Вылез! Лежу поверх тел, левая нога чутка ниже колена поломата так, что ажно косточка белеет, я мясо округ кости опухлое и в кровище. Страшно! Испужался, что тоже кровью изойду, как дяденька тот и ну вправлять!
Дёргаю, да составить пытаюся. Не выходит, и у меня ажно слёзы от глаз. Да не от боли, а от досады почему-то. Досадно мне так вот умирать!
Поверху заговорили и я орать стал, чтоб нашли, значица. Куда там! Не слышат. А мне в колодёзе слыхать хорошо, как пожарные тама в трубу трубят — подъезжают, значица, чтоб работать. Людёв спасать. А меня не слышат.
Слёзы сами покатилися, как у маленького. И не стыдно совсем, ну ни капельки!
Орал так, орал, ажно в глотке пересохло да грудь разболелася. Пить охота и того… по нужде. Терпел-терпел, а потом снова в беспамятство впал, ну а когда очнулся — понял, можно больше и того… не терпеть. Ну да после того, как в кровище перемазался, сцанина за воду родниковую покажется. Только и того, что стыдно за грех невольный — мёртвых обосцал.
— Батюшки! — Донеслось сверху, — Вашбродь, тут такое!
А потом мне на голову что-то упало, я снова обеспамятел.
Очнулся уже наверху, когда мне голову заматывали.
— Единственный там живой был, — Кому-то в сторону сказал усатый дядька-санитар с рябым лицом, — соизволением Божьим, не иначе!
Дядька перекрестился, больно придержав меня за голову одной рукой, и я невольно застонал.
— Очнулся, касатик?! — Обрадовался он, повернув ко мне лицо, — Вашбродь, мальчонка очнулся-то!
— На дрожки [47] его, Сидор, не отвлекай!
Санитар на руках перенёс меня в повозку, где лежали другие поранетые.
— Н-но, родимые! — Прикрикнул кто-то невидимый и повозка тронулась. Каждый поворот её колёс отдавался болью в голове и ноге, и я снова впал в беспамятство.
Четырнадцатая глава
Я снова в толпе и не могу пошевелиться. Липкий страх сковал рученьки и ноженьки, повесил замок на роток.
— Уу… — Загудел люд и двинулся в сторону буфетов. Ноги мои сами идут, без моего ведома. Как и все, я разеваю широко рот и тяну руки в сторону подарков, — На всех не хватит!
— Хрусть! — Разлетелась Ванькина голова под моими ногами.
— Хрусть! — И доски, коими прикрыт колодёзь ломаются, я лечу вниз. Снова. Топчусь по раздавленной груди умирающей женщины, кричу наверх не слышащим меня пожарным.
— Несанкционированный митинг! — Орёт на меня фигура в странной каске с прозрачным забралом и замахивается чёрной дубинкой, — не положено! Разойтись!
Дубинка опускается мне на голову, короткая вспышка боли, и вот я иду в первых рядах демонстрации, держа в руках транспарант. На мне и моих товарищах жёлтые жилеты. Надпись на стене, мимо которой проходит колонна «Вавилон горит». Написано не по-русски, но я понимаю.
— Ваше благородие, — Обращается ко мне усатый санитар, страшно косясь куда-то в сторону.
— Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима [48]!
— На царь — кровавое пятно!
Невысокая коренастая фигура на броневике, зажав в руке головной убор, что-то декламирует, а голос со стороны читает стихи. Вслушиваюсь до боли в голове, но снова доносится вой толпы, идущей за царскими подарками.
… — Он трус, он чувствует с запинкой,
— Но будет, час расплаты ждёт.
— Кто начал царствовать — Ходынкой,
— Тот кончит, встав на эшафот!
Коренастую фигуру заслоняет человек с дубинкой и орёт, наклонившись ко мне:
— Не положено!
Слюни при этом летят через прозрачное забрало. Замах, пытаюсь уйти… просыпаюсь с дико колотящимся сердцем.
— Не положено так орать, соколик, — Говорит санитар, склонившийся надо мной, — людям-то отдыхать нужно, а ты криками своими всю палату перебудил.
— Ништо, — Доносится хрипло с соседней койки, — мы друг дружку будим регулярно. Чичас он нас, а через час кто другой, хе-хе!
Покачав головой, санитар молча поправляет мне одеяло, вытирает выступившую на лбу испарину и уходит, пару раз странно глянув на меня и мелко крестясь.
Сон, как это обычно и бывает, растаял почти без следа в странной дымке беспамятства, оставив только больную голову и дурное настроение. После Ходынки ни единой ноченьки не поспал нормально, всё кошмары замучили. Две недели уж в Старо-Екатерининской больнице, а всё никак не пройдут.
И эта вина… застонав еле слышно, вспоминаю Ваньку. Почему-то во сне в его гибели виновен я. Ванька Прокудин, Сашка Дрын, Аким Ягупов. Трое… трое дружков моих погибло на Ходынке! Во сне я знаю точно, я виновен! А наяву…
Скрипнула соседняя кровать, и Мишка Понамарёнок, опираясь на костыль, пересел ко мне.
— Снова?
— Угу, — Не вставая, повернул голову и уткнулся мокрым от слёз лицом в штанину его больничной пижамы. Почти тут же отвернул голову, чтой-то стыдно стало от слёз.
Мишку успели выдернуть из толпы, передали в сторонку на руках, поверх голов. Ногу только повредил, и дохтур говорит, что хромым навсегда останётся дружок мой. Связку, сказал, на левой ступне, порвали. Но Мишка не унывает — говорит, что для портняжки это не страшно, всё равно сидя работают. А что ходить будет с палочкой, так оно и ничё, зато в солдатчину не возмут!
Кошмары ему не сняться-то, отчего Пономарёнок почему-то виноватится. Глупо, но я-то чем лучше? Во снах голова Ванькина раз за разом под моими ногами раскалывается.
Повезло нам, что в больничке друг дружку встретили. Как вцепилися! Не оторвать. Дохтура здеся хорошие, добрые — сжалились, уложили на соседние койки. А не будь Мишки, так мог бы и того… с ума спятить.
Мало мне кошмаров Ходынских, так ещё и Тот-кто-внутри ворохнулся. Знал он, зараза такая, что будет. Не знаю откель, но знал! Такая ненависть поднялась, ажно в беспамятство тогда снова впал.
А там и понял, что никакого Того-кто-внутри и нетути. Я это, самый что ни на есть я. Сам себя ненавижу, так получается.
Потом только разобрался малёхо, что виноватить нужно не себя, а того, кто меня попаданцем сделал. Память подсказывает, что дело это налажено так, что проще только баклуши бить [49]. Тыщщами людей куда хошь отправляют! Хучь поодиночке, хучь кораблями цельными. А мне вот не заладилося, криворукий отправляльщик попался.
Должен был ого-го! Как все попаданцы порядочные. А хренушки. Даже память теперь, ну чисто книжка старая, которую никуда, кроме как на растопку. Размалёванна вся господскими детьми, изорвана и запачкана. А теперя ишшо и кухарка листы выдрала и сложила около печки — чтоб не возиться, значица.
Пойди теперя разбери, что где. Каких листов вообче нет, какие запачканы. Ентот… паззл! Понятно, что деталей в ём не хватает, а каких и сколько, поди разбери. Складываются вот наугад осколочки памяти, ан цельного лубка [50] не получается пока. Такие вот только вот картинки с жёлтыми жилетами и дубинками. Нет бы что полезное!
И ето… вроде как и разобрался, что нет никакого Того-кто-внутри, что ентно я сам и есть, ан лучше не стало. Ране-то как? Знаешь, что кто-то взрослый тебе подсказывает иногда что дельное, что ты не один. Вроде как дядюшка голос подаёт. А теперя хренушки. Будто сродственника потерял.
Заснуть так и не удалося, да и не хотелося, ежели честно. Да и что спать-то? Спи да ешь, ешь да спи. Если бы не нога поломанная да рёбра, да кошмары енти по ночам, так чисто рай. Спи себе на койке на чистой простыне, а не на тряпье на нарах из горбыля занозистого. И народишку в палате всего-то чуть больше двадцати душ, а не тридцать с гаком, как в ночлежке. Чисто ентот… санаторий! Только кровью да ранами гнилыми пахнет, но портяношный дух хужей, вот ей-ей!
Да и в колидор в ночлежке выйдешь, где сквозняки, оно не лучшей получается. Хитровцы, они ведь как многие… того. С нужниками там так худо, что почти никак. Так што под стенами и серють многие, а сцут так и вовсе все.
Выгоняют иногда «золоторотцев» чистить, за водку-то, а толку!? Народу-то ого сколько! И кажный второй не отпетый, так отпитый, нормально не втолокуешь — где льзя, а где нельзя.
В животе забурчало и я подхватил костыль, встав в койки. Тяжеловато оно вставать-то. Нужно чтоб как солдатик, не разгибаясь, рёбра-то поломаты, весь полотном потому перетянут, чисто барышня в корсете. Туды-сюды наклониться — сразу ой, колет в грудях.
— Пойду до нужника прогуляюсь, — Докладал вставшему было Мишке, чтоб за мной не увязалси.
Сделал своё дело и сижу, чисто господин какой, на стульчаке мраморном. Руку к газетке, положенной нарочито для того самого, тяну. Оторвать, помять… прочитать.
— Современных укреплённых пунктов в Азербайджане не имеется, но зато почти во всех значительных городах…
Читаю свободно, только некоторые буквы кажутся лишними. Задумался и зачитался так сильно, что ажно задница затекла и замёрзла. Помыл руки в рукомойнике и побрёл назад задумчивый, костылём по полами постукивая.
Вот что хошь делай, а по всему выходит — я не научился читать, а всегда умел. Ну, когда от беспамятства очухался, так и сразу.
Это што такое получается? Умел, но не мог? Чешу затылок, значитца, вспоминаючи… Так оно и выходит-то! Попадалися вывески какие, а я пялился на них баран-бараном. А сейчас вроде как задвижку печную перед глазами убрали, и видно всё. Ну то исть не видно, а…
Запутавшись окончательно, плюнул на всю эту… херомантию? А нет! Мистику, во!
Сидели с Мишкой до самого завтрака, да в шашки играли. Умственная игра! Здеся, в больничке, есть шашки и домино для выздоравливающих. Жаль, карты запрещают! Мне дяденьки разбойники такие трюки шулерские показывали антиресные, а опробовать-то не на ком.
Я было подумал сунуться к взрослым, но там свои дела, мущщинские. Цигарки махорочные смолят одна за одной, так что только туман дымный, даже открытые окна не помогают. И разговоры такие, всё больше о бабах да о семьях, ну и зачем я там?
Так-то, если помочь повернуться или цыгарку скрутить, так я завсегда. Что могу, то и помогу. А лезть не нужно.
Зазвенел колокол и все ходячие потянулися на завтрак по колидорам. Мы с Пономарёнком могли бы и в палате есть, да зачем санитаров лишний раз трудить? Всё равно шкандыбаем потихонечку по больничке. Да и есть приятней там, где едой пахнет, а не гноищем, говнищем и махрой.
Доковыляли, друг дружку поддерживая, да уселися рядышком, с краю стола.
— Как баре, а?! — Мишка одними глазами показал на санитаров, разносящих еду.
— Баре, — Хмыкнул сидящий неподалёку плотный мужик, извощик по виду, — вы ещё по малолетству в трактире-то небось и не бывали? Эх вы, мальки-пескарики!
Каша молошная, ситный с маслом, канпот. Ну господа как есть! Смолотил быстро, даже не заметил как.
— Скусно! — Облизываю ложку после каши и кладу назад, тут же задумываясь: а может не «скусно», а «вкусно»? Копаюся в памяти, но чтой-то не выходит толком. Вроде как могу и по-господски говорить, но как-то иньше — не так, как говорят ныне. По-господски, но по неправильному господски.
— Что задумался-то? — Пихает в бок Пономарёнок, не выпуская из рук кусок намазанного маслом самонастоящего ситного.
— Так, ерунда всякая.
Потом об ентом додумаю!
К полудню ближе к Мишке пришёл мастер евойный с супругой. С гостинцами, значица. В саму больничку их не пустили — не положено, а во дворик — всегда пожалуйста! Дворик, ён для этого и нужен. Воздухом чтоб подышать да с родными видеться, другим больным и поранетым не мешая.
Маленький ён, дворик-то, а больных и родственников-свойственников много, ажно тесно малость. Локтями не пихаемся, но на этом и всё. Чего уж тут, больничка-то наша для чёрного люда построена, а не для господ! Да и Ходынка ента, будь она неладна. Ажно в колидорах поначалу кровати стояли, а палатах так и вовсе — не пройти.
Потом кого домой выписали, а кого и того… на кладбище. Отмучилися, значица.
Федул Иваныч бледный, под глазами круги, сам на себя не похож. Сунул Мишке узелок с гостинцами, а у самого чуть не слёзы из глаз, так жалко ученика.
Ну так он человек совестливый и хороший — по-настоящему хороший, а не как у попов — чтоб в церкву ходил да в кружку для пожертвований денюжку кидал. Даром что ученики плачёные, как к родным к ним. А тут такое! Знамо — винит себя, что отпустил! Хучь и сказал ему Мишка, что они всё едино сбежали бы, ан всё равно. Хороший человек.
— Как вам здесь? — Бледно улыбнулся портной, — Что врачи говорят?
— Я хромой останусь, — Пономарёнок улыбается слишком сильно, губы растягивая, и тут же частить начинает:
— Но то ерунда, Федул Иваныч! Жив, руки целы, глаза зорки — так уже рад до беспамятству! Проживу!
Мастер улыбается через силу и кивает.
— Ну а ты? — Ён смотрит на меня, — Давай я с врачом переговорю, тебя потом на выздоровление к себе…
— Не надо, дяденька Федул Иваныч! — Я ажно руками отмахиваюся, — Сразу всплывёт, что я бегунок от мастера, а ён такого наговорил полиции, что мало не преступником окажуся!
— Я думаю, что после такой трагедии полиция пойдёт навстречу, — Мастер настроен решительно, аждно напружинился весь.
— Федул Иваныч! Сбегу! Вот ей-ей сбегу! Ну что полиция сделает-то? По закону они должны мастеру меня вернуть, понимаете? А я туда не хочу, вот хучь убейте! Пусть сто глаз соседских присматривать будет за мной, ан всё равно — тошно жить-то будет под взглядами ненавистными.
— А Хитровка, — Перевожу дух, — то знамо дело, не мёд и мёд, но я-то не с нищими гужуюся и не с разбойниками. Земляки мои костромские на заработках, ну и я при них. На еду и ночлег заработать — ну вот легко получается, ей-ей! А тама и осмотрюсь, можа приткнусь куда получше.
— Без документов-то? — Видно, что Федул Иваныч возражает уже скорее для порядку, — Не тяжко так жить?
— А! — Машу рукой, — Позже сделаю, есть возможности. Многие так живут, безпашпортными, и ништо!
— А нога? Здоровье-то что?
— Хорошо всё! Через две недели должны гипс снять, — Стучу себя по уложенной в камень ноге, — и вроде как всё хорошо. Дохтура говорят даже, что и хромоты может не остаться.
— Но это, канешно, именно что может, — Кошуся на Мишку краем глаз, — но ходить нормально смогу, уже хорошо.
— И то верно, — Бледно улыбается мастер, — но смотри, если передумаешь, то буду рад видеть тебя.
Посидели, значица, да и попрощалися с мастером. А сами, значица, в палату не торопимся. На тёплышке-то оно получше, чем в промахоренной палате.
Говорим о всяком-разном, да я кошуся на соседнюю скамеечку, где два болящих с шахматами разложились. Пожилые такие мущщины, на крысок учёных похожи, что на ярмарках трюки разные выделывают. Из бывших канцеляристов, сошки мелкой из духовного сословия — издали то видно. На Хитровке таких полнёхонько — спиваются, да и на дно. Всякого люда хватает, из всех сословий, насмотрелси!
Енти до самого дна не дошли ещё, но рядышком, значица. Иначе не здеся бы лечились, а среди господ. Ну или что вернее — дома. Кошуся, значица, потому, что понятна мне игра. Слабо играют, до уровня третьего юношеского не дотягивают. Два хода ещё, и линейный мат [51] тому, что слева.
Вот опять всплыло в голове, а что, где… вот же ж!
— Мат вам, Порфирий Модестович! — Донеслося до меня, когда мы подошли к двери. Иль послышалось? Вот же ж!
Пятнадцатая глава
— Ну-с, присаживайтесь, молодой человек, — Дохтур в пенсне, чернявый и носатый, показал рукой на низенькую широкую лежанку, стоящую прямо под открытым окном. Я уселся и солнце со всем летним жаром влупило мне в сощуренные глаза, — посмотрим, что там у нас с ногой.