— Танюша, — тихо позвал он, — вы еще не были в Москве?
Отворотив лицо к плечу, задумчивая и грустная, она еле заметно покачала головой.
— Танюша, приезжайте, пожалуйста! Нет, нет, серьезно. Дали бы телеграмму, я бы вас встретил.
— Так уж сразу и в Москву, — еле слышно произнесла она одними губами.
— А что? Нет, серьезно, приезжайте! Квартира у меня большая. Дача… Поживете, может быть… понравится. С художниками познакомитесь, это интересный народ.
Она глубоко вздохнула, распрямилась и посмотрела на небо.
— Дождь, кажется, кончается, — не сразу произнесла она.
— Да… кажется, — отозвался он.
— Идемте?
— Пошли.
Она тронулась первой, он, чувствуя обидную неловкость, чуть приотстал. Сначала она ступала неуверенно, как бы в нерешительности и чего-то ожидая, но потом пошла быстрее и уверенней. Легкие забрызганные ноги ее бесстрашно ступали в грязь и лужи.
Идти до деревни оставалось недалеко, и Константин Павлович догнал, пошел рядом.
— А чем вы зимой думаете заняться? — спросил он. Ему хотелось остановить ее, удержать, в крайнем случае не идти так торопливо.
— Чем? Работать надо, — в обычной своей манере ответила она. — Что же, меня все тетка кормить будет?
По ее тону Константин Павлович понял, что очарование тех недолгих минут под деревом уже прошло и не вернется, никогда уже больше Танька не будет с ним так доверчива и проста. И все же он, высокий, худой и нескладный в промокшей до нитки одежде, все же он решился и сказал:
— Так приезжайте в Москву. В самое хорошее время приедете. В театры можно походить, на выставки.
Он споткнулся, разъехался ногами по грязи и едва не упал.
— Вот дождь! — недовольно сказала она, оглянувшись на спутника и понадежнее запахивая мокрый пиджак.
И точно — дождь посеял вновь, мелко, но густо, расходясь все пуще.
— Вы весь промокли. — Она мельком взглянула на него.
— Ерунда, — хмуро отозвался Константин Павлович, хотя рубашка неприятно прилипла к телу и озноб достиг такой силы, что он стал чувствовать морщины на щеках.
— Заболеете еще. — Танька, наклонив под дождем голову, шла быстро и не разбирая дороги.
Дождь прекратился разом, едва они вошли в деревню. Было тихо и покойно. Из зарослей лопухов вылезла мокрая собака, понюхала воздух и побежала по стоявшим в траве лужам. Мокрые заборы, казалось, вросли в землю. За деревней в тяжелой пелене туч начали обозначаться промывины.
Константин Павлович подумал, что ему неловко показываться на глаза людям вместе с Танькой, — ни дать ни взять кавалер. А в том, что на них глазеют в окна, он не сомневался. Но Танька шла, ни на кого не обращая внимания, и он обречен был тащиться за ней по самой середине улицы. Изредка взглядывая на окна, он замечал любопытствующие лица и от неловкости глубже засовывал руки в карманы и сильнее горбился. Но, проходя мимо мастерских, он взглянул и невольно, от стыда и растерянности, придержал шаг, — широкие мокрые ворота мастерских были распахнуты, а на пороге стоял Митюшка и смотрел упорным подозрительным взглядом соперника.
12
Прогулка под холодным дождем не прошла для Константина Павловича бесследно, — к вечеру появился жар. Сестра забеспокоилась, хотела бежать к фельдшерице, но он сказал, что все это ерунда, пусть лучше на ночь напоит его чем-нибудь. Дарья достала сушеной малины и вскипятила самовар. Поила она его в постели, но скоро Константин Павлович отослал ее и, допивая сладкий душистый напиток, стал думать о том, что в чем-то он сегодня оробел, где-то не сказал нужного слова. И все вспоминал, как они с Танькой спасались от дождя под деревом.
Поздно ночью заявился Митюшка, немного повозился в кухне и уснул. Константин Павлович хотел думать и о Митюшке, но думалось совершенно о другом — о том, что в следующий раз он обязательно скажет девушке хорошие, душевные слова и она поймет их, оценит. Ведь она же очень простая, очень неиспорченная! С такой легко говорить.
Временами волнами наплывал жар, Константин Павлович начинал метаться, но в мыслях его наступала удивительная легкость, и слова, которые он обязательно скажет Танюшке, рождались сами собой и были удивительно хороши.
К утру ему стало лучше, он уснул, но скоро проснулся, полежал немного и с сожалением подумал, что это плохо, что он не пропотел за ночь. Значит, простуда еще сидит в нем. В теле была горячая сухость и слабость, но он оделся и через кухню, где спал Митюшка, вышел во двор.
Вставало солнце. Холодное свежее небо густо синело над утренними полями.
Константин Павлович походил по двору и разгулялся, — меньше болела голова, хотя стало слегка знобить. Он вернулся в дом, надел куртку, замотал шею шарфом и забрал под берет волосы. Он хотел поработать несколько часов и стал дожидаться, пока не поднимется и не обогреет солнце. Дожидаясь, он готовил краски…
На облюбованном месте под яблоней было сыро, прохладно. Вся земля вокруг дерева была усыпана мелкими белыми лепестками, — дождем обило весь цвет.
Константин Павлович посмотрел на пестрый коврик прилипших к холодной земле лепестков, на потерявшее нарядность дерево и понес начатый холст на солнце.
Вышла сестра и попеняла, что напрасно поднялся он, не вылежался, но Константин Павлович успокоил ее.
Начинать работать он не торопился — очень часто отступал на шаг, на два и вглядывался, придирчиво отмечал: вот тут надо не так, тут тоже иначе, а вообще все идет хорошо. О Таньке ему думалось уже не так легко, как ночью, но надежды были и решение поговорить с ней откровенно и напрямик созрело окончательно. Правда, девушка еще молода, но мало ли таких случаев! А с ней было бы хорошо, легко. Она проста и чистосердечна, все его радости будут и ее радости. Как он смог бы тогда работать! О, теперь ему от жизни нужно очень немного. Главное — покой, полнейшее душевное спокойствие для работы!
Занятый своими мыслями, Константин Павлович не замечал, что мимо калитки уже несколько раз туда и обратно прошла Танька. Сначала она разлетелась и чуть не вбежала во двор, но увидела худого, сосредоточенного художника и оробела. Константин Павлович наклонялся над холстом, отступал, держа на отлете кисть, и все что-то говорил сам себе, выразительно двигая крупными седыми бровями. В конце концов она походила, помучилась и решилась — вошла. Константин Павлович поднял голову, моргнул раз, другой и пришел в себя — узнал.
— Танюша…
— Здравствуйте, — независимо поздоровалась она, живо подойдя к картине, склонила голову набок, залюбовалась. — Тетка Дарья дома?
— Разумеется, — пробормотал он, неожиданно растерявшись. — Если хотите… Но минутку! — Он отбросил кисть и краски. — Я сейчас принесу вам стул. Мне хотелось бы поговорить…
— Что вы, я на минутку! — спешила убраться Танька. — Честное слово.
— Но я прошу вас, — неловко настаивал Константин Павлович и не находил себе места. Он попытался задержать ее руку, но тут же понял, что выглядит смешно, и смутился еще больше. Отнекиваясь, Танька отступала все ближе к крыльцу, чтобы скрыться в дом, но он взбежал вперед нее и, бормоча: «Я сейчас, сейчас…», неожиданно наткнулся на сестру. Дарья вот уже несколько минут наблюдала, как потерянно суетится брат.
— Господи, — сказала она ему в сенях, — да ты чего как молодой-то хлещешься?
Он стал столбом и уставился на сестру. В довершение ко всему через сени прошел крепенький Митюшка и самолюбиво усмехнулся, бросив художнику:
— Это точно, Константин Павлович. Столько двигаться в вашем возрасте вредно.
Потом он легко сбежал с крыльца, они о чем-то пошептались с Танькой, засмеялись и побежали вместе. Стукнула калитка.
Константин Павлович медленно спустился к одиноко стоявшей посреди двора картине. День набирал силу, солнце сушило воздух и деревья. От земли пахло теплой сыростью. Константин Павлович нервно заворочал шеей, словно мягкий теплый шарф и ворот куртки душили его, и усталыми глазами посмотрел на глубокое безмятежное небо. Дернул замок куртки, вздохнул и опустил руки, — почему-то именно сейчас заметил он, что у него сильно впалая грудь и дряблый живот.
Он не стал работать больше в этот день. Он вернулся в комнату, тесную, со старыми скрипучими половицами, с нехорошей гримасой разделся и лег. О чем-то спрашивала Дарья, но он только покачал головой и не открыл глаз. Она посмотрела на его опавшее костистое лицо и жалостливо вздохнула.
Константин Павлович заворочался и приподнялся только вечером. В небольшое окошко было видно далекое зеленеющее небо. Тихий вечер стоял над деревней. Приподняться Константина Павловича заставили голоса, — неподалеку, через два огорода, во дворе у фельдшерицы пили чай. Слышался хрипловатый голос Серьги, быстрый говорок Митюшки, женский смех и звяк чашек. Потом на минутку все затихло, и вдруг женские голоса зазвучали слаженно и сильно. В промытом холодеющем воздухе, когда над полями горит и никак не может догореть заря, когда особенно печальной кажется прелесть осенних перелесков, голоса женщин звучали необыкновенно протяжно и грустно:
Не разбужу я песней удалою
Роскошный сон красавицы моей.
Потом песня смолкла. Багровый отсвет зари загорелся в окошке. Константин Павлович снова услыхал разговоры и смех, отвернулся от окна и решительно натянул одеяло, словно человек, покончивший все счеты с жизнью.
Ночью он впал в забытье. Ему виделся инвалид таким, каким он стоял на картине. Но стоял он не у речки, затерянной в скучных полях, а возвышался над морем, огромным и ласково вздыхающим, и в мыслях художника только теперь обозначилась идея его будущей картины: человек, отстоявший для радости людей это вечно сверкающее море. Шумел прибой, волоча космы пены и шурша галькой, звенели голоса, и Константину Павловичу казалось, что он слышит запах морского загара, исходящий от всего этого скопления людей, так экономно расположившихся на картине у ног щурившегося от солнца инвалида. Где-то в углу картины входила в воду молоденькая с гибкими загорелыми бедрами купальщица, и Константину Павловичу хотелось плакать от великой нежности к ее широкому, почти детскому лифчику на нескольких пуговицах, к ее узким девичьим ступням. Он плакал, не стыдясь слез, и говорил утешавшей его Леночке (все-таки он вспомнил, как звали ее): «Не бойтесь, Леночка, это легкие слезы, — говорил Константин Павлович. — Стареющее сердце всегда ищет уверенности в будущем. Ах, Леночка, вы такая юная, чистая, свежая! И не нужно плакать, прошу вас, — отсталый умирает в одиночку». Дальше начиналась какая-то чепуха. Ему снова чудился запах морского загара — запах солнца, соли и теплого юного тела, он не находил себе места, метался и кричал, чувствуя от напряжения жар в висках. «Но хочу! — кричал он. — Не хочу… На поезд! На по-оезд…»
— Домой, видно, просится, — проговорила фельдшерица, глядя, как из тонкой иглы шприца ударил чуть видимый фонтанчик. — Ну-ка, подержи ему руку.
Сделав укол, она спросила:
— Дома-то у него есть кто?
Дарья только вытерла мокрые глаза.
— На поезд ему нельзя, — сказала фельдшерица. — Какой тут поезд! В район надо везти.
— Серьгу, что ли, просить? — спросила Дарья.
— На его кляче-то? Тут машину надо, да поскорее!
Через час порожняя полуторка, громыхая бортами, выбралась из разбитых деревенских улиц на пустынную ночную дорогу. Темь расступилась и сомкнулась снова, едва качающийся, как спросонья, свет скользнул по изгородям, избам, рассеялся в остуженных росой полях; но слышно было долго, как разгонялся и гудел вдали мотор, все торопливей убегая от деревни. Но вот затихла и машина на дороге, и тогда издалека-издалека долетел бессонный печальный переклик: близилось утро, петухи отпевали ночь.
1961 г.
ПЫЛЬ ДАЛЕКИХ ДОРОГ
В высоком строгом вестибюле журналиста остановил бородатый величественный швейцар.
— Мне Зиновия Яковлевича. Мы договорились встретиться.
— Ваша фамилия?
— Кравцов.
— Пройдите, пожалуйста.
Пошмыгивая с мороза, Борис Николаевич отошел в сторону и стал ждать. Через вестибюль, мелко стуча каблучками, прошла девушка в белом халате, с марлевой повязкой на лице. Она вела на поводках двух веселых собачек. Бородатый швейцар устало вздохнул и, утратив надменность, потащился к гардеробщице с вязаньем — поболтать.
Наверху, в широком проеме лестничного марша, показался Зиновий, Зяма, в халате, очках, белой шапочке. Швейцар, завидев его, вновь обрел величественную осанку.
— Старик, извини, меня задержали. Тебя пропустили? Я предупреждал.
— Ваше имя, Зиновий Яковлевич, обладает магической силой.
Прямой, сосредоточенный, руки в карманах халата, Зиновий окинул друга внимательным взглядом.
— В настроении? Прекрасно. Ну, генук, как говорят, трепаться. Пошли.
В гардеробе им выдали свежий халат. Ловя на спине твердые тесемки, Борис Николаевич суетливо шагал за деловым, серьезным Зямой по бесконечному стерильному коридору.
— Арсенал медицинской науки, — негромко проговорил он, пряча за шуткой растерянность. Вчерашний обморок в редакции вызвал среди знакомых Бориса Николаевича переполох. Зиновий настоял, чтобы немедленно показаться какому-то светилу. С утра сегодня он договорился о приеме и позвонил.
— Здесь, — Зиновий остановился у матовой двери, вынул из карманов руки и почтительно постучал.
Светило оказалось крохотным старичком с голым розовым лицом. Весь в белом, он сидел в единственном кресле, а вокруг него, как спутники вокруг планеты, сновали Зиновий и сотрудники. В безграничной почтительности сотрудников угадывался державный авторитет розового старичка. Глаз его не было видно за большими стеклами очков. Иногда он задавал негромкий односложный вопрос, и сотрудники, обступившие раздетого журналиста, тихо, твердо докладывали. В этой нежилой, блистающей белизной и светом комнате, среди хрустящих сахарных халатов, терялась всякая уверенность в непоколебимости человеческого здоровья. Казалось, болезни, прижившиеся незаметно в организме, не в состоянии укрыться здесь от дотошных, опытных глаз.
Из всего, что при нем говорилось, Борис Николаевич ничего не понимал. Но вот розовый старичок задал вопрос о каких-то анализах. Сотрудники посмотрели на Зиновия, и журналист насторожился. Зиновий выдвинулся вперед, принялся объяснять. Нет, снова не понять, тарабарщина какая-то. Зашуршал халат, пухлая старческая ручка поднялась и царственно коснулась голого теплого тела. От прикосновения ледяных кончиков пальцев тело пошло пупырышками. Борис Николаевич с брезгливостью привычно здорового, тренированного человека обратил внимание, какой худой и бледной стала у него грудь с проступающими косточками, какой дряблой, нездоровой кожа на животе.
Наконец ему велели одеваться.
Сотрудники в халатах повернулись и стали ждать, что скажет немногословный человечек с голым розовым лицом. Он молчал. Кое-как одевшись, Борис Николаевич подобрал с холодной кушетки халат и тоже посмотрел на старичка. Опять молчание, и Зиновий показал глазами, что ему следует выйти.
— Боря, — позвал Зиновий, высунувшись в коридор, — ты не убегай, я сейчас.
Теперь, без посторонних, в кабинете за матовой дверью наступил момент откровений.
— Модест Генрихович, — сдержанно попросил Зиновий, — только ради бога… Что-нибудь действительно серьезно?
Все затаились, ждали.
Хрустнул в тишине халат, розовая пухлая ручка медленно убрала с лица массивные очки. Зиновий увидел добрые беспомощные глаза царственного старичка. Заморгав, светило близоруко наклонило голову и стало шарить в карманах. Зиновий с готовностью придвинулся ближе.
— Не то слово: серьезное… — негромко проговорил старичок, удрученно протирая очки непостижимой белизны платочком. — Не то слово…
И все моргал белесыми незащищенными глазами. Без очков он казался доступней и обыденней всех, кто стоял вокруг. Зиновий, ожидая, боялся, когда светило протрет очки и снова водрузит их на привычное место…