К вечеру вернулся Дементий Злобин с казаками. Вернулись притомленные все: и кони, и люди. Догнать никого не догнали и след киргизов на речке потеряли.
Дивились казаки, узнавши про Афонькину находку, подходили к коробу поглядеть. Малец спал.
Вскорости, загасив костры и выставив караулы, казаки легли. И поутру, как только солнце лучи пробросило, уже повставали, наскоро по куску хлеба сжевали, у кого с чем было, и вповорот тронулись.
Афонька ехал в своем десятке, но все отставал — потому как короб с дитем, который пред собой водрузил, то на один бок съезжал, то на другой, а то малец верещать начинал, и тогда его Афонька жеваным сухарем кормил али из баклажки испить давал. И ругался про себя: черт-де попутал с этим дитем.
Атаман Дементий Злобин серчать стал и на Афоньку в сердцах лаялся: «Не отставай, не чини задержки». А что делать-то? Не бросать же дите!
— В первом же улусе бабе какой ни есть отдай, — наказал Дементий Афоньке.
— Ну а как же? Вестимо, отдам.
Но ни в первом улусе, ни в котором другом мальца не отдал и волок с собой. Даже у баб татарских втайне по юртам насобирал одежи разной да обуток для мальца.
Ехал Афонька то позади всех, то стороной. И в дозор раз пошел с коробом, в котором парнишка придремывал. Не расстался. На что Дементий Злобин опять расшумелся.
— Ты что — казак али баба? Коли бабой стал, так брось саблю и порты, надень юбку да ухват возьми, язви тя. Срамота глядеть.
— Так ить…
— Вот то и знаешь — «так ить». А, прости господи меня, согрешишь с тобой. Чтоб духу того дитенка не было. Мотри, коли не отдашь в улусе.
Афонька смолчал, но мальца опять же нигде не отдал.
И вот когда уже к острогу подъезжали, то призвал Дементий Афоньку до себя и строго-настрого наказал: не заходя в острог, отдать мальца кому-либо на посаде. Нечего в острог наезжать и срамиться. «Вишь-де, — скажут, — воины какие: мальца замест целого улуса привезли».
Но тут Афонька заперечил. Впервой атамана своего ослушался.
— Воля твоя, атаман, — придержав коня, сказал Афонька. — Вели, что хоть, делать, а парнишку не отдам. И слово мое твердое.
— Окстись, Афанасей! Да ты разумом решился? Али на тебя порчу напустили? Да на чо тебе дите это?
Афонька молчал, голову потупя. И верно, на что? Ведь он — казак, воин, служилый человек. Жены не имеет. Но вот как высказать, что не может он мальца того отдать. Как нашел его, в сердце ровно потеплело. И до того хорошо бывало Афоньке, когда малой теплым тельцем к нему льнул, ловил за нос, теребил бороду. Казаки, кто видел такие забавы Афонькины, гоготали, помоложе какие, а постарее, у кого семьи были, глядели, вздыхая. А кто подходил и мальца по жестким черным волосам гладил. Парнишка что-то лопотал. А что — все равно понять нельзя было: ни по-татарски, ни по-русски, а так еще, по-птичьи гукал чего-то.
А когда Афонька его спать к себе брал, малец проворно забирался ручонками Афоньке за пазуху либо за ворот и так засыпал.
И вот на тебе — отдать.
— Не отдам, — еще раз проговорил Афонька и вскинул взор на Дементия. Глаза Афонькины спокойные, серые. Сидит на коне прямо, лик строгий, брови союзно свел, губы в нить сжал. Как из камня, лицо стало.
— Чумовой, — только и сказал атаман. — И что с ним делать-то станешь?
— Замест сына у меня будет. Вот. К попу его снесу, пущай окрестит. Вот. И будет как сын мне. И ростить буду. И в казаки потом запишу.
— Дурной ты, Афонька, — атаман покачал головой. — Ну, вот, наприклад, пришло тебе в Енисейский идти, хлебные запасы везть али куда тебя годовальщиком пошлют. Али еще иное что по службе. Ну и что? Мальца-то разве с собой, как щенка, таскать станешь? Ведь он малой совсем. Он еще еле от титьки мамкиной отлученный. Сгинет он у тебя.
— А его определю, — вдруг заулыбался Афонька. — Найду бабу на посаде али у пашенного какого. И как по службе куда надобно будет — вот и оставлю мальца у нее. А как от службы волен буду, в отдыхе — к себе брать стану. Вот.
— Хитер, Афанасей. Ладно так. Ну-ну, — похлопал его по плечу Дементий и добавил: — А все же чудной ты мужик. Ей-право — чудной. Казак неженатый и с дитем. Смех один, — и Дементий забухал: «ха-ха-ха», из пушки ровно. Афонька, глядя на него, улыбался — ладно все вышло.
Вскорости окрещенный малец, которому имя дали Моисейка, хотя и не в самой воде он найден был, записан был за Афонькой как его приймак.
Жил Моисейка в посаде у одной бабы. А когда Афонька в отдыхе был, брал Моисейку на все дни к себе.
Казаки сперва смеялись над Афонькой — ну мужицкое ли дело с дитем возиться, казацкое ли? Но потом привыкли к мальцу, привечали его, лаской одаривали и гостинцами. Но над Афонькой все же шутковали.
— Уж коли ты дитем обзавелся, то и бабу тогда заиметь надобно. Съезди куда в улусы, Афоня, умыкни какую татарочку, или тут на посаде найди кого — женись.
Афонька серчал вначале на такие обидные слова. А как-то и задумался: а что бы и впрямь не жениться? Афоньке лет уже немало, уже тридцать, на четвертый десяток счет начался. А жениться до сих пор все недосуг был. Да и баб на Красном Яру, почитай, совсем не было. Мало баб и девок в посаде, в окрестных деревнях и в самом городе жило. И от этого случались на остроге смуты середь казаков и посадских да пашенных, потому как казаки, особливо молодые да неженатые, на баб-то и девок зарились, какие были. Да и с иноземными бабами и девками озоровали. Иных добром и по согласию брали. А других — силой. И воеводе не единожды уже улусные мужики ясачные и новокрещенные челом били за бесчестие. Приходили с челобитьями на обидчиков и посадские, и пашенные.
Но все одно. Хоть и наказывал воевода за блудодейство, а баловства не извести было. Дело-то молодое.
Только у своих служилых, которые жен и дочерей привезть насмелились, не трогали казаки баб и девок, не забижали, блюли честь и товарищество.
Иные казаки, какие посовестливее и подомовитее, али уже в года вошедшие, где силой, где добром брали на острог девок и баб улусных, но не для блуда, а женились на них, окрестив в веру православную. А иные так и жили с некрещенными как с женами, за что поп корил — в блуде-де живете, во грехе.
Говаривали, что велено прибирать по сибирским городам гулящих баб русских и девок, в жены казакам. Но только вести про то шли, а пока невест казакам не было.
Словом сказать — не все ладно было в этом деле на Красном Яру.
Афонька среди других неженатых казаков скромен был, не любил сраму бабам учинять, но и он, когда по улусам езживал, не без греха был: где можно, своего не упускал. А жениться не приглядел еще на ком. Вправду сказать, воевода не раз говаривал, что вскорости на острог девок молодых должны привезти — человек сто — в жены казакам, чтоб, стало быть, заводили семьи здесь, садились на землю и с острогу никуда бы не уходили. «Ну и ладно, — думал Афонька, — привезут девок, и я женюсь тогда».
Минули осень и зима. А по весне случилось такое, про что никто и не загадывал. Возвращаючись с дозора, что на караульной вышке нес с полуночи до зари, встретил Афонька казака из своей сотни и услышал от него, что на остроге его, Афоньку, поминают и мальчишку его, Моисейку. Почему поминают и как, он не знает: его черед пришел в дозор идти и он от приказной избы отошел.
Защемила тревога Афоньку. И, как был во всем ратном, поспешил на воеводский двор.
Там уже казаков изрядно, крыльцо красное обступили. А середь них у крыльца стоит татарин-старик и с ним баба молодая, татарка.
Афоньку увидели, закричали и стали растолковывать, какое дело случилось.
А случилось то, что пришли поутру на острог татарин-старик и девка с ним. И сказались, что они того улуса, который в прошлые годы киргизы отогнали. И когда набегали киргизы, то баба эта свое дите малое схватила и в лес кинулась — схорониться чтоб. Но не доспела убечь. Киргизин-вершник нагнал ее, ухватил, и она дите выронила. Стала кричать: мол, постой, дай дите свое возьму, но тот киргиз слушать не стал, поволок за собой.
По все дни в ясырстве она по дитю убивалась. А потом, время улучив, убежала от киргизов, добралась до улусов своих и узнала, что проходили русские ратные люди и у одного было дите малое, в улусе позоренном найденное. И что шли русские ратные люди на Красный Яр. Тогда она с этим татарином старым дошла до острога и ладится проведать — у кого дите. Потому как у нее парнишка был, сын.
А татарка догадалась, видно, о чем речь идет, и к Афоньке подступилась. Посмотрел на ее Афонька. Мала ростом, тонка и уж так худа, так худа — в чем душа держится. Одета в дранину. Но на обличье не страшна. А в глазах — слезы. Ну и ну!
— Ну и чо теперь-то? — растерянно спросил он, когда кончили ему доброхоты все пересказывать.
— Как то ись чо? Покажи ей парнишку, может, и впрямь ейный. Коли признает, ну и…
— Так чо, коли признает? — тихо спросил Афонька.
— Ну, стало быть, это — отдашь ей, коли мать она.
Афонька от волнения слюну сглотнул.
— А дите-то крещеное уже, а она басурманской веры. Как отдать-то?
— Да-а. Ишь, незадача какая. А ну, стой. Может, и она веру-то переменила. Эй, ата, спроси: кто ей бог есть? Иисус, наш спаситель, али нет? — обратились из толпы к старику татарину. Тот заговорил по-татарски. Баба головой замотала — нет, мол, некрещеная.
— Вот, видали, как отдать-то крещеное дите да опять в язычество? — обрадовался Афонька.
Но тут баба опять кричать стала и плакать.
И почала поклоны бить и за волосы себя драть, и лицо ногтями скресть.
Шум поднялся страшенный. Баба кричала свое, Афонька — свое, казаки тоже всяк свое — советы разные. Дверь приказной избы отворилась, и воевода вышел на крыльцо. Выскочили следом приказные. Все враз затихли.
Узнав, в чем дело, воевода сердито сказал:
— Ладно. Показать мальца надо ей. Если признает, что ее, — отдать. Вот и весь сказ мой. Раз велено от государя-царя не забижать местных и добром с ними жить и миром — вот и поступай так, не супротивничай, не перечь.
И воевода ушел и дверью хлопнул.
Узнав от старика, о чем наказ воеводы был, татарка оборотилась к Афоньке. Афонька молча, ссупив брови, глядел на нее. Ишь, выискалась, Моисейку ей отдай. Видя, что неприветливо смотрит на нее казак, татарка сробела. Несмело приблизилась к Афоньке и начала кланяться ему и что-то тихонько и очень жалостно приговаривать. «Ишь ты, убивается как», — подумал Афонька.
— Идем, чо ли. Да цыть ты, не вой только!
И, широко ставя ноги, он быстро зашагал. Татарка, ухватив его за рукав, хотя он и отмахивался от нее, засеменила рядом. Позади за ними дед-татарин. А следом гужом казаки тронулись. Но тут Афонька озлился. Повернувшись так, что татарка в сторону отлетела, он крикнул:
— Куды ордой ринулись? Забава вам это, бесстыжие ваши очи! — И так резво за саблю ухватился, что казаки попятились.
— Тьфу, дурень. Сбесился! Да провались ты, охломон! — И отстали.
Моисейка бегал по подворью с деревянной сабелькой в руках, которую ему Афонька на досуге изладил. Увидав тятьку, встречь ему кинулся. Но тут баба-татарка, глянув на Моисейку, негромко ахнула, бела ровно мука стала и раз — наземь снопом повалилась. Моисейка испугался, бежать ударился в избу. Тут баба посадская из избы выскочила, мужик ее — что, — мол, да как.
Афонька тоже испуган был. Подскочил к бабе-татарке — лежит, ровно неживая. Ухватил ее Афонька на руки — легка, овечка, поди, и та тяжелее будет — донес до избы, положил на завалину. Старик-татарин приклонился ухом к ее груди.
— Нет помирай, живой баба. — Подул ей в лицо, водой из черпачка плеснул, та очнулась. Вскинулась на ноги и твердит одно: «Мой, мой».
Привели Моисейку. Кинулась она к нему, а Моисейка от нее уклоняется, за Афоньку прячется. Но она изловчилась, задрала рубашонку на Моисейке и тычет пальцем ему в грудь: глядите, мол, пятнышко родимое. И смеется, и вырвавшегося Моисейку к себе манит, по-татарски что-то ласково приговаривает.
Да, стало быть, и впрямь найденный — сын ее. И, стало быть, как воевода велел, — надобно отдать его родной матери.
Лютая кручина взяла Афоньку. Он долго сидел сгорбившись. В груди у него сдавило и сердце будто кто в кулак зажал — так оно через силу тукало. «Прощай, Моисейка. Как же теперь я без тебя?»
Ну как же Афоньке с Моисейкой расстаться? А что поделаешь? Да и Моисейка так просто не пойдет за ней, криком себя задавит. Ведь он к Афоньке вот как привык. И по-русски говорит.
Крупная светлая слеза выкатилась из глаза и упала на широкую Афонькину ладонь. Афонька вздрогнул. Стряхнул ту слезу наземь и встал. Отвернулся ото всех. Потом позвал Моисейку и стал ему толковать, показывая на татарку: «То, мол, мать твоя, Моисейка, мамка, и ты с ней ступай, куда она скажет. А у меня служба сейчас, а как освобожуся, то я сызнова тебя к себе заберу».
Обманом уговорил парнишку, лукавством.
И ушли они: татарин-старик, татарка и Моисейка-татарчонок — Афонькин сын приемный…
Недели с две прошло после того.
Ладил Афонька у избы своего десятка дверь новую. Десятник Роман Яковлев велел. Ссохлась дверь и наперекос пошла. Десяток их был в отдыхе — разбрелись казаки кто куда: по посаду, в деревни подгородные — кто за чем. У иных уже пашни свои были, иные заводить собирались.
Тюкал Афонька топором без всякой охоты. Тюкнет раз, постоит, думы свои невеселые думает. И вдруг слышит:
— Тятька!
Оглянулся — обмер. Моисейка бежит! А за ним поодаль татарка идет.
Афонька к Моисейке встречь бросился, подхватил его, вверх подкинул. Тот хохочет, Афоньку за волосья треплет. Радый.
А татарка поодаль остановилась, идти дале заробела. Тут ее Афонька пальцем поманил: иди-де, не бойся. Подошла несмело, говорить что-то начала. Афонька, как он знал уже по-татарски, понял с пятого на десятое, что ихних родовы никого нет, а в иных улусах ее с дитем не принимают и еды никакой не дают — мол, к своим идите. Покормят только, на ночь пустят — и все. А к своим, которые у киргизов, она идти не хочет, чтобы Моисейка в ясырь не попал с ней безвинно. И вот пришла к Афоньке. Он человек добрый, малого возьмет, а она уж пусть помирает.
Афонька нахмурился: зачем помирать? Баба она молодая, еще долю свою найдет. Он не зверь никакой и гнать ее не станет. Пусть-де со своим мальцом остается. Дойдет Афонька до воеводы — он своей милостью не оставит.
Та головой мотает: «Нет, мол, не выйдет так», и пальцем в рот себе тычет и на парнишку показывает: Моисейка ись хочет.
Тут Афонька схватился, вбежал в избу, насобирал по углам у кого что: хлеба кус, где кашу в миске, где рыбешку просоленную. Усадил Моисейку и бабу, велел им сидеть тихо, а сам, пока никто из казаков не вернулся, побежал искать кого из начальных людей — атамана Дементия Злобина или десятника Романа.
Вернулся с Романом.
— Эх, Афонька! До чего же ты человек неспокойный. Дались тебе: то дите чужеродное, то баба теперь эта.
— Как же иначе, Роман? Поди же — люди они.
— Люди, люди. Ну и что делать с ними станешь?
— На посад сведу али на деревню, поселю у кого из пашенных.
— А на прокорм что им давать станешь? Хлебного жалованья не прибавится тебе, как ты есть несемейный, и за тобою они не записаны.
— Прокормлю. Может, пашню заведу али корову где куплю.
Свел Афонька Моисейку и бабу-татарку Айшу — так имя она свое назвала — в посад, срядился с одним мужиком, откупил у него в долг, на совесть, без кабалы, избенку малую, как тот себе невдавне новую большую поставил.
Очаг в избенке был, стол да две лавки, да ларь большой в углу. А чего еще надо? Велел Афонька Айше: живи, мол, здесь. Та слушается. Пошла за ним в избу. Вот, показывает Афонька, здесь варить чего будешь, а тут спать станешь, на лавке, и взял ее за руку, хотел на лавку усадить. А она как рванется и к двери бежать.
— Да чо ты, дура-баба? — изумился Афонька. — Нужна ты мне больно. Чо я, баб не видел?
На другой день взял Афонька вперед в зачет своего хлебного жалованья круп да ржи, да толокна, да масла конопляного. Принес все в избу.