— Что — «ну что»?
— Ну что… как сегодня работа?
Я вновь стоял на вершине колокольни, смотрел вниз на разбитое женское тело. Вообразил, как Смерть столкнул ее, увидел, как она летит к земле. На краткое, достославное мгновение она была изящна, словно хищная птица в нырке, а затем ударилась о мостовую. От этой мысли меня замутило.
— Нормально.
— Ага. — Он облизал языком внешнюю сторону десен. — Вы на типовом договоре, да? — Я кивнул. — То есть… Справляйся или выметайся?
— Если я не справлюсь, — сказал я осторожно, — мне предстоит выбрать одну из смертей, которым стану свидетелем на этой неделе.
Никакого намерения прыгать с высокого здания в воскресенье вечером у меня не было. Самоубийство в списке почтенных смертей в сообществе покойников находилось слишком низко и потому не претендовало на первенство моего выбора. Кроме того, я не мог понять, что оно значило. Для женщины это было последнее решение по итогам многих лет отчаяния, жест мести живущим. Для наблюдавшей толпы — потрясение, или развлечение, или же попросту случай, который они вовек не забудут. Для моего нанимателя — тяжкая обязанность.
— А исходное прекращение у вас какое было?
— Я не помню.
Он рассмеялся.
— Я о своем помню все-все. Пинал мячик с какими-то дружками, на погрузочном пункте, в центре, мяч улетел под грузовик, а я — за ним. Я начал придуриваться, что типа застрял под колесами — все ржали. Джек — кровавый парниша. Ну в общем, короче, грузовик завелся, сдал сразу назад и наехал мне на грудь. Хрясь… Прикол в том, что ровно это же случилось когда-то с моим котом.
Дебош закончил ковыряться в зубах и забрался на верхнюю койку. Я снял ботинки и пиджак и вернулся на нижнюю. Несколько минут мы молчали, а затем он свесился сверху и сказал:
— Вам кто-нибудь объяснил, зачем вы здесь?
— Нет.
— А про Ада рассказали?
Я покачал головой.
— Никто ничего не упоминал о помощнике?
— Да не то чтобы.
— Как обычно.
Он глянул в стену с отвращением на лице, после чего убрался из виду. По коридору из комнаты напротив донеслись аккорды Моцартова «Реквиема» [8]. Я был вымотан, растерян и не в ладах с новым окружением — куда охотнее отвернулся бы и уснул, — но один вопрос не давал мне покоя.
— Кто такой Ад? — спросил я.
ВТОРНИК
Смерть от шоколада
Завтрак проклятых
Проснулся я счастливым.
Необычно. Счастье в гробу ни к чему, равно как и отчаяние. Порывы чувств в целом не очень задевают покойников, поскольку они не способны переживать ничего со сколь-нибудь заметной силой. Спросите у покойника, что он чувствует, и он, скорее всего, ответит:
— В каком смысле?
Если, конечно, еще способен разговаривать.
В гардеробе, который у нас с Дебошем был один на двоих, имелось одежды еще на шесть дней: радужная подборка футболок, стопка трусов в цветочек и полдесятка пар свежих носков. Мое настроение отражали желтые носки с вышитыми танцующими крабами, трусы в желтую розочку и желтая футболка с девизом «ВЛАСТЬ МЕРТВЫМ!». Пиджаков и туфель мне на выбор не предоставили.
Одевшись, я вспомнил вчерашние наставления Смерти и собрался в контору. Дверь уже отперли. Дебоша, отложившего ответ на мой вопрос об Аде до более подходящего времени, нигде не было видно.
— Как вы себя нынче чувствуете?
В конторе никого, кроме Смерти, не было, а он сидел за своим столом у двери. Вскрывал письма ножом, какой в первую очередь соотносишь с ритуальными жертвоприношениями. Переносной дисковый проигрыватель слева от стопы бумаг исторгал гитарное соло с альбома «Живьем/Мертвые» «Благодарных мертвых» [9].
— Счастливым, — выкрикнул я.
— Радуйтесь, пока можете, — сумрачно отозвался он. Уменьшил громкость и выдал мне листок синей писчей бумаги. — Гляньте.
На бумаге значилось четыре цифры — 7587 — и подпись.
— Что это?
— Шахматы по переписке. Моя противница сходила конем с g5 на h7. Пытается воссоздать одну из партий Девятой заочной олимпиады. Пенроуз−Вукчевич [10], 1982–1985 года. Вероятно, применяет компьютер.
Он забрал у меня листок и сунул его в папку с карманами, распухшую от подобных посланий. Я ухватился за возможность задать вопрос, уже навещавший меня прежде.
Зачем вы играете в шахматы с живыми?
— Это страсть, — сказал он, буйно взмахнув руками. — Не могу удержаться перед вызовом… Как танец — и страсть, и слабость. — Он кратко улыбнулся при мысли об этих двух увлечениях, затем вновь посерьезнел. — Ну и традиция к тому же. Если мои противники побеждают, награда им — продолжать жить. Если проигрывают — а именно это всегда и происходит — они умирают… Я сейчас играю партий двести. Тут у меня женщина, примерно тридцати лет, и у нее недавно случился внезапный сердечный приступ. Насколько ей известно, она может выжить, а может — и нет, вот я и кинул перчатку, а она подняла. Вообще-то, — добавил он горестно, — она бы в любом случае выздоровела.
Я сочувственно улыбнулся.
— Вы играете в шахматы? — спросил он.
— Когда-то играл, — ответил я лаконично — и добавил бы, что играл неплохо, но ум у меня отвлекся на какую-то мысль, которую я не смог уловить, и мой трупный инстинкт самосохранения заставил меня принизить свои способности: — Правила знал, но никогда толком не вдавался в подробности… Как почти во всем, чем занимался, я предпочитал наблюдать.
Типичный живец.
Живец, кстати сказать, — понятие, каким покойники и неупокоенные именуют живых. В целом живцы теплокровны, подвижны, порывисты и любопытны. У них яркая мягкая кожа. Они едят и испражняются.
Трупцы — долготерпеливая тьма мертвецов, ожидающих Армагеддона, — совершенно другой биологический вид, к нему до недавнего времени относился и я сам. Они хладнокровны, ленивы, неуклюжи в обществе и безразличны почти ко всему, кроме собственной безопасности. Кожа у них, даже если сохранна, восковая на ощупь и бледная. Их едят и ими испражняются другие существа.
Неупокоенные — ходячие мертвецы — болтаются в пропасти между первыми и вторыми. Кровь у нас холодна, течет медленно; мы способны стоять, но проще нам валиться; мы алчем жизни и чувств, не понимая толком ни того, ни другого; мы желаем задавать вопросы, но редко находим подходящие обстоятельства и слова. Кожа у нас пепельная и неподатливая, но это легко скрыть. Ходячие едят и испражняются, но рацион обычно сводится к живой плоти.
Из-за этого случается кавардак с пищеварением.
* * *
Мы со Смертью прошли по коридору к комнате, где завтракают, — за последней дверью справа. Когда мы пришли, Глад и Мор уже уселись за овальным столом и читали утренние газеты. На Гладе была черная шелковая пижама с привычным символом весов на кармане, а Мор облачился в белый лоскутный халат. Оба опустили газеты, и мы, войдя, обменялись краткими улыбками.
— Садитесь на место Раздора, — предложил Смерть, указывая на стул между собой и Мором. — Он до завтра не вернется.
Всего было пять мест, три не занято. Я молча сел и поглядел через стол на Глада. Голова его скрывалась за «Блюстителем» [11]. На глаза мне попался мелкий заголовок: «Вспышка осквернений могил — знак “падения нравственных устоев”». Мор, судя по всему, обнаружил похожую статью. Он читал «Солнце» [12], где заголовок статьи на целую полосу, обращенную к нам, гласил: «Они сперли моего жмурика! — заявляет викарий-транссексуал». Смерть либо не заметил, либо ему было плевать, что он попал в новости, — он лишь хлопнул в ладоши и бодро пожелал всем доброго утра. Никто не отозвался, и его задор увял так же быстро, как и расцвел.
Завтрак уже подали. Мне предложили плошку хлопьев, стакан апельсинового сока и банан. Глад, судя по всему, ел ассорти плесневелых сыров и гнилое яблоко. Смерть завтракал из металлической колоколообразной клетки с тремя живыми мышами. Тарелка Глада пустовала.
— Вы разве не голодны? — спросил я его.
— Всегда голоден, — ответил он.
Я оглядел стол со смутным беспокойством. Салфетки были черные, на них махали руками белые скелетики. Кромки столового фарфора украшал орнамент из миниатюрных гробов. У столовых приборов были костяные ручки.
До меня донесся писк, и я увидел, что Смерть открыл клетку. Выхватил одну мышь из заточения, стремительно свернул ей шею и, слегка причмокнув, сунул все тельце в рот. Энергично и довольно долго пожевав, он выплюнул крошечный мышиный череп и проглотил остальное. Оставшиеся две мыши взбудораженно заметались по клетке. Я отодвинул от себя плошку.
— Желаете кусочек? — осведомился Мор. Я повернулся и увидел, что он предлагает мне кусок бри, который три месяца выдерживали в теплой влажной комнате.
Не успел я ответить, как вмешался Смерть:
— Оставь его в покое.
— Чего ж не дать ему попробовать? — возразил Мор.
— Потому что он здесь не для этого.
— Ты такой заботливый.
— А ты в каждой бочке затычка.
— Хватит ссориться, а? — влез Глад. — Вы мне аппетит портите.
На белых стенах столовой не было ничего, кроме четырех девизов в рамах под четырьмя картинами. Девизы звучали так: «Одну меру пшеницы за труды одного дня», «Он выехал как победитель и чтоб победить», «Была дана власть ему лишить землю мира» [13] и (менее впечатляюще) «В ногу со временем». Три картины очевидно изображали Глад, Мор и Смерть, но в чрезмерно изысканных нарядах, с довольно жутким оружием и верхом на конях разных мастей. Смерть на его портрете сопровождал низкорослый коренастый обрюзгший тип верхом на угрюмом ослике — я мимолетно задумался, кто бы это мог быть, но спрашивать не хотелось. На последней картине красовался краснолицый исполин на фоне лютой битвы. Насколько я понял, это был Раздор.
— А вы голодны? — вернул мне мой же вопрос Глад. Все уже доели, а я к своему завтраку едва притронулся.
— Да, — сказал я.
Он вперился в меня, ожидая продолжения. Ничего не говоря, я уставился на него.
Из смежной кухни появился Дебош, облаченный в хлопковый некрашеный фартук и розовые резиновые перчатки «Календула» [14]. Собрал тарелки, плошку и клетку (в ней теперь болтался одинокий мышиный череп) и удалился за распашные дверцы. После краткого грохота посуды вернулся.
— Ты все сложил в посудомойку? — спросил Смерть.
Дебош удалился в кухню с видом предельного неудовольствия. До нас донесся повторный грохот посуды и шипенье выдвижных ящиков, затем он явился вновь.
— Включил? — продолжил Глад.
Дебош повторил предыдущие маневры, на сей раз — с еще меньшей ловкостью, и опять возник под низкий механический гул. Содрал с себя перчатки и швырнул их на стол, а следом устроился на оставшемся незанятом стуле. Он подчеркнуто и раздраженно цокнул языком.
— Что-то не так? — спросил Мор.
Лаборатория
После завтрака я проводил Смерть и Мора до площадки первого этажа. Они препирались всю дорогу по лестнице вверх и умолкли, когда мы добрались до последней двери справа. Она была из полированной стали, прошита заклепками и имела на себе крупную пластиковую табличку на уровне глаз: «Осторожно! Зараза! Только для авторизованного персонала».
— Не обращайте внимания, — обнадежил меня Мор, — это просто шуточка. — Я не сумел оценить юмор и почувствовал себя не в своей тарелке. — Так. У кого ключи?
— Что ты на меня смотришь? — сказал Смерть. — Я думал, они у тебя.
— Будь они у меня, я б не спрашивал, — ответил Мор.
— Будь они у тебя, тебе б и не понадобилось.
— Ну так у меня их нет, и я поэтому спрашиваю.
— А я тебе говорю, что и у меня их нет.
— Хорошо, у кого они тогда?
— Я не знаю, — сказал Смерть, отчаявшись. — Но у Дебоша должны быть запасные. Если только он не спустил их в канализацию. — Смерть отступил, и я осознал, что он собирается оставить меня один на один с Мором.
— Я с вами, — предложил я.
— Нет. Будьте здесь. Уверен, Мор с радостью обсудит с вами сегодняшнее расписание.
Он исчез вниз по лестнице. Когда я обернулся, Мор уже распахивал халат.
— Больше вчерашнего, — похвастался он.
Слова оказались излишними. Я сам видел, что синяк-подсолнух расползся вдвое. Черная сердцевина простиралась теперь почти по всему его торсу от шеи до пупа и от соска к соску. Желтые края сдвинулись к резинке его пижамных штанов, загибались на спину и подмышки и подсвечивали ему подбородок, как отражение от букета лютиков.
— Больно? — спросил я.
Он растянул узкий рот, обрамленный сухими нарывами.
— Всё больно.
Он оправил халат, и кровоподтек, сыпь созревавших прыщей, фурункулы и свежие нарывы скрылись из вида.
— Знаете, вам очень повезло, — сказал он. — Радикальные новые недуги нам разрешают напускать лишь раз в несколько десятилетий. Последнее слово за Шефом — но это редкое событие.
— Ага.
— Эта хворь особенно интересна. Стоит клиенту потребить первую дозу — тут как раз будет ваш ход, кстати сказать, — она превращается в вирусную инфекцию, передающуюся при прямом физическом контакте. Однако… — Ладони его свернулись в кулаки, и он сосредоточился на точке справа от моей головы. — …самое поразительное происходит до контакта. Действие вируса таково, что он подталкивает носителя вступать во взаимодействие с потенциальными жертвами и продолжает производить положительные сигналы, пока не возникнет физическая связь.
— Так.
— Само собой, он неуязвим для мягкой антисептической защиты слюны и слез, не действуют на него и желудочные кислоты, никак. Закавыка лишь в том, как его вбросить, чтобы не заразился никто из нас. — Он взбудораженно рассмеялся, явив полумесяц изъязвленных, красных десен. — Как только вирус преодолевает внешнюю защиту, его мишени — мембраны внутренних органов, в особенности сердца и желудка. А дальше… — Он провел плоской ладонью поперек горла и скривился.
— Понятно.
— Конец наступает в течение нескольких дней, или же клиент продолжит переживать внезапные припадки острой боли много лет подряд… Но самое впечатляющее — в способности вируса к бесконечной вариативности. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — Это потрясающее достижение, даже если я сам это говорю.
— Интересно, где же Смерть? — сказал я.
Попялившись в ковер несколько минут, я с облегчением услышал объявление Мора, что он собирается переодеться и вернется пронто [15]. Я с радостью узрел его спину. Прождал четверть часа, сложа беспалые руки, и попытался вспомнить, что смог, о своей старой жизни.
* * *
Я родился в городке в нескольких милях к югу отсюда. Не помню, как он называется. Названия мест покойникам ни к чему, и мы глубоко погребаем их в памяти почти сразу после того, как перестает двигаться кровь. Но я отчетливо помню больницу, где родился, и старую церковь в центре городка, разрушенное аббатство возле парка. Помню даже, как отдыхал в лодке на реке одним жарким летним вечером — вижу переливы света на расходящихся кругах, слышу шлепки лопастей о воду и запах свежескошенной травы с ближнего поля. И вижу, как улыбается мой отец, а его крепкие руки налегают на весла.
Отец был следователем полиции, но почти никогда об этом не рассказывал. Я знал его как доброго, терпеливого человека, любившего собирать и разбирать часы. Помню, ждал у него в кабинете, когда он вернется с работы, гладил пальцами синий бархат, в который он заворачивал инструменты и детальки, ощупывал контуры крошечных колесиков и винтиков, сжимал пружинки.