Детство - Панфилов Василий "Маленький Диванный Тигр" 21 стр.


А так бы зачем в воспитательный дом-то? Если я преступник, то извольте к тюремщикам, а там суд и всё такое прочее. Если нет, то пошто хватать?

Што-то внутри меня ажно вскинулось — дескать, ето твой шанс! Суд, общественность! Вскинулось, да и затухло. Какой суд, кака-така общественность? Смешно.

Полицейские, они тово, с законом «Вась-Вась», и «вошь-питательный дом» тоже тово. Наслушался на Хитровке всяко-разного об употреблениях во зло, и ни-че-во! Ничево ни полицейским, ни… кто там воспитательными домами заведует? Шито-крыто, короче. Даже если и што всплывёт, то пальчиком так погрозят, и всё на етом.

Бежать бы отсюдова, если по-хорошему, и чем быстрее, тем лучшее. Ан хренушки, не то у меня состояние, штобы бегать. Я так думаю, не шибко-то много было бы етих, вошь-питанников, если бы сбежать легко оказалося. А воспитанников мало, то и финансирования тож, знацица.

Пока думал, комнату отпёрли и вошли мои давешние поводыри под приглядом взрослого дядьки совершенно унтерского вида, с паскудной рожей завзятого мордобойцы. У етого не то што не забалуешь, а и летать будешь! От тумаков.

— Пойдём, што ли, — Грубовато сказал один из ровесников, — В столовую тебя спустим. Выписал раз из больницы Карл Вильгельмович тебя, то и всё, а в спальни еду таскать не велено.

До столовой не близко — ажно употел, пока шёл, пусть и с помощью. Путь не близкий и такой, што вот ей-ей — как в тюрьме нахожуся. Колидоры краской шаровой покрашены, доски тож. Свет через оконца есть, да и тот какой-то шаровой, металлом и тюрьмой отдаёт. И пахнет нехорошо так — гнилью, сцаниной, плохой едой и почему-то пылью, хотя и чисто вполне.

И народу, ну никаво! Только дядька за нами идёт, унтерский, да пору раз раз таких же дядек встретили. Страшно малость даже, без людей-то. Колидоры-то ого! Громадный дом, а народу никого, так што всяко-разное в голову лезть начало.

А в столовой ничево, много народу, и почитай все — лет етак от семи и до двенадцати. Много, страсть! Большая столовая-то, одни столы в полутьме виднеются, да народ за ними.

Поставили меня провожатые у скамьи, сжали по бокам — тесно стоим-то, бок в бок упирается. Выставили на столы кастрюли здоровенные, и кто-то из взрослых скомандовал:

— На молитву!

Ткнули меня в бока, штоб не стоял молча, и ну начитывать!

— Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняеши всякое животно благоволения.

Хором так, дружно, заучено. Отомолилися, лбы перекрестили, и сели по команде. Хлёбово разлили… ну хлёбово как есть! На Хитровке ишшо постараться нужно, штоб помои такие найти. Тухлинка, особенно мясная, никово не удивит — привышно. Но здеся?!

Крупы горстка да капуста гнилая — это сейчас-то, в осень! Для навару мясново жучки в количествах немалых [63]. Смотрю — едят мои соседи, да ишшо и жадно так, жучков за радость щитают.

Потом картошку толчёную дали на воде, мало очень. Што на воде, то ладно — чай, молоком только господа белят! Но гнилая? Они што, с прошлого году все овощи держат? Или ето… принципиально гниль закупают?

Поели, и снова молитва.

— На работы становись! — Скомандовал плохо виденный дядька в казённого вида мундире и фуражке с большой кокардой. Все построилися и начали выходить.

Мои же поводыри снова вздёрнули меня и повели наверх, в спальни.

— Чижолый, — Бормотнул один, переводя дух.

— Небось отъелся на вольных-то харчах! Отозвался второй, пхнув меня в бок, — Ноги-то передвигай!

Дошли с остановкам и усадили на кровать, показав пальцем на нужное ведро у входа.

— Дойдёшь небось! Обделаешься, так сам стирать и будешь!

Щёлкнул замок, и меня оставили одного, в тяжких раздумьях. Воспитанники показалися мне худыми и забитыми так, што просто ой. Вот ей-ей — сравнивал самых разнесчастных беглецов от мастеров, што руки распускать любят, с ентими. Хуже здеся, много хуже.

Бывало, што и истощённей на Хитровку приходили, но редко. А уж глаза-то какие потухлые, глядеть страшно!

Думал-думал… много всево разного. Решил пока што умственность не показывать. Дескать, так влупился башкой в дерево, што последний мозг сотрясся. Дохтур вроде как схоже говорит.

Оно так бы и не знаю, решился бы? Раскроют коли враки, то всё! Не знаю што, но ети придумают гадость каку-никаку, к гадалке не ходи.

А так и ничево. Недавно ишшо в деревне за дурачка почитали, года не прошло. Тыкал пальцем во всё — ето што? Да ето как? Ничевошеньки ведь не помнил и не понимал! Правда, и учился быстро, будто вспоминал.

Пока под дурачка буду, потому как помню хорошо, как ето. Не совсем штоб очень дурачка, не слюни штоб пускать. А так, в плепорцию.

Встав с трудом, дошёл до ведра и сделал што надо, а потом и к окошку. Решёткой забрано, н-да… и высоко-то как!

Прошёл по спальне, посмотрел бельё и матрасы — может, мне как новенькому негожее дали? Ан нет, везде так — бельё сырое и вонючее, со вшами. Только и радости, што солома свежая, етого года.

Пока ходил, устал, да и лёг отдохнуть, думы подумать. Всяко-разное думалося, но силком заставлял себя о нужном мыслить. Што делать, если ко мне ребята местные так, или етак. Да вошь-питатели, да другой кто.

Придумал да расписал в голове, што и как — как в пьесе, што на дачах господа мелкие репетовали. Похужей и поглупей, канешно, но как смог.

Лежал так, и снова дверь — щёлк! Пришли за мной, значица, проводники давешние.

— Пошли на ужин, — Сообщил второй, который тощее, подлаживаясь под мою руку.

— Ужин? Ужин ето хорошо! — Вроде как обрадовался, вставая и выходя в колидор, — А где ужин?

Верчу головой.

— Спускалися уже, чорт етакий! — Сердито отозвался тощий.

— Да? А…

Ужин оказался ишшо хужей, чем обед. Не гаже, а просто меньше. Помолилися, поели — с чаем на етот раз, пущай и гадким совсем, вроде как веник, кошками обосцаный, заварили. Снова помолилися.

— На поверку становись! — Скомандовал какой-то важный дядька. Поверкой оказалося то, што нас перещитали по головам, и вроде как всё сошлося.

— Воспитанники могут быть свободны.

— Ну вот! Опять тебя наверх тащить, чорта такого! — Озлился один из сопровождающих.

— Наверх? А зачем наверх?

— Тьфу ты! — Досадливо сплюнул тот, — Достался нам дурачок, на голову ушибленный!

Двадцать шестая глава

— Пошли, Стукнутый! — Сосед, встав со своей койки, ловко пнул меня босой ногой в бок, — Да кровать-то заправь, чорт етакий! А, да штоб тебя…

Больно пхнув меня в бок ишшо раз, уже кулаком, он помог заправить кровать, и мы вышли в колидор на поверку. Воспитатели перещитали нас и тут же раздалася команда:

— Шапки долой!

Шапок по утру, после сна, на нас не было и быть не могёт, но такие здесь порядки.

— Отче наш, — Забубнили мы дружно под взглядом воспитателя. Почему-то среди их щитается правильным, што мы всё должны делать «в ногу», даже молиться. Так же строем дошли до нужника, где делали свои грязные и мокрые дела под пристальным и каким-то липким взглядом Льва Иосифовича.

Вроде как следит, штоб мы не занималися рукоблудием и непотребством, но вот ей-ей, што-то мне кажется, што дело в другом! Како-тако рукоблудие в нашем-то возрасте? Но раз охота нюхать, то пусть его. Хотя некоторые и тово, вздрагивают под его взглядом.

Всяко о нём поговаривают, но негромко и не при мне — опасаются, а ну как дурачок Стукнутый брякнет чево-ничево не то? Я в сомнениях мал-мала — да может ли нормальный человек такими гадостями заниматься? Но опаска всё равно есть, потому как нормальных людей среди служителей будто и нет.

Спустилися чинно на завтрак в огромную, пропахшую порченой едой и гнилыми овощами, столовую, и снова:

— Шапки долой! На молитву становись!

Забубнили, крестим лбы. Здеся я не дуркую, за ошибки лупят сразу и больно. Ну иль не сразу, но ишшо больней. Ето кому попадёшься — бывает так, што и сразу, и опосля тумаков дадут.

— Садитесь!

Переступаем через лавки и садимся, невольно пхаясь локтями и коленками. Тесно! Всё то же хлёбово из жучков и гнилых овощей, будто нельзя хоть по осени закупиться свежим.

Хлеб глинистый, непропечённый, из самой што ни на есть плохой муки. Оно после лебеды-то грех жаловаться на муку, но хоть испечь-то могли бы? Тётка и из соснового луба пекла такое, што вроде как даже и вкусно, а ети вовсе безрукие да безголовые. Даже нарошно испечь так гадко так не каждая хозяйка сумеет.

Ем без особой охотки, не деваться некуда — в голодный год и жук — мясо. И так уж ослаб на таких харчах, да и понос два раза прохватывал.

Как поели — без чая, штоб не разбаловалися, снова молитва.

— Отче наш…

Смотрю, некоторые молятся истово, ажно глаза закатывают от етого… религиозного фанатизма. Противно почему-то, и одновременно грустно. В голову лезут слова «Религия есть опиум для народа…», так ето про них и есть.

Виноватить их не могу, хоть какое-то утешение. Иначе только и остаётся, што в петлю.

— На работы строиться!

Картузы надели, снова перещиталися, и вперёд. Некоторые служители с песнями водят, но не севодня. Бывший унтер с похмелья мается, так што даже без разговоров идём, помалкиваем. А то он быстр на расправу!

Долго шли по колидорам, а они здеся длиннющие! Шутка ли, вошь-питательный приют московский занимает три здоровущих корпуса, выстроенных каре! Отдельно ишшо всяко-разные строения, и всё загорожено. Не так штобы очень, но когда ты всё время в строю да под наблюдением, не шибко-то и побегаешь. Добежишь пока до выхода, так три раза поймать успеют. И форма ишшо приметная, одна только радость, что одёжку выдали.

Есть, наверное, какие-то ходы-выходы, как не быть. Но мне-то екскурсии не устраивают. Так только — видны здания ети с окошков, да разговоры подслушанные в голову легли. Во двор меня не пускают, как неблагонадёжного.

— Пришли, храппаидолы? — Неласково поприветствовал нас мастер открыв на стук дверь мастерской и запуская нас внутрь.

Быстро задав всякому урок, распихивая в спины по местам — длинным, стоящим рядком столам в большой комнате с окном чуть не впол стены. При виде меня он сморщился и особенно сильно ткнул в спину, подпихнув к Генке Ершову, — Вот ему помогать будешь!

Генка ожёг меня ни разу не ласковым взглядом, но смолчал. С полчаса мастер Ипполит Андреич прохаживался промеж нас, заложив руки за спину, и поправляя, если што не так было.

Так-то он руки не распускает, ну если только ухо выкрутит, иль подзатыльник отпустит. Обычно же просто говорит служителю, кто как провинился, и сколько розог отмерить виноватому. Не как другие — палкой сразу по голове. Не злой, в общем.

— Отойду. Смотрите у меня!

Расправив усы под короткой бородкой, мастер погрозил нам пальцем и вышел.

— У, — Кулачок Генки не больно, но обидно врезался в бок, — вот пошто мне такое наказанье? Лошадку игрушечную, и то собрать не могёшь!

— Гена, — Улыбаюся я, и положив игрушку на стол, тесно заставленный деталями, глажу его по коротко стриженой голове, изъеденной язвочками от укусов вшей — не злись, ладно?

— Тьфу ты! — Отступив на шаг, он сплюнул наземь и смерил меня тоскливым взглядом.

Актёрство, оно тово, тяжко даётся. Показывать нужно не то штоб дурачка, а именно што беспамятного, а ето только кажется, што легко! Грань, она тово, тонкая.

Хорошо ишшо, ребята здесь не злые, а то б затуркали совсем. Не то штоб не злые, скорее зашуганные сильно. Севодня ты ково кулками измесишь, а завтра тебе розги за то пропишут. Так только, втихую если в бок ткнуть, да может — по ноге ишшо стукнуть. Оно и ерунда-то, ей-ей! А што ноги в синцах сплошь, так после Дмитрия Палыча и не страшно.

Сплюнул Генка, да и снова принялись мы за работу. К туловам деревянным прилаживаем хвосты да ноги. Работа лёгкая щитается, самая што ни на есть.

За работу в игрушечной мастерской, да и за работу вообще, деньги даже платят. Не шибко много, я бы даже сказал — шибко мало. Какие-то сложные аферы крутят — то вычитать начинают за еду да простыни порченые, крысами погрызенные да сцаками провонянные, то штрафы всякие придумывают. Так как-то, што и пощитать сложно, вечно всё меняют.

На руки и вовсе неохотно дают. Оно так и получается, што деньги вроде как и есть, но их как бы и нет.

Прислушиваться начал, што по соседству мальчишки говорят. Слышно еле-еле, не все даже слова. Они и так-то тихо говорят, так ишшо и губы стараются не разжимать, от чево и вовсе ерундень иногда получается.

— … в больничку попал, — Говорит тощий, вечно кашляющий Гришка Семенихин, стоящий за моей спиной по левую руку.

— Ето с концами, — Криво усмехнулся его сосед Лёвка Надейкин, не переставая работать.

— Да может и нет, — Уныло, с явным сомнением в голосе, — студенты практиковаться будут. Говорят — интересный перелом, експериментальная метода.

— Если экспериментальная, — По господски чётко выговаривая букву «Э», ответил Лев, — то залечат так, што ногу и отрежут, а потом и самово на кладбище.

— Ну может… а может, просто хромым останется.

— Останется? — Лев фыркает, — Што, сильно много кто из больнички возвращается? Если руку там рассёк, то да — зашьют просто, да и отпустят.

— Федул…

— У Федула простой перелом был! Доктор так и сказал — ничево интересного! Даже студенты не напортачили. Других-то вспомни? Много припомнил? То-то, што мало!

— Можешь ведь, когда хочешь! — Ободрил меня Гена, кривовато улыбаясь. Надо же… пока прислушивался, руки сами и тово. А оно опасно — рукастость показывать, значица. Для моего плана иначе нужно.

После обеда снова в мастерскую, а потом в классы — учиться, значица. Тоска… Я ж вроде как дурачок почти, так меня к самым маленьким и определили.

В восемь лет как платить кормилицам-крестьянкам перестают, так дети обычно назад и возвращаются, в вошь-питательные дома. Ну и меня к ним в класс, дядьку мало што не взрослого.

Учитель Илья Модестович зашёл в класс, и все дружно встали, вытянувшись в струнку. Брезгливо оглядев нас, он подошёл к кафедре и сел, помедлив чуть, махнул рукой, велев садиться.

— Егорьев!

— Я! — Светленький, почти до белизны, мальчишка по соседству подскочил, как подкинутый пружиной.

— Софьин!

— Я!

— … Бутовский!

— Я! — И улыбаюсь — дескать, как же здорово, што обо мне вспомнили!

Закончив перекличку, он встал и написал на доске несколько букв и слогов, которые мы сейчас проходим.

— Вэ! — Принялась мычать мелюзга, и я вместе с ней.

— Ворота!

— Ворон, верёвка!

Илья Модестович тыкает указкой, не вставая с места, и тыкнутый должен сказать слово на «В». Тычок в мою сторону…

— Вата! — Сообщаю радостно и улыбаюся вовсю, гордо оглядываясь по сторонам. Мелюзгу ету за ориентир взял. Штоб по ней умственность равнять, да не самым, значица, шустрым.

Помычали так, да и раздали прописи. На доске образцы, как писать надо. Пишем, стараимся. Плохо выходит то — всё мне мнится, што ручка другая должна быть, и ето мешает.

Один из мальчишек, сидящих на передней парте, подпустил шептуна.

— Кто? — Брезгливо зашевелил носом учитель, — Архипов? Скотина такая, ты ещё в штаны наделай!

Подскочив, он несколько раз ударил тяжёлой дубовой указкой по голове мальчишки и ненароком рассёк бровь. На етом и успокоился, бросив указку к себе на стол и открыв окно. Потянуло стылым осенним воздухом, куда как прохладным для середины сентября.

Зябко… Учителю-то што? Он в мундире форменном, а мы только в рубашках сидим, ёжимся.

Архипов сидит, прижав рукав к брови, да пишет старательно. Не дай бог, кровью накапает, ишшо пуще достанется!

В дверь постучали, и прокуренный тенор служителя спросил:

— Разрешите, Илья Модестович?

— Входи, Пётр! — Раздраждённо ответил учитель, отойдя наконец от окна.

— Бутовского требуют, — Важно доложил служитель, вытянувшись перед учителем.

Назад Дальше