Ребятишки заливались веселым смехом, били себя ладошками по ляжкам и все в восторге повторяли:
— Ай да сукин сын Петрушка! Вот так утер сопли москвичам! А? Не гляди вот, что дурак деревенскай, а как всех обчекрыжил…
— Ну, Васютка, и молодчина ты! — довольный, смеялся Кузьма Иванович. — За такую сказку и я тебе сверх уговору орехов отсыплю… И где ты только подцепил ее?
— А о мясоеде у нас шерстобиты стояли, валенки валяли, вот вечером как-то и рассказывали… — польщенный, сказал Васютка. — Да еще ето что! — возгордился он. — Вот как они про попа с попадьей рассказывали, так индо все животики надорвали, смеямшись…
Профессор так растерялся от этого нового фольклора, что буквально и слов не находил, а только все водил изумленными очками с одного лица на другое.
— А в школу ты ходишь, Вася? — спросил он.
— А как же…. К Егорью ходим….
— Кто же вас учить там?
— Учителька… Раньше то учила Аксинья Федоровна, вот что за старого угорского барина вышла замуж, а теперь Вера Гавриловна учит, о. Настигая племянница…
Профессор хотел как-то связать эту сказку со школой, но от растерянности у него ничего не вышло. Он все рассматривал сквозь толстые очки свои эти веселые детские лица, точно искал на них чего. И вдруг за домом послышался звук подъехавшего экипажа. Кузьма Иванович торопливо ушел посмотреть, кто подъехал, и тотчас же вернулся.
— Это Лексей Петрович от Егорья приехали, спрашивают вас, угодно ли вам с ними домой ехать или еще у нас погостите? — вежливо осведомился он у профессора.
— Нет, нет, я уж с ним поеду… — заторопился вдруг профессор, точно боясь, что его оставят здесь одного. — Конечно, вместе лучше… Вы уж оделите, Кузьма Иванович, детей лакомствами и пойдемте сосчитаемся со мной…
Через какую-нибудь четверть часа он уже сидел рядом с Алексеем Петровичем в тарантасе.
— Уж вы, Лексей Петрович, ежели начнете дело, сделайте милость, не оставьте…. — кланялись Кузьма Иванович с Таней. — Насчет поставки харчей там рабочим, али по найму, али еще там что… Будем потрафлять, как отцу родному, а не то что… Потому народ здешний серый, лесной и где же вам с вашим нежным воспитанием возжаться с мужиками?
И, когда гости уехали, Кузьма Иванович сел с Таней попить чайку и за чаем с удовольствием рассказал ей сказку про двух воров московских и одного деревенского… И Таня и старая Феклиста со смеху помирали…
А тарантас, кряхтя, заколыхался и занырял по лесной дороге. В уме Алексее Петровича сами собой рождались столбцы длинных цифр, рассыпались и опять сбегались в столбики. Митюха, не ожидая уже от господ никаких антиресных разговоров, клевал носом, а профессор чувствовал себя так, как будто он сорвался с высокой колокольни и очень ушибся о землю. Мир красивых былин, мудрых пословиц, проникнутых глубоким религиозным чувством сказаний, песни, живой красотой пленяющие, вот что считал он раньше подлинным и прекрасным выражением души народной. Но вот вдруг в глухой лесной деревушке оказалось, что этих былин, пословиц, сказаний и песен никто не знает, что все это теперь лишь мертвое украшение гимназических хрестоматий и предмет для ученых диссертаций, а из уст народа, из детских уст на него вдруг полился поток зловоннейшей грязи! Что же это такое? Конечно, он не только знал, но мог наизусть цитировать, что сказали по поводу грубости нравов русских и Олеарий, и Максим Грек, и Крижанич, и святители московские, и Котошихин, и Симеон Полоцкий, но, Боже мой, ведь с тех пор сколько лет прошло!.. Где же была церковь-просветительница, где была школа, где были образованные классы?! Как можно было не обратить внимания на такое ужасное явление?! Что же они смотрели? Что с этим делать? Ведь, это ужас, ужас, ужас — другого слова тут не подберешь!..
Все эти мысли, все эти чувства были для профессора так новы, что охватившая его растерянность все больше и больше увеличивалась — растерянность и какая-то тяжелая беспомощность. А рядом с ним сидел Алексей Петрович, спокойный, уверенный в себе и в своих цифрах и не обращал решительно никакого внимания ни на что. То, что он нащупал среди родных лесов, была настоящая Калифорния и в голове его роились проекты один другого смелее, один другого грандиознее…
И зашептал по лесу тихий и спорый — «грибной» — дождь…
XIII
ЛЕШИЕ НА КАЧЕЛЯХ
Затихший-было под дождем лес пробуждался. Снова защебетали птицы, сладко потягивались звери после дремы — во время дождя так хорошо спится, — и лешие вышли погреться на солнышке…
Не надо думать, что леший в русской земле один, — леших очень много. В каждом лесу свой леший, а в больших лесах, как Ужвинская дача, живет и по нескольку леших. И все они один на другого не похожи. В молодом, веселом перелеске, например, что под Журавлиным Долом, где пахнет всегда солнышком и белой любкой, и леший небольшой и веселый, со смышлеными и задорными, как у молодого щенка, глазами; в сумрачных оврагах вкруг Гремячего Ключа живет леший старый, с седой бородой и, должно быть, от старости печальный и глаза его, большие, круглые, неподвижные, всезнающие, наводят на душу жуть; и совсем опять другой леший от Семи Стожков, с монастырской пожни, где открытые, солнечные елани сменяются красивыми островами деревьев — душистая черемуха, развесистые вязы, дубы коренастые, белая березонька, и шиповник, и калина, и дикая смородина, и вьющийся хмель… — и где по весне ведут свои любовные карусели лесные отшельники, вальдшнепы: этот леший радостно-ясен и, наверное, если не пишет стихов, то непременно играет на свирели…
И пошел по лесной пустыне ветер, ровный и сильный, и сверкали алмазами дождевые капли, падая с деревьев, и колыхались зеленые вершины, как волны, и шумели, и звенели, и в то время, как лешие постарше, постепеннее, развалившись где-нибудь на солнышке, с наслаждением почесывались, лешие помоложе забирались на вершины и качал их там ветер точно на качелях: это самое большое для леших удовольствие, самая любимая их игра качаться так в солнечной вышине, и смотреть дикими глазами в синие дали, и фантазировать о чем придется…
А на заплетенной вьюнком терраске домика лесничего сидел в стареньком кресле Иван Степанович и, глядя на поющую, звенящую, волнующуюся, как море, милую его сердцу лесную пустыню, говорил задумчиво прижавшемуся к нему внуку:
— …Вон у порога валяется серый булыжник — ты тысячи раз уже пробежал мимо него равнодушно, а между тем, если бы ты умел слушать, он рассказал бы тебе о себе такую историю, перед которой все наши сказки показались бы тебе не пестрой жар-птицей, а скучной серой вороной, которая нахохлилась под дождем. Или вот посмотри на эти капли, — сказал дед, указывая на пахучую, мокрую ветку черемухи, которая свешивалась над ними. — Посмотри: та блестит, как расплавленное золото, эта почему-то вся матовая, как жемчужина, а эта вот зеленая, прозрачная, и такая легкая, что точно она сейчас растает и улетит. И, как и булыжник, эта капля могла бы рассказать тебе очень многое…
— А что бы она рассказала? — спросил тихо ребенок, зачарованно глядя на зеленую каплю.
— Что? — повторил так же дед и глаза его любовно обежали и синюю пустыню леса, и широкие луга за рекой, и ласковое, теплое небо и под едва уловимый шепот капель по лесу он начал: — Эта капля, друг ты мой, старше меня, старше тебя, старше этого леса. Она так стара, что никто даже и не знает, когда, где и как она родилась. Тысячи, миллионы лет тому назад, может быть, качалась она на седых волнах Ледовитого Океана. Кругом ни души, — лишь изредка, как темное привидение, проплывет в глубине огромный кит или белая чайка проплачет в безбрежном просторе. А по ночам над зелено-белыми громадами льдов горит и переливается северное сияние — помнишь, как у тебя в книжке нарисовано?.. И вот как-то раз морозным утром, когда мутно-багряная заря тихо светила над ледяными полями, волна лизнула подножье ледяной горы и наша капелька примерзла к огромной льдине, на которой белый медведь, окрашивая теплой кровью зеленоватый лед, доедал молодого тюленя…
«И так в ледяной глыбе капелька носилась по океану еще сто, а, может быть, и тысячу лет. И вот как-то случилось, что бурей загнало ту льдину далеко на юг, она растаяла и капелька поднялась над морем седым туманом и улетела ввысь, но там тучу хватило холодным ветром и капелька, превратившись в хорошенькую пушистую звездочку-снежинку, запорхала вниз и тихонько легла на мохнатую ветвь старой ели, склонившейся над Гремячим Ключом… Но зима подходила уже к концу. Солнышко грело все жарче и жарче. Уже встал из берлоги оголодавший за зиму медведь, уже начали линять белки, меняя серенькую зимнюю шубку свою на красную, летнюю, у тетеревей покраснели брови и уже начали они вылетать на первые проталины на пожнях и уже слышно было по зарям их первое чуфыканье и переливчатое токование. На земле, в снегу, шел какой-то едва уловимый шепот: то капельки — их ведь миллиарды в снегу, — прощались одна с другой перед близкой разлукой. И, простившись, одни из них улетали легким парком в небо, другие уходили во влажную землю, а оттуда по корням поднимались вверх то стволом старой ели, то в нежной, острой иголочке молодой травы. А эта вот капелька побежала в говорливом ручье будить спавшую подо льдом Ужву: как ни малы эти капельки, а это они весной будят и подымают реки…»
«И вот — радуясь жизни, продолжал тихо и тепло старик, — наша капелька понеслась Ужвой в широкую Оку, а Окой в матушку-Волгу, а над серебряными разливами их, в радостном весеннем небе с победными кликами плыли караваны журавлей. И то несла на себе наша капелька тяжелые плоты, то огромные барки и быстрые пароходы, то с веселым шумом, играя, бежала она на золотую отмель, где, звонко смеясь, купались ребятишки, то снова лениво и сонно колыхалась в волнах, убегая в синюю даль… Один раз ее проглотила-было даже востроносая стерлядь, но тотчас же снова выпустила ее из-под жабер на свободу… Уже давным давно кончились синие леса, прошли мимо красивые дикие горы Жигулей и теперь вокруг расстилались лишь жаркие, бескрайние степи и шел по берегу, позванивая колокольчиками, караван верблюдов, и сверкала вдали морская ширь. И было так жарко, что капелька снова превратилась в пар и унеслась в сверкающее небо…
И снова падала она шумным, спорым дождем на землю, и напивалась янтарным зерном в тяжелом колосе, и уходила в душистый каравай хлеба, и утоляла голод людей, и снова возвращалась в землю, в цветы, в реки, и снова улетала в небо, пока как-то раз не очутилась она на прекрасной, снеговой вершине, в Гималаях, где и уснула она с миллиардами других капелек, долгим, тысячелетним сном. И, огибая каменные громады, тихо, медленно ползли те ледяные поля к цветущим полям, которые виднелись глубоко внизу, когда солнце разрывало седые тучи, клубившиеся вкруг вершин. И все теплее и мягче становился воздух, и снова проснувшиеся капельки стали сливаться в тоненькие, точно серебряные ниточки, ручейки. И вот с заоблачных гор, из-под седых туч понесся вниз белый, как серебро, поток, и свергался он в страшные пропасти, и извивался, играя, по зеленым лугам, где паслись стада диких коз и, наконец, скрылся под темными сводами старых кедровых лесов, окутавших склоны Гималайи…
Там, в этом темном лесу, в пещере жил святой старец с белой, как свергающийся в бездны поток, бородой. Он проводил все свое время в труде, чтении священных книг и глубоких размышлениях. Но узкие тропинки, которые змеились по лесам, говорили, что к нему ходили снизу люди — те, которые страдали, те, которые потеряли дорогу в жизни, те, чье сердце было разбито. И они уходили от старца утешенные… И вот, когда наша капелька проносилась в серебряном потоке мимо пещеры святого старца, она увидела, как оттуда вышел какой-то человек и стал берегом потока спускаться вниз. Уже у подножья горы он остановился и, наклонившись к ручью, погрузил в него свою флягу-тыкву: ему нужно было идти безводною степью на восток. И капелька не знала, сколько времени пробыла она в этой тыкве. Несколько раз человек открывал флягу и отпивал немножко воды и опять шел и шаг его был медлен: видимо, он слабел от нестерпимой жары, которую не умеряло даже дыхание еще недалеких ледников Гималайи…
И вдруг путник остановился и наклонился к земле, а потом открыл свою флягу. При свете уже склонявшегося к западу солнца капелька увидела лежащего на горячем песке человека с закатившимися глазами и тяжело поднимающейся грудью. Путник посмотрел, сколько воды у него еще осталось, и, видимо, заколебался: воды было мало, а путь еще далек. Но он вспомнил о том, что слышал он от старца на горе и, склонившись, осторожно полил немного воды на горячую голову больного. Тот очнулся и открыл глаза и путник дал ему выпить остальную воду. Больному стало легче. Отдохнув, оба спутника пошли потихоньку дальше и, когда на утренней зорьке им пришлось расстаться, спасенный долго и горячо благодарил своего спасителя и на глазах его блестели слезы — те самые капельки, что тысячу лет тому назад качались на седых волнах Ледовитого Океана, что будили ранней весной нашу Ужву, что спали потом на ледяных глыбах Гималайи… И упала наша капелька слезой в горячий песок и тотчас же унеслась опять в небо, радостная, что она видела такое на маленькой земле…
Где была она потом, не знаю. Может быть, заливала она пожары, может быть, сверкала в светлых волнах Генисаретского озера, когда на берегу его говорил рыбакам Христос, может быть, грозным наводнением разливалась по земле, разрушая труды людей. Но не думай, что этим она делала злое дело: только при большой беде-то и обнаруживается человек по-настоящему, как это было в жаркой пустыне, когда путник спас нашей капелькой умиравшего от зноя человека, спас, жертвуя, может быть, своей жизнью… Так что капелька служит красоте жизни даже тогда, когда на первый взгляд и несет она за собой злую беду… Она бывала везде за свою долгую жизнь, она видела все, пока, наконец, в синей туче не прилетела она в наш сад и не повисла на ветке черемухи… Ах, да она уж упала!.. — сказал дед, заметив, что зеленой капельки на ветке уже нет. — Она уже ушла делать другое дело. Вероятно, ее уже пьют теперь корни черемухи и скоро она нальется черной ягодкой. Ягодку эту склюет дрозд-рябинник, она обратится в нем капелькой крови и он унесет ее осенью с первыми морозами на далекий юг и она увидит, может быть, Нил и пирамиды фараонов. А, может быть, эту ягодку съешь ты и капелька эта загорится в твоем мозгу теплой, хорошей мыслью, которая заставит тебя почувствовать твое родство со всеми капельками, со всеми дроздами, цветами, комарами, людьми и облаками… Отчего так радостно нам это сияние солнца? Отчего так мил нам этот поющий лес? Оттого, что все родное, все зовет одно другое, все любовно перекликается… Ах, как хорошо, как упоительно пахнет ветром и лесом!.. Правда?»
Мальчик не понимал и половины того, что тихо говорил ему дед, но слушал, как зачарованный, а по лесу шел тихий шепот падающих с деревьев капель и сверкали эти капли в лучах солнца золотом и драгоценными каменьями. А из-за леса лился нежный и задумчивый благовест. И в маленькой душе была и любовь, и трепет, и сияние…
А лешие, которые помоложе, все качались по вершинам старых деревьев, и смотрели дикими, восторженными глазами в синие дали и фантазировали о чем придется, а старики, те — как и старый Рэкс, — блаженно подремывали на солнышке, почесывались, с боку на бок поворачивались и ничего, ничего на свете им было не нужно…
XIV
«ГРЕЧЕСКИЕ КАЛЕНДАРИ»
На красивой, серебряной излучине Оки, там, где впадает в нее тихая Ужва, раскинулся старенький, тихенький губернский городок Древлянск, славящийся своими вишнями и бесподобной антоновкой по всей России. В ясные августовские дни, когда в посветлевшем небе курлыкают, прощаясь с родными болотами, журавли, когда мелькает уже в зелени деревьев золотой лист и тянутся повсюду серебряные нити паутины, над маленьким вокзалом городка, над его тихими пристанями, над всеми его живописными окрестностями стоит густой, сладкий аромат антоновки. И почему-то в это время — от этого ли солнышка, от сладкого ли духа антоновки, от курлыканья журавлей заунывного или от всего этого вместе, — на душу спускается глубокий, ясный покой, и хочется блаженно улыбаться, и так легко верится в счастье… А весной весь городок опушится снегом вишневого цвета, и зарокочут соловьи по садам, и побуреет и облетит вишневый цвет, и нальются в темной листве пурпуровые ягоды, и бесчисленные воробьи поведут на сады неустанные атаки, и по всему городку загремят выстрелы садоводов, безуспешно отбивающих эти приступы, и опять как-то весело делается на душе от этой пальбы, от вида рдеющих на солнышке ягод и веселого блеска полноводной Оки на красивой излучине…