Страницы жизни Трубникова(Повесть) - Нагибин Юрий Маркович 9 стр.


А затем их путешествия кончились, и Борька стал переводить на огромный лист ватмана наброски будущих зданий. Коньково было изображено с низкого птичьего полета, были видны и стены, и крыши, и ближняя окрестность: поля, луга, рощицы. Трубников остался доволен, при всей новизне сразу можно было угадать, что это Коньково: вон и Курица вьется, как ей положено, и бугор со старым вязом на своем месте, и вся округа в подробности. Выполнен рисунок был в цветном карандаше, надпись дали самую краткую: «Так будет». Плотники сколотили деревянную стойку с рамой, установили ее против строящегося правления и накололи кнопками картину на удивление и радость коньковцам.

Впрочем, ни удивления, ни радости Трубников не приметил, видно, людям недосуг картинки смотреть: качалась жатва. Но однажды, возвращаясь под вечер с поля домой, Трубников увидел у стенда двух молодых колхозниц. Они водили пальцем по листу, переглядывались и смеялись. Обрадованный этим первым проблеском внимания, Трубников было направился к ним, но девчата, заметив председателя, испуганно охнули и пустились наутек. Трубников глянул на стенд, и лицо его затекло тяжелой темной кровью. Стены всех зданий на рисунке были испещрены отвратительными, грязными словами. Они метили каждое здание, в их начертании проглядывала злобная тщательность. Коньково недвусмысленно выразило свое отношение к зримому будущему колхоза.

Придя домой, Трубников спросил Надежду Петровну, где Борька, она молча кивнула головой на закуток.

— Плачет?

Надежда Петровна пожала плечами.

Трубников прошел в Борькин закуток. Мальчик лежал плашмя на койке, зарывшись лицом в подушку.

— Ну, Борис, это не по-солдатски!

Борька поднял измятое подушкой сухое бледное лицо.

— Чего вам, дядя Егор?

— Мне показалось, что ты того…

— Нет. Я просто думаю.

— О чем?

— Почему люди такие злые… Ведь это же хорошо, что мы с вами придумали? И нарисовано хорошо, правда?

— Хорошо, а только до времени. Поторопились мы.

— Почему?

— Дай голодному вместо хлеба букет цветов, он, пожалуй, тебе этим букетом по роже смажет… Вроде и с нами так получилось. А люди не злые, не смей о людях так думать. Сам знаешь, как всем эти годы дались, отсюда и раздражение… А все-таки наша с тобой возьмет!..

Ночью Трубников долго ворочался без сна, не спалось и Надежде Петровне.

— Маниловщина! — вдруг громко сказал Трубников.

— Что ты? — не поняла Надежда Петровна.

— Маниловщина, говорю. «Мертвые души» Гоголя читала?

— Нет. Я его «Женитьбу» перед войной в областном театре видела…

— А не читала — не поймешь!..

На другой день Трубников распорядился собрать людей после работы у строящегося здания конторы. Когда он пришел, все были в сборе. Люди расположились на бревнах, позади них возвышалось почти законченное здание, ярко-желтое, вкусно пахнущее смолой, паклей, свежей стружкой, перед ними — опозоренный стенд.

Плотницкая бригада, недавно вернувшаяся в колхоз из дальних странствий по волжским городам, держалась кучно: в пилочной крошке, витая стружка запуталась в волосах, бороде, топоришки за поясом — плотники радовали глаз своей мастеровой ладностью и уверенностью. Большинство колхозников пришли с поля, возле них стояли прислоненные к бревнам косы с синеватыми запотелыми ножами. Особняком держались старики: бывший слепец Игнат Кожаев с женой и новый старец, недавно приманенный Трубниковым в колхоз из райцентра, где он подвизался в дворниках, — Евлампий Тихонович. Бывший правофланговый его императорского величества Перновского полка, Евлампий Тихонович сверху вниз глядел на рослого Кожаева.

Трубников поздоровался и стал перед собравшимися, имея за спиной картину светлого коньковского будущего, перечеркнутого похабными словами. Конечно, колхозники знали, зачем он собрал их, об этом ясно говорило самое место сходки. Обычно собирались возле старого здания конторы, где теперь обитал бригадир полеводов Кожаев.

— Вы что, думали удивить меня матом? — с жестким напором начал Трубников. — Меня, который, случалось, обкладывал целые батальоны, бранью вышибал из людей страх и гнал их под кинжальный огонь, на гибель и победу? — Лицо Трубникова побагровело, голос налился, распалился. — А ну-ка я сам вас сейчас подивлю! Бабы, — гаркнул он, — закрой слух!

Женщины поспешно, кто ладонями, кто воротниками, жакетами, платками, прикрыли уши.

— Ладно, товарищи, шутки в сторону, — чуть помолчав, спокойно сказал Трубников. — Некоторые из вас, при попустительстве остальных, оплевали свое будущее. — Трубников повел рукой на стенд. — То, что нарисовано тут, не блажь, а наш с вами завтрашний день, а вы его загадили, осрамили, опохабили…

— Да ведь кто знал, Егор Афанасьич, — сказал, покраснев, Павел Маркушев, — думали так, на смех повешено.

Маркушев врал, но врал от смущения, не за себя, конечно, он-то к этому руку не прикладывал, а за тех, кому должно было стыдиться.

— К вам вопрос, товарищ председатель! — крикнула старуха Коробкова. — Когда, к примеру, все эти чудеса на постном масле ожидаются?

— Это не от меня, от вас зависит.

— Картинка не нами рисована, Афанасьич. Ты малевал, ты, будь добрый, и ответ держи!

— Что ж, лет за десять управимся.

— Вона! Да мне за седьмой десяток перевалит!

— А Кланька, твоя внучка, только в возраст войдет, десятилетку кончит, нашу, коньковскую. Тебе что — неохота, чтоб твоей внучке жилось хорошо?

— Да это кто говорит…

Послышалось слабое жестяное треньканье. Из широкого проулка, ведущего к низкой луговине, поросшей густой темной травой, появилось коньковское стадо. Сбоку с кнутом на плече шагал дедушка Шурик, трезвый и печальный. За ним в голубой ситцевой рубашонке и драных портках, пустив по земле маленький кнутик, деловито семенил его правнук Шурка. В воздухе послышался нежный дразнящий запах парного молока. Девять из двенадцати коров удалось заново раздоить, их вымя пахло молоком. Каждый день семьи, имеющие детей, получали бутылку-две молока. Кроме них, в стаде шло два десятка годовалых телок. Длинные тени коров заскользили по фигурам расположившихся на бревнах людей. Скотница Прасковья встала и быстрым шагом направилась к ферме.

— А правильно мы поняли, — крикнула рыженькая Нина Васюкова, главная заводила «улицы», — что с колоннами это клуб?

— Правильно.

— А напротив него?

— Общественная столовая.

— А за Барской аллеей?

— Фруктовый сад, колхозный дом отдыха, вроде санатория.

— Ну и ну!

— А дале — хрустальный дворец! — раздался звонкий насмешливый голос Полины Коршиковой. — Им сказки рассказывают, а они и губы распустили!

— Да и впрямь чтой-то не верится, — скучным голосом сказала старуха Коробкова.

— А когда вам верилось? — не то с горечью, не то с насмешкой крикнул Трубников. — Говорил, подымем коров, — не верили! Говорил, денежный аванс дадим, — не верили! Говорил, вернем в колхоз разбежавшийся народ, — не верили! Вот ты, Полина, тут про сказки плела, а давно ли тебе сказкой казалось, что твой разлюбезный супруг Василий в колхоз вернется? Вон он, на бревнах сидит, новые штаны протирает!.. Да вы лучше припомните, что тут прежде было, а потом оглянитесь!..

— А и верно, бабы! — крикнула скотница Прасковья. Она приняла коров от дедушки Шурика и вернулась на собрание. — Нешто можно равнять?.. Председатель, — повернулась она к Трубникову, — скажи на милость, почему это наша деревня на картине такая огромадная?

— Молодые подрастать будут, от стариков отделяться, значит, деревня вширь пойдет. А еще есть решение Беликов хутор передать нашему колхозу, хватит им на отшибе болтаться!

— А вот, товарищ председатель, — снова сунулась старуха Коробкова, — с чего это на вашей картинке заместо приусадебных участков садочки какие-то?

Трубников улыбнулся. Похоже, они куда лучше познакомились со стендом, чем он мог предполагать.

— Разглядела?

— Может, и не разглядела бы, да люди указали.

— Что ж, важный вопрос. Такая наша конечная программа, товарищи: хозяйства без дежи, без коровы, без приусадебного участка…

— Так этого уж достигли, милок! — перебила Коробкова. — Осталось только огороды отобрать!

— С тобой, Коробкова, хорошо на пару дерьмо есть.

— Это почему же?

— А ты все вперед забегаешь! — Трубников переждал, пока утих смех. — Когда станем давать на трудодни два литра молока, сами от коров откажетесь; когда станем в колхозной пекарне хлеб выпекать, сами не захотите с тестом возиться; когда откроем общественную столовую и овощи войдут в оплату трудодня, хозяйки сами не захотят на участке маяться. Что, не так? Оговорюсь для вашего спокойствия: придем мы к этому не раньше чем вы вдоволь насладитесь и собственной коровкой, и собственным боровком на откорме, и всякой всячиной со своего огорода! Сейчас нам без этого подспорья не обойтись, и если кто в этом году не осилит корову, колхоз выдаст ссуду… А вот Кланька, — Трубников остановил взгляд на русоволосой, с присохшими соплями под вздернутым носом, внучке Коробковой, — если ее не задушат сопли, никакой домашней маяты знать не будет. Тогда она и скажет спасибо своей бабке, что та не только языком чесать горазда была, но и трудилась, старая, для ее счастья…

Собрание оживилось, пошли вопросы и расспросы, все заговорили скопом, заспорили. Кто-то спросил, в какой последовательности пойдет стройка, девчата требовали, чтобы перво-наперво строился клуб, скотница Прасковья ратовала за молочную ферму, а Игнат Захарыч, бывший слепец, настаивал на санатории: ему-де не обойтись без хвойных ванн.

«А ведь разговор-то состоялся!» — подумал Трубников, рассеянно прислушиваясь к спорящим.

Когда собрание закрылось, Павел Маркушев спросил Трубникова, как быть со стендом.

— А что? Пускай стоит!

— Неудобно, Егор Афанасьич, ну-ка чужой кто увидит? Может, подчистить резинкой, ножичком поскоблить?

— Что ж, пусть этим займутся те, кто в глупости своей расписался…

ПЕРЕВЫБОРЫ

Тарантас то плавно тек по бархатно-пыльной дороге, оставляя за собой длинное, как паровозный дым, стелющееся к земле желтоватое облако, то по-утиному перепадал с боку на бок в балках, хранящих влажно-глубокие прорези колеи, то подпрыгивал, стреляя, гибнуще стонал своим ветхим, разболтанным составом на редких вкраплениях булыжника в земляной мякоти большака.

Инструктор райкома партии Раменков, полулежа на просторном, мягком сиденье тарантаса, с каким-то радостным безволием отдавал свое расслабленное тело причудам дороги. До райцентра было около тридцати километров, и Раменкова радовало, что путь ему предстоял долгий, что еще несколько часов он будет наедине с самим собой, со своими мыслями и тем глубоким, растроганным чувством, которое он ощущал в себе, как второе сердце.

Сентябрьский подвечер был тепел, ясен, чуть слышно припахивал дымком, как и всегда бывает в пору бездождной, солнечной ранней осени, когда золотая палая листва так суха, что порошится от дуновений ветра.

На лицо Раменкова то и дело нежно и вязко опускались нити паутины, прозрачно, серебристо плавающей в воздухе. Он снимал их осторожно, словно боясь повредить, и пускал на воздух, но они, утратив летучесть, прилипали к сиденью.

Широкая, сутуловатая спина возницы Алеши Силуянова закрывала от Раменкова лошадь, и лишь редкий сухой треск да крепкая вонь конского навоза, волной ударявшая в нос, напоминали о том, что тарантас не своей силой влечется по большаку. Порой из-под ног невидимого коня выпархивали стаи воробьев и, протрепетав вровень с тарантасом, враз исчезали, будто растворялись в воздухе.

Неторопливо, со вкусом Раменков переживал новое, отроду не испытанное чувство очарованности человеком…

Что было правдой и неправдой в истории Трубникова с директором МТС, теперь уже трудно было понять. Раменкову хотелось верить в районную легенду, несмотря на все ее неправдоподобие. Когда засуха, охватившая край, накрыла своим черным крылом их район, слышнее запахло гарью и в бледно-желтых колосьях сморщилось зерно, Трубников потребовал, чтобы МТС немедля приступила к уборке хлеба на полях «Зари». Но область еще не дала указания о начале уборочной, и директор МТС отказал. Тогда Трубников, человек непьющий, смочил носовой платок в спирте-сырце и натер им губы и десны; засунув за голенище огромный нож, он явился к директору МТС и, жарко дыша сивухой, то и дело хватаясь за рукоять ножа, заявил, что он по контузии ответственности не подлежит, за себя не ручается, и пусть директор или начнет уборку, или аннулирует договор с «Зарей». Перепуганный директор согласился на второе. Далее легенда утверждала, что, выйдя от него, Трубников завернул в парикмахерскую, вылил полфлакона одеколона на другой носовой платок и отмыл рот, после чего, вернувшись в колхоз, приказал убирать хлеб вручную: серпами и косами…

Правда, куда проще было поверить объяснению, которое давал в райкоме директор МТС: он потому пошел на предложение Трубникова аннулировать договор, что по крайней скудости запасных частей на станции боялся провалить уборочную. Но сейчас это казалось Раменкову слишком пресным…

Когда же пришло запоздалое распоряжение о начале уборочной, Трубников уже был с хлебом. Он раздобыл где-то старую, поломанную молотилку, отремонтировал ее и кончил обмолот, когда другие колхозы лишь приступали к жатве. Он рассчитался с государством, сдал хлеб сверх плана, сколько решили колхозники, засыпал семенной фонд, расплатился с МТС за весенние работы, все остальное зерно роздал на трудодни. Когда в районе хватились, было уже поздно. Конечно, и с трубниковским хлебом район все равно не мог выполнить план, слишком уж велик был недобор зерновых из-за засухи, но «средние цифры» не выглядели бы так плачевно.

Трубников и не думал каяться в своем самоуправстве. Оказывается, многие слова наполнены для разных людей разным содержанием. Хотя бы слово «государство», которое он, Раменков, столько раз произносил публично с должной значительностью и отвлеченным благоговением, для Трубникова наделено совсем иным, интимным, осязаемым, телесным смыслом. Он считает государством и своих бригадиров: Игната Захарыча, Павла Маркушева, скотницу Прасковью, пастуха дедушку Шурика, кучера Алешку и любого рядового колхозника. И он решительно не может и не хочет понять, почему люди, работающие по десять часов в сутки, не должны ничего получать за свой труд. И странно, те высокие и незыблемые понятия, в которых Раменков не посмел бы усомниться даже наедине с самим собой, мгновенно обесценивались прямой и грубой формулой Трубникова: колхозники должны жрать. Он снисходил и до более подробных объяснений: рабоче-крестьянское государство не может быть заинтересовано в том, чтобы содрать с колхозника последние штаны. А если так получается, то в этом виноваты бездарные, неумелые руководители. Кто-то услужливо довел речи Трубникова до ушей обкомовского начальства, и первому секретарю райкома Клягину было предложено одернуть зарвавшегося председателя.

Раменков присутствовал при этом разговоре. Клягин, всегда чуть робевший перед Трубниковым, в конце концов дал вывести себя из терпения.

— Демагогию разводишь, товарищ Трубников, — сказал он. — «Народ, народ!»… А ведь народ не больно тобой доволен. — Он выдвинул ящик стола и достал оттуда пачку писем, перетянутых резинкой. — Видишь, сколько на тебя заявлений? И груб ты и невыдержан, нарушаешь колхозный устав, самоуправствуешь…

Тут Трубников сделал быстрое движение, будто хотел схватить пачку, но Клягин накрыл ее ладонью. Секунду-две они жестко глядели друг другу в глаза.

— Заявлений много, — глухо проговорил Трубников, — только, может, все они одной рукой писаны.

— Одной не одной, а мы обязаны разобраться. — Скулы Клягина порозовели. — И вообще, товарищ Трубников, мы тебя назначили, мы тебя и… — Язык не повернулся сказать «снимем».

И странно, Трубников, который за словом в карман не лезет, притих, будто ушел в себя, и каким-то новым, задумчивым и кротким голосом сказал:

Назад Дальше