Так нельзя. Нельзя так. Сегодня он пропустил дежурство, завтра… возможно, забудет о пациенте. Или задумается во время операции. Или выпишет по рассеянности не то лекарство… Нельзя так. Это уже mania[2], а он, выходит, manhak[3]. Или нет; пожалуй, liber maniak[4], так более точно… Стоп.
О своей зависимости он подумает позже, и тогда же составит план лечения. Это будет прекрасная практика: победа над собственным психическим отклонением. Но сейчас, именно в данный момент первоочередное — это обход. Пусть с опозданием, но… всё должно быть, как надо. Вот его врачебный долг.
Он поднялся на ноги. Бросил взгляд на разбитое окно, на свои руки. Оказывается, всё это время он бессознательно прижимал книгу к груди, поглаживая, как подобранного щенка. Деревянным шагом подошёл к запретному шкафу и поставил «Mikrokosmographia» на место. Прикрыл дверцу. До упора, до щелчка потайного замочка. Вот так. Да. Чтобы никаких больше шансов…
С дивана, на котором хозяин кабинета иногда отдыхал после операций, взял небольшую подушку и прикрыл дыру в окне, чтобы не дуло. Ночи ещё холодные, за выстуженный кабинет никто ему спасибо не скажет.
Чёрт побери, как говорят его одногруппники, не столь сдержанные в выражениях: чёрт побери! Кажется, теперь он по себе знает, что такое похмелье. И каково оно — протрезветь — а потом осознать, что натворил. Чёрт побери…
Так, бормоча себе под нос, он запер дверь в профессорский кабинет, пошарил по ящикам своего стола, разыскивая обходной журнал, нашёл единственный карандаш для записи… Куда подевались остальные — непонятно, их же вечно валяется в столе целая россыпь!.. Заточил его остро-преостро с двух сторон, чтобы не метаться в поисках нового, если затупится или сломается кончик. Шагнул к двери из приёмной и…
Подавив всхлип, сердито вытер кулаком мокрую щёку. Фу! Разнюнился, как девчонка! За свои поступки надо отвечать, а не реветь от обиды, сам во всём виноват. Вот так.
В сущности, он ещё был так молод, двадцати лет от роду, этот без пяти минут доктор медицинских наук! Просто от избытка ума и способностей каждый раз проходил двухгодичный курс обучения за год, потому и к диплому прошагал стремительнее всех своих сверстников. Только вот практики, положенной каждому выпускнику, наработал маловато… Оттого и направили его в здешние стены, с условием отработки всех анатомических и лабораторных занятий, а также годичной стажировки, лишь после этого он будет допущен к защите диссертации.
Вот так. Ему, как взрослому самостоятельному мужчине, поверили, а он…
Насупившись, чеканя шаг, Захария Тимоти Эрдман приступил к вечернему обходу палат, решительно и бесповоротно отложив до утра самобичевание, равно как и обдумывание удивительного факта появления сказочной птицы. Завтра. Всё завтра. Он умеет сосредотачиваться на работе так же упорно, как и на чтении, честь ему и хвала. Да.
* * *
Палата послеоперационная. Палата общей терапии. Палата лёгочных больных. Специальное детское отделение, которым неимоверно гордился профессор Элайджа Диккенс. Палата рожениц, которой неимоверно гордилась доктор Элизабет Андерсон, единственная (пока!) в столице женщина-врач, имеющая право заниматься не только акушерским делом, но и серьёзной хирургией, на чьи блестящие операции рвалось полюбоваться множество студентов и немногочисленных (пока!) студенток… Рожениц, благодаренье небесам, оказалось сегодня только две, на всю палату. После тяжких трудов они безмятежно спали со своими кряхтящими во сне чадами и хлопот никому не доставляли. Сонные дежурные санитары косились на Эрдмана сердито и с недоумением: дескать, проспал сам — дай другим выспаться, и нечего тут шляться; можно подумать, мы своего дела не знаем… Но вслух не ворчали, приученные к дисциплине. Сейчас, на обходе, начальник он; а вот над ним имеется своё начальство, вот пусть оно с него и спрашивает! Помалкивали, лишь злорадно отмечая в журнале время проверки, и расписывались энергичнее обычного, так, что злосчастный карандаш не выдержал и, в конце концов, обломился с одного конца.
Сердито повертев в руках огрызок, молодой человек по укоренившейся студенческой привычке сунул его за ухо и направился вдоль крытой наружной галереи к отдельному корпусу. Самому… неприятному для посещений, даже для него, будущего доктора. Эта невольная неприязнь смущала, уязвляла… да что там, жалила в сердце. Как же так! Он, целитель, чей священный долг — милосердие и облегчение страданий, тот, кто не видит разницы в происхождении и в социальной принадлежности пациентов, для которого больные, как для первых христиан — равны, братья и сёстры, а не какие-то лорды и простолюдины, епископы и увечные нищие с паперти, обыватели или пролетарии; он Целитель!.. Но… боялся, трясся внутренней дрожью, прежде чем войти в корпус, где содержались двенадцать несчастных, спасённых из-под развалин Бэдлама[5]…
…Двенадцать искалеченных — с руками и ногами, с неповреждёнными внутренними органами, но без самого главного, что делает человеческое существо таковым. Без… души, anima. Пустые телесные оболочки. Куклы. Они могли есть и пить и, разумеется, отправлять естественные надобности — по большей части, неконтролируемо; спать, бессвязно говорить, смеяться, пуская слюни, или по-детски обиженно плакать; но в основном сидели сутки напролёт, смирные после успокоительных настоев, и тупо пялились в стену пустыми глазами.
Тяжкое наследие Бэдлама.
…Пять лет назад, находясь в одном из последних состояний просветления, Его Величество Георг Второй передал бразды правления сыну, объявив его Регентом. Будущий Георг Третий постарался дать отцу лучшее, на что способна современная медицина. Обеспечил уход и лечение, достойный образ жизни, счёл сыновний долг выполненным — и принялся за государственные дела. А затем, какое-то время спустя, тайком, без предупреждения наведался в отдалённое крыло Букингемского дворца, где содержался изрядно постаревший и… скажем так, не совсем ухоженный родитель. Угасающему разуму короля было уже всё равно, чем и как его кормят, во что одевают, поддерживают ли в покоях чистоту и порядок; а вот новоиспечённому Регенту — не всё равно. Состоянием ухода за больным отцом он удовлётворён не был. И впервые задался вопросом: если уж к монаршей особе люди, именующие себя специалистами по душевным болезням, обращаются без всякого пиетета, забыв о почтительности, если даже прислуга распускается и позволяет вольности и воровство, почуяв ослабление контроля свыше… то каково же приходится простым смертным? Тем, кого злая судьба лишила разума и привела в Дома Скорби? За кого, в силу обстоятельств, некому было заступиться и выхлопотать нормальный человеческий уход и гуманное отношение?
Результаты тайных проверок психиатрических клиник ужаснули не только Регента, но и Палату лордов.
Несчастных, лишённых ума и памяти, содержали в отвратительных, порой в скотских условиях. Держали на цепи. Применяли розги и плети. Отвратительно кормили. Подвергали так называемым новейшим или экспериментальным методикам лечения, вроде ледяных ванн и многочасового выстаивания на холоде, завёрнутыми в мокрую простыню. Одним их ужаснейших «экспериментальных» методов был так называемый метод ротации, когда несчастного больного усаживали в подвешенное на верёвках кресло и раскручивали с бешеной скоростью; причём вращение это продолжалось безостановочно и час, и два, и три… В результате у испытуемых открывалась страшная рвота, а последующие многодневные головокружения и приступы лихорадки окончательно лишали их ума. А то и сводили в могилу.
И, говоря о печальных исходах так называемого «лечения», невозможно было не упомянуть о самой страшной доходной статье Домов Скорби — торговле трупами. Тела умерших, по большей части невостребованные, тайком поставлялись в анатомические театры. Увы, прогрессивные требования, выдвигаемые к будущим медикам, схлестнулись с косностью церковных устоев, запрещающих использовать мёртвых на нужды науки, делая исключение лишь для тел казнённых преступников. Однако, несмотря на строгие законодательные нормы, реформа самого института судопроизводства, проведённая бывшим королём, оказалась настолько эффективна, что смертная казнь в королевстве применялась чрезвычайно редко; а меж тем, каждый студент, претендующий на диплом медика, обязан был за время обучения препарировать и изучить minimum два человеческих тела, мужское и женское. Поэтому… спрос на этот скорбный товар многократно превышал предложение, а выгода поставщиков была настолько очевидна! Тщательные допросы персонала Бэдлама позволили выяснить ужасную подробность: порой несчастных пациентов, особенно безымянных либо одиноких и не имеющих покровителей, намеренно доводили — вернее, залечивали — до печального исхода.
Комиссия, посланная Палатой лордов — явная комиссия, официальная! — к легальному расследованию, увы, не успела. В ночь накануне её прибытия Бэдлам вспыхнул, подожжённый с нескольких углов. Уцелел лишь подвал отдалённого флигеля в саду, где спасатели обнаружили полузадохшихся от насытившего округу дыма дюжину несчастных, истощённых до скелетообразного состояния, напуганных до истерики либо до каталептического состояния, но… живых.
Как велось следствие, сколько сбежавших от правосудия так называемых специалистов по душевным болезням поймали и привлекли к суду, да не одних, а с подельниками из обслуживающего персонала — это уже совсем иная история… Захарию Тимоти Эрдмана, самого молодого выпускника Университета королевы Анны такие детали не интересовали. Он верил в правосудие Регента. Судьба изуверов его не волновала. А вот при одном воспоминании о жалких людских оболочках, которые, размещённые со всевозможными удобствами и заботой в госпитале святого Фомы, вряд ли осознавали перемену в своём положении, молодого человека едва ли не колотило от дикой смеси сострадания, брезгливости, презрения к себе и желания помочь.
Но стоило ему в очередной раз погрузиться в справочник с описаниями душевных болезней, бездна на месте человеческого разума казалась ему столь непомерной, что иррациональный страх упасть в неё либо — ещё хуже — встретиться взглядом — заставлял отступить.
Тем не менее, каждый вечер он упорно шёл в отдалённый корпус, хоть, собственно, делал это на добровольных началах. Обход «кукол», как здесь их за глаза называли, проводился ежеутренне, этого считалось достаточно, поскольку все пациенты хорошо поддавались действию успокоительных средств, вели себя относительно пристойно, без срывов, состояние их не ухудшалось. Но и не улучшалось, увы. Хоть каждый раз бывший студент с надеждой заглядывал в пустые глаза… однако до сих пор так и не уловил ни единого проблеска осмысленности. Ни у кого — из десяти мужчин, подростка и молодой девушки.
Ничего удивительного, что сейчас ему, как никогда, хотелось развернуться… и бежать. В конце концов, его посещение не обязательно, он… зайдёт сюда завтра, да? Но ведь полночь миновала, «завтра» наступило, оборвал он сам себя твёрдо. И потянул тяжёлую входную дверь корпуса.
В небольшом холле, освещённом всего одним газовым светильником из трёх, было пусто. Очевидно, дежурный санитар отлучился по… ну, понятно. Или спит в комнатушке для отдыха. Впрочем, это не запрещено, пусть отдыхает; Захария и сам потихоньку пройдётся по палатам, вернее сказать — мимо дверей, застеклённых особо прочным, магическим стеклом, позволяющим наблюдать за пациентом, лишний раз его не тревожа. В каждой палате непременно всю ночь горел ночник, так что достаточно было не спеша пройтись по коридору, заглянуть сквозь каждую дверь и убедиться, что все больные спокойно или не слишком спят… Как правило, так оно и случалось. Захарии останется найти дежурного санитара, растолкать, если спит, и попросить расписаться в журнале. Таков уж порядок.
Бесшумно ступая по войлочному покрытию пола, он поморщился. Звероподобному Джонни Хасламу, одному из немногих выживших санитаров Бэдлама, уцелевшему лишь потому, что остался при своих подопечных во флигеле, юный Эрдман не доверял. Да, этот грубый бесцеремонный мужлан оказался на удивление верен своему долгу и не бросил задыхающихся пациентов; за что, собственно говоря, был и награждён, и удостоен новой работы, и двойного жалованья; но… Захария его не любил и втайне побаивался. А вдруг… именно Хаслам был из тех, кто поставлял поставщикам тел их жуткий товар? А вдруг он сам, к примеру… Мысли, разумеется, были недостойные, но так и лезли в голову, так и лезли.
Как сейчас, например.
Встряхнув головой, дабы их разогнать, Захария шагнул в тускло освещённый коридор, кажущийся в полумраке бесконечно длинным, хоть и было-то в нём шесть дверей по правую руку, шесть по левую, и вели они в небольшие комнатушки, пусть и не каморки, но чем-то похожие на кельи. Маленькие, зато отдельные для каждого пациента, что тоже составляло предмет немалой гордости Элайджи Диккенса…
Молодой человек по инерции сделал шаг — и остановился, прислушиваясь. Помещения отнюдь не были звуконепроницаемы; и к обычным ночным шумам — храпу, стонам, сонному бреду — сейчас явно примешивались какие-то посторонние: то ли мычание, то ли вскрики… но что само страшное — они были женскими. И перекрывались хриплыми проклятьями и междометьями Хаслама. И снова вскрик, чем-то заглушённый, будто женщине… девушке зажали рот…
От внезапной догадки у Эрдмана подкосились ноги.
Нет! Ни за что! Он не допустит!
Первый шаг дался нелегко, будто ботинки увязли в войлочном покрытии, как в трясине. Спотыкаясь и дрожа в негодовании, Захария бросился к самой дальней двери слева, где обитала единственная из пациентов девушка, до сих пор неопознанная: в её карте так и значилось: «Неизвестная». Присматривающая за ней монахиня как-то назвала её «Сестричка Бетти», так и повелось: Бетти и Бетти… Неважно, что не откликается; надо же хоть как-то обращаться к божьему созданию! Молодой человек бежал, а воображение рисовало распахнутые в ужасе серые глаза, нежный рот, затыкаемый грубой лапищей с жёсткими рыжими волосами, дёргающееся под грузной тушей худенькое тельце с раскинутыми тощими ногами… Несмотря на молодость и дворянское звание, будущий доктор хлебнул лиха, успел побывать и в трущобах — со своим медицинским чемоданчиком — и слишком хорошо знал, как дёшево, порой, стоит девичья жизнь. А уж невинность — тем более…
Но он ошибся. И ещё неизвестно, к худу или к добру. Джон Хаслам не насиловал, хоть одеяло с девушки и сорвал; он просто её убивал. Душил подушкой, навалившись грудью на хрупкое тело, выбивая из него последние граны воздуха, в то время как ноги несчастной уже почти не дёргались, а худенький кулак, как-то вяло и наугад отмахнувшись, вдруг упал и разжался…
Захария понял, что торчит на пороге целую вечность. Торчит, оцепенев, как паралитик, не в силах шелохнуться. У него на глазах убивают. А он… такой вот паралитик. Будто сам превратился в «куклу».
Всё, что он мог — выдохнуть, протолкнув застрявший в трахее комок, и прыгнуть с порога прямо на спину звероподобного монстра, по какому-то недоразумению считавшегося человеком. Мужчиной. Прыгнуть, удивиться внезапно остановившемуся времени — как медленно он летит, прямо как во сне! — выхватить из-за уха остро отточенный карандаш и, упав на спину убийце, одной рукой вцепиться в его плечо, чтобы зафиксироваться, а другой — воткнуть жало грифеля в потную жилистую шею, с оттягом на себя, чтобы уж точно повредить артерию… Ужаснуться тому, что сейчас Хаслам окончательно рухнет на Бетти да не один, а с ним, Захарией, на плечах; соскользнуть на пол, рвануть рычащее животное за плечи, услышать треск то ли больничного халата, то ли собственных сухожилий, сбросить, наконец, завывшего санитара на пол…
И ткнуть его в шею кулаком, пережимая артерию, шёпотом заговаривая бьющую фонтанчиком кровь, а заодно усыпляя. В рекордные для себя сроки, в считанные секунды, потому что… была ещё надежда.
Он сбросил подушку, глянул в мёртвые глаза на посиневшем лице и набрал в грудь побольше воздуха. Искусственное дыхание, как при утоплении! Ей можно ещё помочь! Решительно нагнулся и…
С судорожным всхлипом, почти криком Бетти втянула в себя воздух. И застыла, задыхаясь. Руки Захарии сработали сами: сложились в замок и резко нажали девушке на грудину, помогая выдохнуть.
— Теперь вдох! — скомандовал он. Голос срывался. — Выдох! Вдох! Давайте, давайте, мисс, дышите!
Она и дышала, жадно хватая воздух ртом, словно и впрямь только вынырнула на поверхность… Впрочем, так оно и было. Вынырнула из смерти. Дышала. С каждым вдохом всё спокойнее. И взгляд её становился…
Живым?
Осмысленным?
— Бетти? — неуверенно окликнул бывший студент. — Эй, мисс… вы меня слышите? Вы меня понимаете?
Серые глаза глянули на него с недоумением и испугом.