Страницы жизни Трубникова(Повесть) - Нагибин Юрий Маркович


Юрий Нагибин

СТРАНИЦЫ ЖИЗНИ ТРУБНИКОВА

Повесть

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Ему ли не знать, как выглядят разрушенные войной деревни, он перевидел их без числа на своем веку. К тому же он слышал, что немцы перед уходом спалили Коньково. Почему же так болезненно поразили его обгорелые стропила, голые печи, похожие на кладбищенские памятники, одиночество уцелевших изб, редкие искалеченные деревья, такие черные и сиротливые в мутно-желтом свете месяца? Быть может, оттого, что рядом с ожидаемым в нем жил прежний облик Конькова — потонувшей в зелени, не ахти какой казистой и все же живописной, веселой деревушки его детства, с ее синими наличниками, желтыми подсолнухами, скворечнями в голубом небе. Да и впрямь ли была веселой эта затерявшаяся в глухомани деревня над тонкой, как нитка, речушкой Курицей? Жили тут несыто и грязновато, баню топили по-черному, в избах запах угара перемежался с кислой вонью мокрой телячьей шерсти, куриного помета и поросячьего пойла. Но детство все равно было веселым, чистым, свежим, оно не пахло ни чадом сырых дров, ни смрадом набившегося в человеческое жилье зверья, оно пахло яблоками, скошенной травой, речкой, снегом, это так рано оборвавшееся детство. Ему не было семнадцати, когда труба красноармейской части, расположившейся на привале возле деревни, увела его из бедного родительского дома на горькие и святые дороги гражданской войны.

С тех пор было много дорог, земель и стран, но лишь раз военная судьба подвела его близко к родному краю. В Отечественную войну его полк занимал оборону неподалеку от Конькова, но побывать в деревне ему так и не привелось. И вот спустя двадцать семь лет он вернулся сюда навсегда.

Движением плеч Трубников поправил за спиной рюкзак и крупно зашагал по грязи, желто отблескивающей месяцем, к околице, от которой остались лишь покосившиеся столбы. Под ноги ему метнулся какой-то черный клубок, и мертвую тишину пустынной, спящей деревни прорезал бешеный, взахлеб, лай. Большой, худущий, черный пес закружил вокруг Трубникова, давясь злобным, хриплым лаем. Трубникову вспомнилась старая солдатская шутка: когда собака с лаем гонится за машиной, надо резким движением сунуть ей фигу, собака мигом останавливается как вкопанная и замолкает в глубоком изумлении. Но пешеходу эта уловка не помогает. Собаки почему-то не боятся фиги пешего человека. Он почувствовал, что кто-то рванул его сзади за шинель, быстро обернулся и, не целясь, угодил ногой в бок другому псу. Пес отскочил с воем. Теперь со всех сторон, внезапно отделяясь от тьмы, будто рождаясь в ней, на Трубникова стали налетать тощими призраками голодные, одичавшие псы.

«Как волки, — подумал он. — А может, они и верно волчьего семени? За войну многие псы породнились с лесом. Гляди, порвут шинель, сапоги…» И тут в грудь ему толкнулось костлявое легкое тело и возле самого горла клацнули собачьи клыки. Знакомое, давно не испытанное ощущение странной, напряженной ясности овладело Трубниковым. Такую пронзительную, морозную ясность он испытывал обычно во время боя, когда мысли, короткие, четкие, рубленые, стремительно проносились в мозгу, облекаясь в решения.

До ближайшей избы ему не добежать. Он еще не овладел равновесием своего однорукого тела, даже при быстрой ходьбе его заваливает влево. Вокруг ни кола, ни палки, ни камня. Но есть другой боезапас. Хорошо, что он сохранил едва початую в станционном буфете бутылку мутного, прокисшего пива. Пить эту дрянь было невозможно, и все же он зачем-то сунул бутылку в карман рюкзака. Сильно двигая плечами и помогая себе левой рукой, Трубников стал стягивать рюкзак. При этом он внимательно следил за собаками. Яростно лая и припадая на передние ноги, они то приближались к нему, то без видимой причины пятились назад. Наконец он снял рюкзак, расстегнул ремешок и нащупал холодное, скользкое тело бутылки. Оторвав зубами железную ребристую пробку, он плеснул в собак пивом. С визгом, будто ошпаренные, худые призраки метнулись прочь. Куда там волки, — жалкие шавки, обозленные голодом, но сохранившие под нестойкой свирепостью трусливую покорность бездомных деревенских псов.

Трубников швырнул в них бутылкой и быстро пересек улицу. Собаки последовали за ним, по-прежнему рыча и лая, но теперь уже в почтительном отдалении.

Трубников огляделся. Неподалеку горбилась кривой соломенной крышей вроде бы жилая избенка. Резко нагнувшись, будто за камнем, он отогнал псов, быстро прошел к избенке, поднялся на ветхое крыльцо и стукнул кулаком в дверь. Незапертая дверь отлетела от его руки, он вошел в пустые, пахнущие землей сени, нашарил рваную войлочную обивку другой двери и, споткнувшись о порожек, ступил в избу.

— Кто там? — раздался откуда-то сверху, словно с потолка, сиплый старушечий голос.

— Переночевать пустите? — спросил Трубников.

— Чего же пускать, коли сам зашел?.. На, держи, у нас постелев нету.

Пахнув в лицо воздухом, мимо Трубникова пролетело что-то большое и тяжело шмякнулось на пол. Он нащупал теплый от печи овечий тулуп.

— Спасибо, бабушка.

Сев на лавку, он стал стягивать сапоги. Упираясь кулаком в подъем, он силился носком другого сапога сдвинуть пятку. Но левая рука его все еще оставалась неловкой, и сапог не поддавался. Спать обутым? Не отдохнешь. Можно спать в одежде, это не так важно, лишь бы ногам было привольно. Он снова что есть силы надавил кулаком на подъем, и несуществующая рука зашевелилась и потянулась на помощь руке-сиротке. Стараясь не обращать внимания на эту призрачную руку, Трубников давил все сильнее, и вот сапог поддался, и ступня скользнула в голенище. Он стряхнул сапог на пол, как поверженного врага, размотал и сбросил портянку. Со вторым сапогом дело пошло быстрее. «В общем, разуваться могу сам», — удовлетворенно подумал Трубников, растягиваясь на тулупе.

В непроглядной тьме Трубников телесно ощущал просторность избы, не населенной вещами, и дух здесь был, как в сенях, пустой, земляной. Так не должно пахнуть в человечьем жилье.

«Экая бедность!..» — подумал Трубников, забываясь тяжким сном усталости.

Когда он проснулся, было еще темно, но на улице тихо занимался рассвет. Теперь Трубников уже видел пустые углы избы, громаду печи, на которой возилось что-то белесое. Это старуха в посконной рубахе чесала себе голову.

— Бабушка, а где Силуянова дом?

— Вона! — проворчала старуха, бросив чесаться. — Так тебе Сенька Силуянов надобен!.. Кабы знала, не пустила бы…

— Громче дыши, старая! — нетерпеливо сказал Трубников. — Как мне Силуянова найти?

— Через дом от меня, будь он неладен! — огрызнулась старуха.

Трубников с трудом обулся, взял рюкзак и вышел на улицу. Лишь очутившись за порогом, он хватился, что забыл спросить старуху, по какую сторону живет Семен. Но едва увидел слева большую справную избу под железом, как сразу решил, что нашел Семена.

Он стучал долго, до боли в руке, наконец принялся колотить в дверь сапогом. В сенях послышался шорох, с лязгом упал железный засов, щелкнула задвижка, тренькнул крючок и ржаво заскрипел ключ в замке.

Дверь распахнулась. Защищая рукой фитилек керосиновой лампы без стекла, наружу выглянул Семен. Дрожащий отсвет пламени бегал по широкому, плоскому, небритому лицу, усиливая испуг и смятенность, написанные на этом лице.

— Ну, здравствуй, что ли, — сказал Трубников.

— Егорушка, — проговорил Семен, и губы его поползли в счастливой, расслабленной улыбке.

— Рад, что я, а не кто другой? — усмехнулся Трубников.

— Егорушка! — растроганно говорил Семен, будто не слыша сказанных Трубниковым слов.

Семен сунулся к нему, чтобы обнять, лампа ему мешала, он поставил ее на порог и крепко прижал Трубникова к своему теплому со сна телу. Они поцеловались, и Трубников ощутил что-то родное, то ли в запахе, то ли в знакомых ухватистых руках Семена. «Может, еще оживет старая дружба», — подумал он.

А Семен, подняв лампу с пола и держа ее вровень с лицом, пристально, с испугом и жалостью вглядывался в друга.

— Как они тебя!.. — проговорил он. Подбородок его задрожал.

— Разве не знал? — удивился Трубников.

— Откуда?.. Ты писал, что ранен, а об этом ни слова. Где же тебя угораздило?..

— Да уж под Берлином, под самый, как говорится, занавес… Ладно, может, все-таки в дом пустишь?

— Прости, Егорушка… — Семен, смешно пятясь, впустил Трубникова в сени, нащупал за спиной ручку и распахнул дверь, ведущую в избу.

Трубников вошел в теплый, густо, кисло пахнущий сумрак избы и услышал, как залязгали замки и запоры.

— От кого запираешься? — спросил он, стягивая со спины рюкзак.

— Донь! — приглушенно крикнул Семен. — Слезай, Егор, старый друг, приехал.

— Не ори, детей разбудишь! — сказал с печи женский голос. Ситцевая занавеска колыхнулась, показалась полная белая нога. Отыскивая опору, нога заголялась все выше, Трубников увидел круглое колено, мясистую, тяжелую ляжку; тут Доня наконец догадалась одернуть подол.

«Раскормил бабу, — подумал Трубников, — с каких только достатков?»

— Здравствуйте, — сказала Доня, протягивая дощечкой маленькую толстую руку.

Она была невысока ростом, кругла, полна и крепка, как грецкий орех, темнобровым лицом красива. Когда Трубников подал ей левую руку, она не смутилась и ловко, будто была к тому готова, поймала ее и осторожно встряхнула.

— Поздно спите, — заметил Трубников, — по-городскому.

— А чего нам? — небрежно отозвалась Доня. — Небось в поле не идти.

Семен зажег коптилку, сделанную из стаканчика тридцатидвухмиллиметрового снаряда. От нее пополз к потолку красноватый свет. Как в блиндаже, только в блиндаже лучше, там воняло по-родному сапогами, портянками, мокрыми шинелями, махрой — крепкий мужской запах, а тут нос забивало какой-то тухлой кислятиной. Ну да, под рукомойником — кадка, до краев наполненная помоями.

Трубников пригляделся. В углу на кровати он различил две детские головы, на сундуке спала девочка, разметав по подушке легкие светлые волосы, на лежаке, поставленном на толстые чурбаки, вытянулся долговязый подросток, а в зыбке, подвешенной к матице, видимо, помещался младенец.

— Сколько их у вас? — спросил Трубников, кивнув на детский угол.

— Шестеро, — отозвалась Доня. — В зыбке близнята.

— Живем тесно, — балагурским голосом заговорил Семен. — В темноте все друг на дружку натыкаемся. А у тебя кто есть?

— Нету.

— Видать, живете просторно, — заметила Доня, собирая на стол.

Трубников усмехнулся. Да, жили просторно. А простору — в пол земного шара. За десять лет, может, и года не были вместе. А все же достаточно, чтобы родить ребенка. Но жена боялась остаться вдовой с ребенком на руках. Хотелось ему сына, да и на дочку он был согласен. Не вышло, и все!

Плеснув воды в рукомойник, Доня вышла за чем-то в сени.

— Фрицевы есть? — шепотом спросил Трубников. Спросил неожиданно для самого себя, в безотчетной догадке о какой-то тайной нечистоте этого дома.

— Один, — так же шепотом ответил Семен, ничуть не удивленный вопросом. — Петька.

Трубникову стало мучительно жаль Семена, он хотел оказать что-то доброе, но против воли вырвалось жестокое, обвиняющее:

— Кабы одна была, а тут при живом муже…

— А что мне было — на пулю лезть? — сумрачно отозвался Семен.

Вернулась Доня с миской соленых огурцов и квашеной капусты, глянула исподлобья, остро, подозрительно: слышала, как шептались.

— Умылись бы, — сказала она Трубникову, — да за стол.

Он побил ладонью в медный носик рукомойника, ополоснул лицо и, выбрав на рушнике место почище, утерся.

— Можно баньку истопить, — сказал Семен.

— Успеется…

На столе стояла миска с огурцами, квашеной капустой и солеными рыжиками, чугунок с холодной картошкой, тарелочка с салом, горкой лежал крупно нарезанный сыроватый ржаной хлеб.

— Привозной? — спросил Трубников.

— Факт, не колхозный! — с вызовом сказала Доня.

— А что так?

— Колхоз тут такой — что посеешь, назад не возьмешь.

— Одно прозвание, колхоз… — пробормотал Семен, шаря в стенном шкафчике.

— Это почему же?

— Председателя силового район прислал, — весело заговорила Доня. — Из инвалидов войны, вроде вас, только без ноги. Так он два дела знал: водку дуть да кровя улучшать.

— Это как понять?

Семен поставил на стол бутылку мутного сырца и граненые стопки. Доня ответила не раньше, чем Семен разлил спирт по стопкам.

— А так, что две ночи кряду у одной не задерживался.

Болтает свободно о чужих грехах, будто сама без вины. А в чем ее вина? С немцем спала. Да что ей было делать? Если уж кого винить, так это Семена. Не ушел вовремя, боялся хозяйство бросить, ну и получил за свою жадность сполна.

Семен придвинул к нему стопку.

— Со свиданьицем!

— Не пью.

— Одну, за встречу!

— И одну не стану, в рот не беру.

— Брезгуете? — съязвила Доня.

— Не торопитесь, — холодно сказал Трубников. — Меня мой комиссар от этого отучил. Ненавижу, говорил, храбрость взаймы, воевать надо с душой, а не с винным духом. С той поры я зарекся.

— Мы не воюем, — сказал Семен, — а храбрость нам и взаймы сгодится. — Он цокнул стопкой по стопке Дони, опрокинул водку в рот и, зажмурившись, стал тыкать наугад вилкой в ускользающие рыжики.

Доня тоже выпила, в два глотка, и, не закусив, прошла в детский угол поправить сползшее с дочери одеяло. Вернувшись, взяла соленый огурец и стала сосать.

Трубников, хоть и был голоден, только поковырял холодную картошку и отложил вилку.

— Скажи, Семен, только честно, ты при немцах подличал?

— Не бойся, — сказал Семен серьезно и печально. — Меня уже таскали-перетаскали по этому делу. Ни с полицаями, ни с какой сволочью не водился. А партизан насчет карательного отряда предупредил. Где надо, о том знают. Федор Иванович Почивалин, бывший командир, письменное заявление делал. Меня больше не трогают.

— Так чего же ты боишься?

— А всего, так же серьезно и печально сказал Семен, налил себе водку, выпил, на этот раз даже не поморщился, и медленно стал жевать сало. — Всего я теперь боюсь. И чужих боюсь, и своих боюсь, начальства всякого боюсь, указов боюсь, а пуще всего — что семью не прокормлю.

— Ну, это тебе вроде не грозит. Хлеб-то с сальцем едите.

Семен махнул рукой.

— На соплях наша жизнь, чужой бедой пробавляемся. Мужиков цельных почти не осталось, у всех разруха в хозяйстве, ну, а я на всякое ремесло гожусь. С нищих гроши собираю. Не жизнь, а существование.

— Мешочничаешь тоже?

— И это бывало, — спокойно подтвердил Семен. — Когда в доме семь ртов, выбирать не приходится.

Трубников промолчал. Он опять, после долгого перерыва, почувствовал свою ампутированную руку. Почувствовал всю, с пальцами, ногтями, заусеницами, с порезом на ладони, с тонким обручальным кольцом на мизинце. И пальцы двигались, к чему-то тянулись, и ощущение было до одури подлинным. Чтобы отвлечься от боли, он встал из-за стола, вытащил из-под лавки рюкзак и подтянул его к Доне. И снова за гранью огневой боли воображаемые пальцы пришли в движение, потянулись к тесемкам рюкзака, будто желая их развязать. Чувствуя, как бледнеет и холодеет лицо, Трубников сказал:

— Вот, гостинцы вам привез.

Доня ловко развязала рюкзак и распахнула ему горло. Вынув лежавший сверху бостоновый отрез на мужской костюм, она оторвала нитку и, посучив ее, поднесла к светильнику. Нитка затлела и едко завоняла овечьей шерстью. И все остальные вещи, привезенные Трубниковым, Доня изучала так, будто не в подарок принимала, а покупала на рынке. Тут у Трубникова отсеклась воображаемая рука и, освобожденный от боли, он почти с удовольствием наблюдал нагловатую повадку Дони. Насильно лишенная женской чести, Доня, видать, погасила в себе всякую стыдливость, ей наплевать было на то, что думает о ней Трубников, да и все люди на свете.

Дальше