Артамошка Лузин. Албазинская крепость (Исторические повести) - Кунгуров Гавриил Филиппович 9 стр.


Тимошка ничего не ответил, но подумал:

«Ты заживешь, а вот мы, работнички-работяги, вечные бродяги, не сытно живем…»

— Что рукой машешь? Аль в обиде?

— Комариков спугиваю, страсть как кусают, — схитрил Тимошка и стал торопить оленей: — Гоп! Гоп! Гоп!

Синие зубцы гор мелькнули лиловым отблеском и начали тонуть в мутном полумраке. Усталые птицы лениво взмахивали крыльями, летели на ночлег в свои гнезда. Из долин тянули сыростью и холодом. Комары и мошка клубились черным облаком. Надвигался вечер.

Панака пытался приподняться, но сил не хватило, и он опять опустился на землю. Одой открыл глаза, и лицо его исказил страх: в двух шагах от него лежала мертвая Чагада. Старуха лежала, скорчившись, оскалив зубы, широко разбросав костлявые руки. Обезумевший Одой пытался крикнуть, но язык точно примерз и не слушался. Он собрал все силы, с трудом поднялся и, спотыкаясь и падая, побежал прочь. Добежав до последнего чума, он поймал ухом жалобный детский стон и остановился. Плач усиливался. Качаясь, как в тумане, Одой пролез в чум. Бледные и до смерти перепуганные ребятишки выли жалобно и надрывно. Они не узнали грязное и распухшее лицо Одоя и голосили что есть силы.

Маленькая Литорик лежала в берестяной люльке, белая и неподвижная. Силы вернулись к Одою. Вспомнил он, многое вспомнил, и сжалось сердце от страшной боли. Одой развел костер и приготовил для ребят еду. Люльку с Литорик вынес из чума и, рыдая, спрятал в дупле большого дерева. Нависла густая темнота. Перед глазами его мелькнуло страшное лицо Чагады, и он не решался отойти от чума. В руки Одоя попала дудка Саранчо; этой дудкой он подманивает наргучан — молодых изюбров.

Одой вышел из чума и стал дуть в дудку. Она заревела по-изюбриному — отрывисто и горласто. Саранчо встрепенулся и поднял тяжелую голову.

— Наргучан! — крикнул он и по привычке протянул руку, чтобы схватить свой лук.

Изюбр кричал близко. Сердце охотника заколотилось, а лука не было. Саранчо с трудом поднялся.

— Хо-о! Эй, колода, поднимись! — Он нагнулся и разглядел лицо Панаки.

Вместе с Панакой они добрались до чума. Их встретил Одой. Блуждая и натыкаясь на деревья, с трудом подобрали людей. Чумы ожили, замелькали огоньки в очагах, потянулся серой лентой дым.

Утром заволновалось, загудело стойбище. Собрались в чуме Панаки. От жары и духоты глох огонь в очаге, и едкий дым застилал все плотной пеленой. Не хватало Чагады, маленькой Литорик да Чалыка с Агадой.

Саранчо сказал:

— Лючи пришли, ранили наше сердце, в голову ветер дурной пустили, сожгли нутро наше огненной водой, добычу всю забрали… Как жить будем?..

Панака строго перебил его:

— Саранчо говорит худое. Слова его, как крик глупого олененка. Не слушайте его!

Он стоял без шапки, говорил печально:

— Слова наши и сердце наше не живым, а мертвым отдадим — пусть они не сердятся на наши чумы, не приходят к нам ночью.

Саранчо сгорбился и подумал: «Как это я мог забыть о мертвых! Не спастись мне теперь от беды!». И от страха вздрогнул смелый охотник всем телом.

Он заговорил тихо:

— В голове моей худое засело, видно, крепче пня. Как голову править буду, не знаю…

Все, смотрели сурово, никто Саранчо не отвечал. Все думали о мертвых.

К вечеру лиственничный гроб-колоду с Чагадой унесли в ущелье Серой Совы и повесили на огромной сухой сосне. Гроб Литорик унесли на Голубой ключ и подвесили к сучьям лиственницы.

В гробы мертвых положили ножи, чашки, одежду, постель. Каждый отрезал по кусочку от своей одежды и старательно привязал к сучьям дерева, на котором качались гробы-колоды; каждый вырвал по волоску из своей косички и, подняв руку, с силой дунул на волосок, чтобы взлетел он высоко-высоко. Волосок летел, а бросивший, называя ласково имена умерших, шептал:

— Кочуйте там, где звезды! Там ваше стойбище, на землю не ходите: дедушка-медведь злой, дедушка-медведь злой! Ой, страшно! Страшно! Не ходите! Не ходите!

Одой и сыновья Саранчо вернулись усталые; по следам оленей они гнались до самого Буян-ключа, но догнать лючей не могли.

Панака вздохнул, а за ним остальные: все вспомнили про Чалыка и Агаду. Панака тихо сказал хриплым, надорванным голосом:

— Их дорогу по звездам не отыщешь, их горе из лука не убьешь, кружит горе над их головами злым ястребом.

* * *

Тихо кругом. Стоят чумы одинокие и забытые, даже собаки не нарушают тишины лаем. Нет людей в стойбище: все ушли искать оленей. В поисках корма стадо разбрелось по тайге.

Бывало, выйдут Одой с Чалыком на пригорок и застучат высушенными оленьими копытцами, связанными пучком.

«Чак-чак-чак!» — услышат олени привычные звуки и бегут на зов. Люди торопливо разжигают дымокуры. Толкая друг друга, олени прячут морды в черное облако дыма — спасаются от назойливых комаров и мошки. И в эти дни, не дождавшись знакомого зова, олени сами приходили к чумам и настойчиво тыкали рогами в кожаные чумы, но дымокуров никто не разжигал. Подолгу стояли они и ждали, наконец ушли. Вожак стада, большой серый олень с белыми пятнами на морде, уводил стадо все дальше и дальше.

Когда терялось солнце за горой и люди, усталые и разбитые, возвращались с пустыми арканами, старики садились к костру и долго говорили о том, где будут искать оленей завтра.

Только на третий день нашли стадо. Оленей Панаки не оказалось. Саранчо не досчитался десяти оленей.

— Пешеходы мы, сын, присохли к земле, как серые камни, — жаловался Панака Одою.

Сын мрачно подтверждал:

— На спину свой чум не нагрузить. Нет оленей — нет ног. Заяц не полетит птицей, безногий не побежит оленем…

Подошел Саранчо:

— В тайге бросить старого друга — не видеть счастья. Будем кочевать на моих оленях.

— С одного оленя двух шкур не снимешь. Как кочевать трем хозяевам на оленях одного хозяина! Век живу, а так не было.

— Отвезу свой чум — приеду за вашими.

— Не надо! — замахал руками Панака. — Разве можно два раза тайгу мерить!

Думали долго и решили перевезти чум Панаки и Одоя недалеко, через Синюю гору, к озеру Тавда. Места там хорошие для охоты, озеро Тавда большое, и рыбу можно добывать всю зиму.

На другой день отправились в путь, и не успел еще погаснуть день, чумы Панаки и Одоя стояли на новом месте, У Синей горы плескалось большое озеро Тавда.

Саранчо собирался в далекое кочевье.

— Пойду, — говорил он, — рекой Чактыма до самой вершины, перевалюсь через снежные горы, чумы поставлю в долине Большого Рога.

— Эко ты! — ответил Панака. — Лучших мест мой глаз не видел, но для оленей те места тяжелы.

— Тяжелы?

— Да, снег там большой бывает. Мох олени как доставать будут? Иди, Саранчо, за Большой Рог, на два перехода дальше. Оттуда и кочуй за зверем.

Согласился Саранчо. «Старый Панака знает тайгу, однако, лучше самого дедушки-медведя, — подумал он. — Его слово — верное слово».

Потом охотники поменялись ножами и подошли к большой горбатой лиственнице. Саранчо вырезал на ней какие-то значки. По этим значкам будет знать Панака, в какую луну и где кочует со своими оленями славный Саранчо. Значки скажут Панаке, когда откочует Саранчо из долины Большого Рога и когда вновь поставит свои чумы рядом с чумом бедного Панаки.

Саранчо внимательно взглянул на вырезанные им значки, быстро вытащил свою табакерку и на ней вырезал точно такие же знаки. Табакерку передал Панаке, тот посмотрел и кивнул головой. Друзья взяли по щепотке табаку, понюхали, чихнули по нескольку раз. Саранчо бережно спрятал табакерку.

Старые друзья стали прощаться. Они прильнули щека к щеке, по старому обычаю, подержали друг друга за косички, посмотрели на небо, усеянное мелкими облаками, и разошлись.

— У каждого своя дорога, — вздохнул Панака: — оленному человеку путь в далекую тайгу, безоленному — до дверей своего чума…

* * *

Чалык и Агада долго ловили оленей: только что выпущенные пастись, они не давались.

— У лючей сердце — камень, — жаловалась Агада, озираясь по сторонам. — Олень только пошел, ничего не ел, а люча кричит: «Давай оленей!»

— Наши олени скоро все упадут: бока втянулись, шерсть падает, уши у всех мягче гнилого гриба, — затревожился Чалык.

Задрожали губы у Агады, брови опустились, слезы сделали дорожки на обветренном лице.

— Беда! — зашептала она.

— Горе большое, — угрюмо ответил Чалык.

Тимошка зорко следил за Чалыком и Агадой.

Чалык стал понимать русские слова.

Тимошка гонялся за оленями разъяренным зверем. Они шарахались от него, рассекая рогами густые кустарники. Тимошка злился, схватывал палку или сучок и, как ошалелый, снова и снова кидался на оленей.

— Чертово животное! — ругался Тимошка. — Ку-уда? Ку-уда?! — выбивался он из сил, гоняясь за испуганными оленями.

И когда силы его оставили, потный и взлохмаченный, он яростно заорал:

— Эй, вы! Я вам! — и замахал грозно кулаком. — Живей, черти, живей!

Чалык и Агада быстро загнали оленей, с большим трудом навьючили тяжелые тюки.

Войлошников сидел у костра и прикидывал в уме: «Без малого дней двадцать еще идти надо. Ух, далеко! Лишь бы до Бирюльки добраться, а там оленей можно продать и плыть на лодках».

Дорогой, покачиваясь на олене, Тимошка говорил Войлошникову, показывая на Чалыка:

— Без малого мышонок, а как ведет, а? Сколько дней идем тайгой вековечной, идем и ноги не замочили: то ведет бровкой, то звериной тропкой, то увальчиком или горной речкой. На реках бурливых броды сподручные находит.

— Да-да… — важно протянул Войлошников и пустился в длинные рассуждения: — Они с малых лет к тайге приучены. Я скажу так: от зверей они неотличны. Волчица не успеет еще волчонка родить, а он, проклятый, уже норовит ее за холку тяпнуть. Или утка: не успеет утенок из яйца вылупиться — уже лезет в воду. Так и у этих лесных людей. А все оттого, что родит тунгуска тунгусенка и тут же ему сует в рот сырое мясо зверя. От этих звериных кровей и получается у них звериный нюх, звериный глаз.

Долго бы Кузьма Войлошников рассказывал эти небылицы, но его внезапно прервал Тимошка:

— Глянь, чтой-то тунгусенок оленя остановил и в небо глазища уставил.

Войлошников заторопил оленя.

— Эй ты, мужичок с косой, что рот разинул?

Чалык стал объяснять как мог. Он махал руками, строил страшное лицо, напрягал память, пытаясь хоть одно русское слово вспомнить.

Войлошников подсмеивался и торопил смущенного и перепуганного Чалыка:

— Но, но! Рассказывай-пересказывай, слова-то у тебя, как мык коровы. Ну и слова!

Чалык морщил лоб, тревожно показывал рукой на небо, на траву, на лес.

— Черт тебя знает, что ты бормочешь! Може, что и доброе… Э-эй! Тимошка, сюда-а!

Подъехал Тимошка.

— Бормочет, рожу страшенную корчит, руками вскидывает, как петух, а уразуметь ничего не могу.

— Сказывай! — нахмурил брови Тимошка.

Чалык дрожал от волнения и заикался:

— Больсой ветел… беда больсой… орон падал…

— Ого! — сказал Тимошка. — Орон — это по-ихнему олень. Бурю ворожит тунгусенок. Вот куда, бес, метнулся!

Чалык улыбнулся: первый раз в жизни он говорил на чужом языке, и его поняли.

Тимошка и Войлошников внимательно посмотрели на небо. Оно сияло ослепительной голубизной; вокруг солнечного диска в виде тонкого обруча сияла, переливаясь, радужная полоска, на востоке едва заметной пеленой темнела маленькая тучка. Это были тревожные предвестники бури, но ни Тимошка, ни Войлошников этого не заметили. Переговорив между собой, они решили, что Чалык устал, а потому старается склонить и их к остановке.

— Эй ты, звездочет, — засмеялся Войлошников, — где же буря?

Чалык понял, что ему не верят. Он слез с оленя, изобразил на земле свирепую бурю. Показал, как дождь со снегом налетят, как деревья повалятся, разольются реки, попадают олени.

Тимошка со смехом сказал:

— Слухаем и разумеем, а по-твоему не быть: мал ты еще и премного соплив, а к тому же и некрещеный. — И, довольный своей шуткой, раскатисто захохотал.

Чалык сузил глаза, выставил вперед два пальца и закричал надрывисто и страшно:

— Дзюр! Дзюр!

— Эге, — обратился Тимошка к Войлошникову, — что загибает! Кричит: «Два! Два!» Это он на два дня остановку просит.

— Плюнь! — рассердился Войлочников.

— Трогай! — заорал Тимошка.

Долина Хэгды-ламу («Большое море») — самое опасное место в этих краях. Чалык помнит рассказы старых охотников про эту страшную долину, где погиб не один караван.

«Жидкое место, — говорили охотники, — самое гиблое место на земле!»

Знал Чалык, что после дождя долина превращается в непроходимые топи, из-под земли выходят ручьи, всюду вязкая грязь. Даже звери в страхе покидают долину.

…Олени осторожно спускались по извилистой звериной тропинке. На пути, как крепость, встали горы мертвого леса; столетние лиственницы, сосны, ели лежали крест-накрест и загромождали вход в долину; из узкого ущелья дул режущий, холодный ветер.

— К худому месту подъехали, — вздохнул Чалык.

— У лючей сердце — камень, — ответила Агада упавшим голосом.

Когда спустились в долину, исчезла из-под ног земля, и олени шагали по толстому слою мягких болотных мхов. На небольшой моховой полянке Тимошка подъехал к Войлошникову.

— А как же мы поделим живой товарец? — И он показал на Чалыка и Агаду.

— Не разумею твоих речей, — уклончиво ответил Войлошников.

— Парнишку мне уступишь али девку не пожалеешь? — объяснил Тимошка.

— Об ясырях [9] уговора не было!

— Так-то оно так, — сказал Тимошка, — но если по-божески, то мне обиду ты преогромную делаешь.

— Какая обида! Ведь полный пай белок получаешь. За верную службу добавлю. Тебе же ведомо — щедрый я купчина!

— За этакую-то службу, упаси бог, и в тюрьму, а то и на плаху угодить можно.

Глаза у Войлошникова округлились, задергались губы:

— Ты что, в уме, Тимофей Иванович? Черные слова — тюрьма, плаха — выкинь из головы, как сор, выкинь!

Тимошка ехидно сощурился, жиденькую бородку пощипал:

— Как же выкинешь слова-то эти? Торг-то мы учинили в запретном месте, в жилье тунгусишек, а не на ярмарке, как подобает честным купцам.

Войлошников побагровел, шагнул к Тимошке, глазами впился:

— Бесчестишь! — Купец тут же опамятовался, гнев сменил на милость: — Шутник, ей-богу! Шутник, Тимоша… Кто же о нашем торге знает! Ты, я да тайга-молчальница.

— Так-то оно так, — повторил Тимошка и задумался: «А что, если?..» И Тимошка стал гнать эти мысли, творить про себя молитву. В уши вновь кто-то настойчиво шептал:

«А что, если ночью стукнуть Войлошникова и всю вину на тунгусишек свалить? Мол, у них такие повадки, сам едва душу спас. Поверят. Во очищение души от грехов поставить пудовую свечку в церкви Спаса».

Тимошка невольно вскрикнул.

— Олени пугаются, что орешь! — сказал купец.

Тимошка насупился. Ехали по темному ущелью. Серые отвесы гор сошлись в этом месте близко. Называлось это место Узкое горло. За ним, после крупного и каменистого спуска, открылась бесконечная долина.

— Вот ведь какой мальчонка! — сказал Тимошка. — Без всяких троп вывел на чистое место. А еще остановку просил.

И Тимошка и Войлошников хвалили Чалыка.

— Ладный тунгусенок! — Войлошников деловито растягивал каждое слово: — Имею намерение в христианскую веру обратить обоих и держать при своем купеческом доме в услужении.

Чалык ехал по мшистым зарослям, опустив голову. Из-под шапки выбились пряди черных волос, ветер трепал их. Видно было, что Чалык плачет. Плакал и прятал мокрые глаза от Агады. «Пусть моих глаз не видит, — подумал Чалык. — Если мужчина заплачет при женщине, сердце ее может от горя умереть».

Тимошка ерзал в седле, исподлобья бросал воровские взгляды на Войлошникова.

Стукнуть — и тайга схоронит. Эх, Тимошка, счастье твое за тобой бегает, лови его! Лови! А как заживет Тимошка… Батюшки, дух захватывает. Домина с подъездом, окна резные, двери дубовые. Пойдут мимо людишки, завистливо скажут: «Это дом купца Тимофея Ивановича Мочалкина…»

Назад Дальше