове Алексее Петровича складывались столбцы длинных цифр, и рассыпались и снова складывались: — огромные дела можно тут сделать! Накануне Мещеру приехал было урядник повыпытать у старосты и у мужиков, не болтают ли мерикакцы чего зряшного, но, когда узнал он с пятого на десятое, в чем дело, он преисполнился к Алексею Петровичу величайшего уважения и пошел к Бронзовым в дом и почтительнейше, стоя у порога, поздравил гостей с приездом и заявил, что, понадобятся в чем его услуги, для таких он завсегда готов в лепешку расшибиться. Профессор Сорокопутов, сидя рядом с Алексеем Петровичем, сводил в одно свои впечатления от осмотра монастыря Спаса-на-Крови и был одно и то же время и очарован его древней архитектурой и разочарован разграбленной ризницей и архивом, в которых ничего достопримечательного уже не было. Из вежливости спутники обменивались иногда короткими замечаниями и снова замолкали. На козлах скучал альбинос-Митюха, «личарда» Петра Ивановича.