— Ну-с, я вперед, а вы за мной, — сказал Борис Николаевич и мощно оттолкнулся палками. — Я предлагаю небольшой кружок по окрестностям. Или сразу курс на город? Все-таки забрались далековато.
— Командуй сам! — кричала Тамара, беспорядочно взмахивая палками и уминая снег. — Устанем, выйдем к автобусу.
— Мадам! — позвал сзади раскрасневшийся Зиновий, с упоением одолевая глубокий снег. — Мадам, предлагаю забег сильнейших. На Кравцова равняться нечего. Он нам не пара.
— Боря, ты далеко не убегай, — попросила Тамара. — Оглядывайся.
Судя по состоянию снега, недели две назад была оттепель, и Борис Николаевич вспомнил, что в самом деле не так давно стояли сырые ненастные дни. Неглубоко под свежим снегом образовалась плотная корка наста, и; если идти быстро, она легко выдерживала человека.
Сначала Борис Николаевич никак не мог освоиться с вольным размашистым шагом, но постепенно припомнилась забытая сноровка, и шаг стал длинным, накатистым, с широкой и ритмичной работой рук. Унялось и сердце, будто тело со всеми мышцами подхватило его учащенный темп, и дышать и двигаться стало легко и вольно.
С сухим шелестом раздавался под ногами сыпучий вымороженный снег, и Борис Николаевич, наклонив голову, видел мелькание острых кончиков лыж, попеременно обгоняющих одна другую. Они высовывались из-под снега, как перископы. Идти становилось все легче, и он с удовольствием ощущал, как захолодело от быстрого бега тело, как пружинят, напрягаясь, ноги и крепнут, наливаются плечи от резких толчков палками. Колючий морозный воздух покалывал гортань, но чем размашистей становились шаги, тем чаще и гуще вырывалось из груди горячее дыхание, и по тому, как загорелись и упругими сделались щеки, он чувствовал, что этот ясный, настоянный на хвое воздух вентилирует все его тело, выдувая изнеженную квартирную немощь.
Ему попались свежие следы, две ровных узеньких полоски, скупо прорезавшие снежный покров между соснами. Борис Николаевич вспомнил о парнях в автобусе. Несколько минут он шел по следу, раскатываясь еще сильнее, но потом свернул вбок и пошел своим путем, наблюдая все время, как загнутые кончики лыж режут никем не тронутый пласт снега. Следы попались ему снова, и он еще раз прокатился по чужой лыжне, но потом свернул и уж больше не соблазнялся, прокладывая свой собственный след.
— Бо-ря-а!.. — протяжно донесся до него далекий, глохнущий в могучем безмолвии леса крик. Он остановился, сильно и шумно отдуваясь. Сохли губы, сердце колотилось под фуфайкой — хоть удерживай рукой. Задирая ногу, он перекинул лыжи, став на свой же след лицом назад, и, ослабив колени, грудью навалился на палки, стал ждать.
Две фигуры, двигаясь близко одна за другой, маячили далеко между деревьями. Борис Николаевич, отдыхая, с улыбкой наблюдал, как они, глубоко проваливаясь на каждом шагу, неумело переставляли ноги.
Озябли плечи, и Борис Николаевич, разогреваясь, несколько раз взмахнул руками.
— Ну, тянетесь вы, ну тянетесь! — встретил он их. — Да ноги-то сгибайте. Что вы как деревянные?
Зиновий, трудно дыша всей грудью, остановился и растопырил руки, упираясь в палки. От него валял пар, он боролся с одышкой.
— Старик… не кощунствуй. Помни… часовой стрелке… не угнаться за минутной. Зато она и показывает-то… часы!
Борис Николаевич рассмеялся.
— Сомнительное утешение на гонках!
Тамара, тоже задыхаясь, блестела счастливыми глазами.
— Ну… тебе нравится? Ты далеко ушел.
Теперь, в лесу, он не казался ей больным, он выглядел и здоровей и мужественней смешного, неуклюжего Зиновия.
Борис Николаевич снова навалился на палки.
— Знаете, братцы, давненько уж не чувствовал я себя так здорово! Просто великолепно! Все-таки в нашем любимом и треклятом городе, в прокуренном своем офисе человек медленно, но верно закисает. Оттуда все и немощи. А здесь чувствуете, как всего тебя продувает? Насквозь! — С восхищением задрав голову, он половил языком редко падавшие снежинки. — Все эти дни, признаться если, я, братцы, ощущаю какой-то припадок, что ли, озарения. Такое, знаете ли, свалилось, как на столетнего. Мудрость, так сказать, возраста. Сам не пойму откуда… И вот бегу я сейчас, а в голове все шевелится, шевелится. Смотрите, — мы часто говорим: свобода, свобода, абсолютная свобода! И как эталон этого, лучшее доказательство люди всегда считали выбор пути — идти куда захочешь. Хоть на все четыре стороны! Но ведь что получается-то? Ведь, выбирая какую он хочет дорогу, человек совершенно не свободен. Совершенно! Это один обман. Выбрав дорогу, он уже тем самым подчиняет себя… или, иначе скажем, в зависимость ставит от воли строителя, проложившего эту самую дорогу. А тот, в свою очередь, наверняка был не свободен и зависел от заказчика, от материала и средств, от характера местности, наконец! И так во всем. Вот уж на что, кажись, медицина, а тоже. Вот тобой, Зям, что распоряжается? Болезни. Само существование человека. И ты от этого никогда не свободен. Какая-то всеобщая обязательность! Все равно что вечное вращение Земли. Человек живет, и одним этим он уже обязан и обязан. Сплошь и до конца дней. А всякие там права — это лишь жалкая компенсация за наши вечные и никогда не проходящие… Но чего вы ржете, черти?
— Старик, — рассмеялся, не в силах больше сдерживаться, Зиновий, — мне хочется достать блокнот и записывать твои мудрые мысли.
— Афоризмы! — подхватила Тамара. — Я, например, представляю себе даже обложку книги: «Б. Кравцов. Мысли. Афоризмы. Диалоги». Платон перевернется от зависти.
— А ну вас! — смешался Борис Николаевич и, толкнувшись палками, легко ушел вперед.
— Гении самолюбивы! — крикнула Тамара вдогонку.
Зиновий напутствовал:
— Ты не очень-то махай! Слышишь? Не на гонках.
— Догоняйте! — не оборачиваясь, крикнул Борис Николаевич, вновь входя в ритм быстрого бега.
Озноб в лопатках, когда он застоялся, постепенно проходил, шаг вроде бы снова стал размашистым и легким, но что-то, как он чувствовал, мешало теперь ходьбе, и Борис Николаевич, понаблюдав, заметил, что пропал прежний накат, и, как он ни старался, лыжи зарывались и не справлялись со снегом, — будто снег вдруг посыпали песком. Он стол слышать громкие шлепки задников и крепче налег на палки, хотя знал и помнил, что опытный лыжник никогда не станет насиловать рук в начале дистанции, — сила рук обычно сберегается к концу, когда устанут ноги. Те парни, зимние бродяги, сейчас наверняка поиздевались бы над ним… Наклонив корпус, он подчеркнуто четко стал отмерять крупные скользящие шаги, следя за накатом и отталкиваясь, когда нужно, палками. Снова зашелестел, расступаясь под лыжами, снег, и упругое сопротивление воздуха свидетельствовало, что ход наконец-то приличный, как вдруг при замахе ногой правая лыжа заскочила за пятку левой, и он не успел даже упереться палками, — упал грудью в снег. Подломился наст, и руки провалились глубоко в пушистую и холодную бездонную мякоть. Он неловко выбрался и поднялся, вытряхивая из перчаток зернистый крупный снег. Такой позорной запинки с ним никогда раньше не бывало, — разве что мальчишкой, когда только становился на лыжи.
Попутчики были где-то позади и позора его не видели. Он поспешил уйти подальше.
Пробуя раскатиться, набрать прежний широкий, размашистый ход, он снова упал, но на этот раз легко, на одно колено, успев выбросить перед собой палку. Отряхиваясь, он обнаружил, что противно дрожат непонятно почему ослабевшие вдруг колени, а на шее и запястьях, там, где плотно прилегал свитер, неприятно мокро и холодит: от растаявшего снега или от испарины. Но лицу было жарко, сильно стучало в висках. «Второе дыхание?» — подумал он, унимая вздымавшуюся грудь. Когда-то, на студенческих гонках, на третьем этапе эстафеты, он так же вот осекся посреди дистанции и, задыхаясь, не в силах справиться с дрожащими ногами, завистливо и раздраженно смотрел, как пролетают мимо соперники, оглашая притихший безлюдный лес требовательными криками: «Лыжню!» Он сходил и пропускал их вперед, но тащился тоже, ступая из последних сил, и вдруг как-то само собой унялось и затихло сердце, окрепли колени, и он задышал, задвигался, покатился, набирая ход, и уже летел, махая метры и метры, и доставал убежавших далеко вперед, наступал им на задники, требуя яростно и громко: «Лыжню!»
Слабость, как ни напрягался он, не проходила, и он уже три или четыре раза валился прямо в снег, все медленней выпрастываясь и вставая, и уже не вытряхивал перчаток. Лыжи теперь не представлялись надежным продолжением ног, хотя ботинки и крепления по-прежнему плотно зажимали обессилевшие ступни. Он узнал тяжесть лыж, изнуряющую тяжесть этих изящных полосок отборного легкого дерева. Вот они наехали одна на другую, крест-накрест, и он, покорно выставляя руки, снова повалился в снег.
Он пошевелился, поднял голову, но прикосновение снега к лицу было приятно, и он снова лег. Руки провалились глубоко-глубоко, не доставая до земли. Усиленно моргая, чтобы убрать снег с ресниц, он долго смотрел на неожиданно изменившийся мир, на все, что было вокруг и стало вдруг иным. Он смотрел глазами поверженного, обессилевшего человека и поразился множеству деталей, которых раньше, пробегая во весь дух и торопясь, не замечал, не имел времени разглядеть. Близко возле глаз разбросан был изысканный мусор опавшей хвои, кристаллы вымороженного снега вблизи казались крупными, как удивленный глаз большого насекомого, он увидел обесцвеченный морозом кусок озябшей земли у комля сосны и редкой красоты узор инея на стылом подбое оранжевой коченеющей коры.
Наверху, он теперь это слышал, не переставали качаться скудные кроны сосен, и шум, глухой, почти отпевающий, стоял в засыпанном снегом лесу, нисколько, впрочем, не нарушая храмовой, величественной тишины.
Снизу, грудью на снегу, он впервые заметил выпуклость земли, разглядел убывающий скат ее куда-то далеко, за большое пустынное поле, и там, за протяженным этим полем, снова темнела дружная стена леса, вертикального, большого и строгого, как соборный орган.
Лежа, поверженный и лишенный сил, он будто заново засмотрелся на небо, отодвинувшееся сейчас от него дальше привычного всего лишь на высоту человеческого роста. Голова поднималась, а он ронял ее и думал горячо и очень увлеченно, что каждый человек, разобраться если, — даже без мистики! — как сердится Зиновий… — каждый человек, пусть даже одинок и обречен, всегда есть часть большого вечного материка. «Нет, весь я не умру…» Значит, чувствовал и он то же, когда родил эти свои библейские пророческие слова…
Снег пахнул свежим подмороженным бельем, когда его внесут с балкона, и был сыпуч и шелестел под лыжами. Ему казалось, что наперекор всему, одолевая слабость, он разгонялся и скоро по завихренью воздуха возле горевших щек почувствовал, что скорость нарастает, как будто бы катился с кручи. «Уклон?» — подумал он, тревожно глянув в сторону. И точно, был уклон, крутой, покатый бок Земли. Шуршание рассекаемого снега переходило в тонкий свист, и лыжи заиграли, завибрировали, как легкие полоски на ветру. Нет, это слишком, подумал он, пугаясь быстроты, однако затормозить, убавить скорость был уже не в состоянии. Подхваченное плотным встречным ветром, тело зависло в воздухе, захолодело, земля летела мимо и навстречу. Мелькание в глазах, катились слезы, и он боялся: а ну какое-нибудь дерево или засыпанная снегом яма? Тогда конец, каюк, спасенья не будет. Из суеверия он тут же оборвал себя: не надо думать, даже мысли допускать!.. Однако было поздно — уже подумалось, и вот, как на заказ, возникла впереди зловещая стена кустов, возникла разом, моментально, и он успел только закрыть лицо и голову руками и испустил какой-то тонкий обреченный вскрик.
Падение было ужасно: треск сучьев, кувырканье тела, тяжелый, многотонный шелест обвалившегося снега. Его куда-то потащило, увлекло, но он успел схватиться за кустарник — схватился цепко, по-звериному и остановил свое падение. Оказывается, едва не улетел в обрыв, куда все еще сыпался холодный, равнодушный снег.
Как будто спасся, уцелел. Однако ноги с лыжами, все тело повисло над какой-то бездной. Там был провал, мрак, гибель безымянная, и он боялся посмотреть туда, чтобы не закричать, не испугаться окончательно.
Лозинки, за которые он уцепился, казались навощенными и медленно высвобождались, выскальзывали из перчаток. Руками без перчаток он смог бы ухватиться крепче!
Если бы хоть лыжи отстегнуть!..
Боясь пошевелиться, даже пискнуть, он ждал и представлял себе, как где-то далеко, по ровной и заснеженной земле, не торопясь и не сгибая ног, бредут Зиновий и Тамара. Когда-то доберутся, когда-то догадаются прибавить шагу!
— Господи, если ты только есть! За что, за что? Ведь глупый случай. Обрадовался, раскатился как дурак… Ну что же ты…
Вверху послышалось неторопливое скрипенье лыж. О боже, наконец-то!
Из-за кустарника, поверх, возникла голова, затем плечистая фигура в теплом свитере. Могучее ядреное лицо легионера на покое. Заглядывая вниз и упираясь палками, чтобы не сорваться, легионер увидел гибнущего человека и этому не удивился.
— Егор Петрович! — с надеждой заорал висевший над обрывом, но вышло шепотом, совсем неслышно, и все же оттого, что он позвал и шевельнулся, его напрягшее тело едва не сорвалось с конца согнувшейся лозинки. Руками крепче… все спасение в руках! Умолкнув, затаив дыхание, он звал, молил глазами снизу: скорее… палку, руку… что-нибудь!
Легионера мучила отрыжка. Он сморщился, коснулся горла и желчно сплюнул в снег. Затем, покачивая головой, поизучал плевок, толкнулся палками и покатился дальше. «Да ты… Да ты…» — так и застыл с раскрытым ртом висевший над обрывом.
Собрав всю ненависть, весь запоздалый гнев, он крикнул наверх:
— Подлец! Тебя же совесть замучит!
И только крикнул, как полетел, сорвался и стал парить, кружиться, словно палый лист, в каком-то мраке, со страхом ждать удара в землю. Но нет, удара не последовало, а вместо этого его втянуло в какую-то длинную и узкую трубу и сильным сквозным ветром потянуло, понесло, все убыстряя, вдаль и вдаль, к светившемуся в самом конце трубы пятну. Тонкий режущий свист так и стоял в ушах. Наконец им выстрелило, как из пушки, в глаза ударил дивный свет и он сразу почувствовал себя легко, свободно, радостно, — ни тяжести, ни даже намека на недавнюю усталость. А как дышалось! Вот сейчас только и бежать… даже лететь, лететь… И он действительно летел, парил, был счастлив, как никогда, радуясь тому, что все тяжелое, гнетущее осталось где-то там, внизу, а здесь он легче и беспечней птицы, бесплотный словно дух. Но самое счастливое ждало его дальше — он увидел родное, чуточку уже забытое лицо матери. Да, это была она… мать, мама, она смотрела на него издалека с таким участием, как это бывало в детстве, когда он сильно ушибался и плакал. Ласковый взгляд матери звал его к себе и обещал, что боль скоро пройдет, все снова станет хорошо. «Вот так бы жить и жить!» — подумалось ему, согретому и ободренному столь неожиданным подарком судьбы.
Но почему же и куда исчезло родное, доброе лицо? Поманило и исчезло… Внизу, среди кустов, в глубоком подмороженном снегу, он вдруг увидел самого себя. Качались сосны, серый день, унылое безлюдье, пустота, тоска. Как холодно и одиноко! Он стал спускаться… ниже, ниже… и вот уже снова ощутил изнурительную тяжесть немощного тела, исчезло упоительное ощущение свободы, легкости, с которыми он пережил несколько таких светлых, таких незабываемых мгновений.
…Очнувшись, Борис Николаевич открыл глаза, как после тягостного сна. Лицом в снегу, он закоченел настолько, что уже не чувствовал, как холодит и колется набившийся повсюду снег. В нем еще было живо странное ощущение пережитого освобождения от собственного тела, как от какой-то оболочки. «Бред… бред собачий! К черту!» Он завозился, намереваясь встать.
Пытаясь высвободиться из трясины снега никак не находил, во что бы упереться. Бесконечные проваливания, беспомощность ожесточали, но сил уже не оставалось. Тогда он лег и стал тянуться к лыжам, — нашарил, отстегнул крепления. Без лыж почувствовалось сразу же большое облегчение…
Снегу оказалось много, почти по пояс, и он побрел, поднял руки, будто переходил вброд речку.
За лощинкой, куда он спускался, намечался небольшой подъем, а там, в отдалении, только что промелькнул автобус из города, одинокий и очень нарядный в этих белых унылых окрестностях.