— Не поможет! не поможет, брат! Визжи себе хоть чертом, не только бабою, меня не проведешь! — и толкнул его в темную камору так, что бедный пленник застонал, упавши на пол, а сам, в сопровождении десятского, отправился в хату писаря, и вслед за ними, как пароход, задымился винокур.
В размышлении шли они все трое, потупив головы, и вдруг, на повороте в темный переулок, разом вскрикнули от сильного удара по лбам, и такой же крик отгрянул в ответ им. Голова, прищуривши глаз свой, с изумлением увидел писаря с двумя десятскими.
— А я к тебе иду, пан-писарь!
— А я к твоей милости, пан-голова!
— Чудеса завелися, пан-писарь!
— Чудные дела, пан-голова!
— А что?
— Хлопцы бесятся, бесчинствуют целыми кучами по улицам! Твою милость величают такими словами… словом, сказать стыдно; пьяный москаль побоится вымолвить их нечестивым своим языком. (Все это худощавый писарь, в пестрядевых шароварах и жилете цвета винных дрожжей, сопровождал протягиванием шеи вперед и приведением ее тот же час в прежнее состояние.) — Вздремнул было немного, подняли с постели проклятые сорванцы своими срамными песнями и стуком! Хотел было хорошенько приструнить их, да покамест надел шаровары и жилет, все разбежались, куда ни попало. Самый главный однако же не увернулся от нас. Распевает он теперь в той хате, где держат колодников. Душа горела у меня узнать эту птицу, да рожа замазана сажею, как у черта, что кует гвозди для грешников.
— А как он одет, пан-писарь?
— В черном вывороченном тулупе собачий сын, пан-голова!
— А не лжешь ли ты, пан-писарь? Что, если этот сорванец сидит теперь у меня в каморе?
— Нет, пан-голова! Ты сам, не во гнев будь сказано, погрешил немного.
— Давайте огня! Мы посмотрим его!
Огонь принесли, дверь отперли — и голова ахнул от удивления, увидев перед собою свояченицу.
— Скажи пожалуйста, — с такими словами она приступила к нему, — ты не свихнул еще с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозга, когда толкнул ты меня в темную камору? Счастье, что не ударилась головою об железный крюк. Разве я не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..
Последние слова вынесла она за дверь, на улицу, куда отправилась для каких-нибудь своих причин.
— Да, я вижу, что это ты! — сказал голова, очнувшись.
— Что скажешь, пан-писарь, не шельма этот проклятый сорви-голова?
— Шельма, пан-голова!
— Не пора ли нам всех этих повес прошколить хорошенько и заставить их заниматься делом?
— Давно пора, давно пора, пан-голова!
— Они, дурни, забрали себе… Кой черт! Мне почудился крик свояченицы на улице… Они, дурни, забрали себе в голову, что я им ровня. Они думают, что я какой-нибудь их брат, простой казак!.. Небольшой, последовавший за сим, кашель и устремление глаза исподлобья вокруг давали догадываться, что голова готовился говорить о чем-то важном. — В тысяча… этих проклятых названий годов, хоть убей, не выговорю. Ну — году, комиссару тогдашнему, Ледачему, дан был приказ выбрать из казаков такого, который бы был посмышленее всех. О! (это «о!» голова произнес, поднявши палец вверх) посмышленее всех! В проводники царице. Я тогда…
беспокоясь ни о чем, не заботясь о разосланных погонях, виновник всей этой кутерьмы медленно подходил к старому дому и пруду. Не нужно, думаю, сказывать, что это был Левко. Черный тулуп его был расстегнут; шапку держал он в руке; пот валил с него градом. Величественно и мрачно чернел кленовый лес, стоявший лицом к месяцу. Неподвижный пруд подул свежестью на усталого пешехода и заставил его отдохнуть на берегу. Все было тихо; в глубокой чаще леса слышались только раскаты соловья. Непреодолимый сон быстро стал смыкать ему зеницы; усталые члены готовы были забыться и онеметь; голова клонилась… «Нет, этак я засну еще здесь!» — говорил он, подымаясь на ноги и протирая глаза. Оглянулся: ночь казалась перед ним еще блистательнее. Какое-то странное, упоительное сияние примешалось к блеску месяца. Никогда еще не случалось ему видеть подобного. Серебряный туман пал на окрестность. Запах от цветущих яблонь и ночных цветов лился по всей земле. С изумлением глядел он в неподвижные воды пруда: старинный господский дом, опрокинувшись вниз, виден был в нем чист и в каком-то ясном величии. Вместо мрачных ставней глядели веселые стеклянные окна и двери. Сквозь чистые стекла мелькала позолота. И вот почудилось, будто окно отворилось. Притаивши дух, не дрогнув и не спуская глаз с пруда, он, казалось, переселился в глубину его и видит: прежде выставился в окно белый локоть, потом выглянула приветливая головка с блестящими очами, тихо светлевшими сквозь темно-русые волны волос, и оперлась на локоть; и видит: она качает слегка головою, она машет, она усмехается… Сердце его вдруг забилось… Вода задрожала, и окно закрылось снова. Тихо отошел он от пруда и взглянул на дом: мрачные ставни были открыты; стекла сияли при месяце. «Вот как мало нужно полагаться на людские толки», подумал он про себя. «Дом новенький; краски живы, как будто сегодня он выкрашен. Тут живет кто-нибудь». И молча подошел он ближе; но в доме все было тихо. Сильно и звучно перекликались блистательные песни соловьев, и когда они, казалось, умирали в томлении и неге, слышался шелест и трещание кузнечиков или гудение болотной птицы, ударявшей скользким носом своим в широкое водное зеркало. Какую-то сладкую тишину и раздолье ощутил Левко в своем сердце. Настроив бандуру, заиграл он и запел:Ой, мiсяцю, мiсяченьку!
И ты зоре, ясна!
Ой, свiтiть там по подвiрю,
Де дiвчина красна.
Окно тихо отворилось, и та же самая головка, которой отражение видел он в пруде, выглянула, внимательно прислушиваясь к песне. Длинные ресницы ее были полуопущены на глаза. Вся она была бледна, как полотно, как блеск месяца; но как чудна, как прекрасна! Она засмеялась… Левко вздрогнул.
— Спой мне, молодой казак, какую-нибудь песню! — тихо молвила она, наклонив свою голову набок и опустив совсем густые ресницы.
— Какую же тебе песню спеть, моя ясная панночка?
Слезы тихо покатились по бледному лицу ее.
— Парубок, — говорила она, и что-то неизъяснимо-трогательное слышалось в ее речи, — парубок, найди мне мою мачеху! Я ничего не пожалею для тебя. Я награжу тебя. Я тебя богато и роскошно награжу! У меня есть зарукавья, шитые шелком, кораллы, ожерелья. Я подарю тебе пояс, унизанный жемчугом. У меня золото есть… Парубок, найди мне мою мачеху! Она страшная ведьма: мне не было от нее покою на белом свете. Она мучила меня: заставляла работать, как простую мужичку. Посмотри на лицо: она вывела румянец своими нечистыми чарами со щек моих. Погляди на белую шею мою: они не смываются! Они не смываются! Они ни за что не смоются, эти синие пятна от железных когтей ее! Погляди на белые ноги мои: они много ходили, не по коврам только, — по песку горячему, по земле сырой, по колючему терновнику они ходили! А на очи мои? Посмотри на очи: они не глядят от слез!.. Найди ее, парубок, найди мне мою мачеху!..
Голос ее, который вдруг было возвысился, остановился. Ручьи слез покатились по бледному лицу. Какое-то тяжелое чувство, полное жалости и грусти, сперлось в груди парубка.
— Я готов на все для тебя, моя панночка! — сказал он в сердечном волнении, — но как мне, где ее найти?
— Посмотри, посмотри! — быстро говорила она, — она здесь! Она на берегу играет в хороводе между моими девушками и греется на месяце. Но она лукава и хитра. Она приняла на себя вид утопленницы, но я знаю, но я слышу, что она здесь. Мне тяжело, мне душно от нее. Я не могу через нее плавать легко и вольно, как рыба. Я тону и падаю на дно, как ключ. Отыщи ее, парубок.
Левко посмотрел на берег: в тонком, серебряном тумане мелькали девушки, легкие, как будто тени, в белых, как убранный ландышами луг, рубашках; золотые ожерелья, монисты, дукаты блистали на их шеях; но они были бледны: тело их было как будто изваяно из прозрачных облаков, и будто светилось насквозь при серебряном месяце. Хоровод, играя, придвинулся к нему ближе. Послышались голоса:
— Давайте в ворона, давайте играть в ворона! — зашумели все, будто приречный тростник, тронутый, в тихий час сумерек, воздушными устами ветра.
— Кому же быть вороном?
Кинули жребий — и одна девушка вышла из толпы. Левко принялся разглядывать ее. Лицо, платье, все на ней такое же, как и на других. Заметно только было, что она неохотно играла эту роль. Толпа вытянулась вереницею и быстро перебегала от нападений хищного врага.
— Нет, я не хочу быть вороном! — сказала девушка, изнемогая от усталости, — мне жалко отнимать цыплят у бедной матери!
«Ты не ведьма», — подумал Левко. — «Кто же будет вороном?»
Девушки снова собирались кинуть жребий.
— Я буду вороном! — вызвалась одна из средины.
Левко стал пристально вглядываться в лицо ей.
Скоро и смело гналась она за вереницею и кидалась во все стороны, чтобы изловить свою жертву. Тут Левко стал замечать, что тело ее не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то черное. Вдруг раздался крик: ворон бросился на одну из вереницы, схватил ее, и Левку почудилось, будто у ней выпустились когти, и на лице сверкнула злобная радость.
— Ведьма! — сказал он, вдруг указав на нее пальцем и оборотившись к дому.
Панночка засмеялась, и девушки с криком увели за собою представлявшую ворона.
— Чем наградить тебя, парубок? Я знаю, тебе не золото нужно: ты любишь Ганну; но суровый отец мешает тебе жениться на ней. Он теперь не помешает; возьми, отдай ему эту записку…