— Я… Я!.. — вдруг закричал Скачков, потребовав ответный пас. Он так и ждал, так и рассчитывал, что Игорек оттуда, с лицевой, откинет мяч ему на ногу, но тот, зарвавшись, ничего не слышал, не соображал.
— Дай! — завопил Скачков, неистово стуча себя руками по коленям. Ведь прямо же с угла идет, пацан, а тут ворота — вот они, мяч на ногу и — в сетку!..
Но что кричать было, приказывать, взывать, — напрасно! Белецкий — во вратарской, Белецкий — у ворот, мяч на ноге: летит, не слышит. Весь ныл, всю ярость и азарт счастливого прорыва, весь свой стремительный разбег вложил он в сокрушительный карающий удар, и от такого мощного удара мячу положено бы сплющиться и лопнуть, не уцелеть воротам, если в штангу, смерть, гибель вратарю. И в тот момент, когда мяч должен был снарядом страшным устремиться от ноги в ворота, вратарь, несчастный, обреченный, решился на последнее, что оставалось: он прыгнул и поставил себя как бы под выстрел, надеясь не поймать, конечно, а лишь бы зацепить, отбить рукой ли, телом, чем придется. И он отбил бы, зацепил, мяч неминуемо бы врезался в него, — слишком был острым угол для удара, но… что-то вдруг случилось. Удара, каким его предчувствовал сам бьющий и вратарь, каким ждал весь вскочивший на ноги, ревущий стадион, — удара и не получилось. Вот растопырился в отчаянном броске вратарь, сам Белецкий следом за своей ногой влетел и брякнулся в ворота, но… мяч-то, где же мяч? А мяч, задетый краешком, чуть-чуть, тихонько покатился в сторону, и уж вратарь валялся на земле, Белецкий рыбиной забился в сетке, а мяч катился и катился и возле ближней штанги пересек черту ворот. И тут увидели, поняли: получилась срезка! Но был гол, был, — мяч в сетке все равно! И — что тут началось!.. Скачков всплеснул руками и залился смехом: бывает же такое! А сам Белецкий, осознав, что мяч все же в воротах, а значит, гол, победа, впал в буйное неистовство и яростно набросился на мяч, — бил, бил, пинал с обеих ног, вколачивая в сетку, пока его не оттащили.
Судья, единственный, кто сохранял невозмутимость, шел быстро к центру, но глаз не отрывал от секундомера…
У раздевалки, загораживая двери и молча отстраняя посторонних, стоял Матвей Матвеич. Тут был его извечный пост после игры. И миновать его, совать бумажки, корочки удостоверений, грозить и называть себя, — все было бесполезно.
— Пройти позвольте, — гудел он мрачно, завидя через головы прорвавшегося футболиста, отодвигал, кто б ни был перед ним, и снова загораживал собою дверь.
В туннеле перед раздевалками творилось черт те что. Набилось столько, что не протолкаться, и липнут, мельтешат, бросаются на шею. Белецкого затискали вконец. Скачков, без майки, с худым, запавшим, как у проголодавшегося зверя животом, невежливо отбился ото всех, протиснулся и с облегчением укрылся в раздевалке.
Здесь было пусто и прохладно. «Фу-у…» Футболка в угол, трусы стянул, расшнуровал и нога за ногу отбросил бутсы. Лежать теперь, вытягиваться, глаз не открывать…
Зацокали шипы, шаг легкий, быстрый: Игорек. Скачков, не то задремывая, не то в забытьи и усталости, чуть дрогнул веком и залюбовался парнем: счастливый, молодой, ему бы и еще одна игра не в тягость. Заметил и Белецкий утомленный дружелюбный взгляд.
— Геннадий Ильич, подумать только: еще одна игрушка — и в финале!
Светилось, ликовало его юное чернявое лицо с невысохшими грязными потеками. Скачков, не отвечая, догадался, что из туннеля, видимо, убрали всех, кто ухитрялся набиваться каждый раз, — иначе Игорек толкался бы еще, заласканный, затисканный, герой последнего, решающего гола.
— А испугался, Игоришка? — проговорил усмешливо Скачков, приподнимаясь трудно в кресле.
— Это с ударом-то? — воскликнул, засмеялся Игорек. — Он, Геннадий Ильич, прямо сердце остановилось! Я ведь думал как: по ходу. И вдруг: блямс!.. — нога едва не улетела, а мяч не чую. Ну, думаю, и жлоб же я, пижон проклятый! А потом гляжу: а он вот, рядом, в сетке!.. Ну его к черту, в самом деле! Так шизофреником стать недолго…
Обернув вокруг бедер полотенце, Скачков поковылял, прихрамывая, в душевую. Он словно разучился вдруг ходить, — так больно отдавался в теле каждый шаг. Шершавый пол в кабинке холодил натруженные ноги. Приятно отдыхали пальцы, ступни, и только под коленкой, в набрякшей, будто каменной икре, беспокоила какая-то назойливая жилка. Он сильно пустил воду, горячую настолько, чтобы вытерпеть, и заурчал, подставившись всем телом, разнежился и замер. Потом он стал потягиваться, изгибаться, мял и массировал все мышцы, затем пустил холодную, почти что ледяную и, рявкнув, выскочил из-под струи, заколотил ладонями по животу. Сводило плечи, напряглась спина, но он задвигал сильно телом, растираясь колючим жестким полотенцем, и тут почувствовал, что ожил окончательно. А ожидало одевание, всегда приятное после игры, и он, как опытный гурман, неторопливо все прочувствовал до мелочей: шелк тонкого носка на утомленные, изломанные ноги, из мягкой замши туфли, в которых нежится ступня, душистая от свежести рубашка. Вынырнув из ворога промытой головой, необходимо лишь заученно и ловко обозначить щеткой от виска к затылку ровный щегольской пробор. И после этого вся маета, усталость, пот недавнего сраженья останутся в потрепанной привычной сумке, в затисканных туда доспехах. Снять плащ, одеться и — сумку в руки — можно уходить.
Стемнело, обезлюдело вокруг, когда Скачков прошел служебным ходом. Идти, ступать было приятно и легко — в удобной обуви блаженствовали ноги.
На перекрестке, через улицу, у магазина и автоматов с газированной водой, толпился разволнованный народ. Сквозь ярко освещенную витрину было видно, как брался приступом гастрономический отдел.
Завидев огонек такси, Скачков призывно замахал рукой. Он поднял воротник плаща и, бросив сумку, занял заднее сиденье.
В машине бормотало радио: записанный на пленку репортаж.
— К магазину, — попросил Скачков.
Без всякого вниманья к пассажиру, шофер отъехал, развернул на перекрестке и стал как раз возле болельщиков и автоматов с газированной водой. Прибавил громкости, — Скачков услышал, вылезая из машины: «…Решетников, боевой, напористый полузащитник, душа команды… Но кто же выйдет? Кого поставит тренер?..» Скачков, высматривая, что творится в магазине, покачивал убито головой. Туда показываться не имело смысла, — окружат, едва узнают, и уж не вырвешься, не убежишь.
У автоматов с газировкой шли нарасхват стаканы, пустые бутылки выстраивались на прилавке закрытого газетного киоска. Копилась стайка опорожненных бутылок, кипели, накалялись страсти. Скачков узнал багровое лицо Сухого. Не обознался ли? Да нет, он самый. В светлом пуловере, нарядный, как игрушка, он был угарно пьян. Стоял, покачивался, — выплескивалось из стакана. Его и чествовали и утешали.
— Еще поклонятся! — грозил патлатый парень в разлетайке. — Еще спохватятся! Такими не бросаются…
Сухой покачивался и молчал, в глазах тоска, — смотрел куда-то слишком далеко, как будто видел самого себя молоденького, на подъеме славы, способного отбегать оба тайма и сил не потерять. А, лучше б замолчали все! Что толку?
В машине заревело радио, как грохот обвалился шум трибун: тот гол, Белецкого… Вздохнув, Скачков забрался на сиденье, захлопнул дверцу.
— Давай куда-нибудь подальше.
Шофер, ловя последние мгновенья матча, сердито оглянулся, потом, уж слишком быстро, снова: узнал.
— В больницу надо, — пояснил Скачков. — Но сначала в магазин. Всякое там… понимаешь?
Еще бы не понять! Шофер весь загорелся — готов был расшибиться.
— Быстро надо?.. Все, Геш! Сейчас все отоварим!
И понеслась машина — сигналила как на пожар, визжали тормоза на поворотах. Горело вдохновенное лицо шофера.
— Сейчас, сейчас… Все сделаем! Будь спок.
«Отоварились» в каком-то спрятанном в казенном здании буфете, уже закрытом, куда шофер проник привычно просто, без помех. Что-то успел шепнуть буфетчице, — та встретила Скачкова лучше некуда. Шофер сам наблюдал за всем, подсказывал подать одно и показать другое, — Скачкову стало жаль, что он не в состоянии забрать всего, что предлагалось. Он выбрал для гостей бутылку коньяку, отдельно попросил коробку шоколаду, апельсины. Два апельсина из пакета он взял и спрятал в сумку: для Маришки.
— Ну, все? По коням? — спросил шофер. Буфетчице сказал: — Я скоро заскочу. Тут нам в одно местечко надо.
Опять пустыми коридорами в затихшем затемненном здании, мимо ночного сторожа, которого приветствовал запанибрата, провел Скачкова к ожидавшей за углом машине.
— Торопишься? — спросил Скачков, когда машина стала у больницы.
— Да что ты, Геш! Валяй, я подожду. Сумку оставь, — покараулю.
С пакетом и коробкой Скачков поднялся на высокое крыльцо, толкнулся в двери. Отворил плечом и очень удивился: в приемной на диване, на валиках дивана, на стульях по двое сидела смирно и ждала усталая команда, сегодняшний соперник. Так, значит, вот что за автобус стоит на улице, к которому такси подъехало впритык!
— Привет! — сказал Скачков негромко, поглядывая, где бы поместиться, и кто-то из ребят поднялся, уступая место.
Игра всех вымотала, все сидели тихо. Стал дожидаться и Скачков. В том, что Решетникова унесли, ни он и ни ребята не видели ничьей вины, — могло и так случиться, что не ему сейчас, а Лехе по дороге на аэродром пришлось бы попросить притормозить и забежать в палату на минутку… Поспешно скидывая на ходу халаты, из внутренних покоев показались двое. Все сразу поднялись и затеснились, и дверь не закрывалась, пока пустело помещение. Скачков, не глядя на часы, понял, что торопиться следует: до аэродрома, как ни нажимай, а верных полчаса, да там еще с билетами, — едва-едва успеют. Рейс был знакомый, многолетний, — завтра и они на нем же…
В палате, где лежал Решетников, с порога чувствовался нарушенный режим. Больные, плесневевшие от скуки, поворотились к новенькому. А тут еще Скачков. Его узнали тотчас и завозились, ожили на своих кроватях. На подоконнике, забытый всеми, еще, казалось, не остыл от всех волнений матча невыключенный маленький приемник.
Из операционной Леху привезли с ногой в бинтах и гипсе, похожей на большое белое бревно. «Да, худо дело, — поморщился Скачков. — Теперь как пить дать до конца сезона, а то и больше».
Медицинская сестра макала ватку в блюдечко и протирала Лехе воспаленное лицо. Он уже опомнился от боли, лежал затихший, утонул в подушках. Скачков остановился, подождал, пока управилась сестра.
Решетников узнал его не сразу: очень бледный, выбитый из жизни человек. Но вот глаза ожили, заметались, он быстро отвернулся и, стиснув зубы, щекою промакнулся о подушку.
— Ведь черт же его знал!.. — проговорил Скачков, покаянно касаясь руки поверженного Лехи. Подали табуретку, ткнули сзади в ноги, он сел, свалил на тумбочку пакет, коробку и подхватил сползающий с плеча халат.
Решетников собрался с духом.
— Ладно. Чего уж…
— Тут я вот апельсинчиков… — Скачкова раздражало, что пялятся на них, глазеют со всех коек.
— Вали в тумбочку, — равнодушно сказал Решетников, — там ребята еще принесли.
— А тут вот шоколад. Ты жуй, копи мощу.
— Теперь я накоплю! — невесело скривился Леха.
— Так вот же… — огорченно произнес Скачков и удержался, чтоб не вздохнуть, как по покойнику. Конечно, плохо дело, что и говорить. С ногой теперь до самого конца сезона, а там зима, а там… В их возрасте да вдруг такие перерывы! Он мог и сам сегодня оказаться здесь на коечке, и тоже понимал бы все, и тоже бы — щекою о подушку. А что поделаешь? Потом, хоть подлечишься, останется одно: костылик в руку и по билету на трибуну. И вот орет, беснуется битком набитый стадион, а ты с костыликом между колен, на руки подбородок, сидишь и смотришь, смаргиваешь глазом, и все как будто бы по-прежнему, но только нет, совсем другие топчут мягкое, ухоженное поло, где пролетела, отшумела навсегда твоя так быстро закатившаяся юность. А может, и так еще: не сразу соберешься с духом, сядешь на трибуну, а оставаться станешь дома, у телевизора, с ребенком на коленях… «Интересно, — подумал вдруг Скачков, — у Лехи-то…»
— У тебя кто: пацан, девчонка? — спросил он, будто знал, что кто-то у Решетникова есть, но только он забыл, кто именно.
Решетников поморщился и посмотрел на свою уродливо уверченную ногу.
— И пацан, и девка… Ревут сейчас. Видели же по телевизору!
— Да-а… — вздохнул Скачков и помолчал. Представил, как переживают за отца мальчишка и девчонка, а жена, быть может, сейчас бежит на телеграф, на переговорный, а может быть, ждет не дождется, когда откроют утром кассы Аэрофлота.
— Ну, поправляйся. — Придерживая за полы наброшенный халат, он встал. — Я еще забегу. Тебя ж не скоро…
— Бывай! — Решетников чуть шевельнул покоившейся на подушке головой и приподнял ладонь. Скачков пожал ее без всякого усилия. В белье больничном, на больничной койке Решетников казался слабосильным, хотя всегда был мускулистым, будто литым парнищем килограммов на восемьдесят пять.
— И здорово-то, знаешь, не того… — попробовал Скачков утешить на прощанье. — Оно, конечно, хоть кого коснись, но все же…
— Иди, иди, — с усмешкой покивал Решетников. — У нас же знаешь: при любой погоде.
— Вот именно!.. Ну, будь здоров. Я как-нибудь еще зайду.
— Когда летите? Завтра? — Решетников беспомощно заозирался, пытаясь приподняться и лечь повыше. Скачков вернулся и подбил подушку. — Спасибо, Геш… А что, Сухой у вас так и не просыхает? Какую он вам штуку проворонил! А? Безногий бы забил.
Скачков уже не помнил зла: матч выиграли все равно. Представил пьяного, несчастного Сухого и — жалко стало.
— Что сделаешь? Кончаемся мы, Леха. Все кончаемся.
— Футбол-то не кончается!.. Ты обратил: какие пацаны растут! На воротах у вас стоял: откуда только взяли! И тот, по краю, — тоже ничего.
— Белецкий? Белецкий ничего. Играть будет.
— И здорово будет. А нашего усек? Как он мне выкатил на гол! Это же уметь, сообразить же надо… Вот будут пацаны играть! А? Куда нам!
Вот, самый стариковский разговор. Скачков опять присел на краешек. Вчера, когда домой летели и в самолете оказались рядом, Степаныч начал жаловаться, что надо бы набрать команду ребятишек, да некому их поручить. Похоже, он его сговаривал. А что, он взялся бы, — в неутомимых, как волчата, пацанах воспитывать уверенную мудрость стариков. Возьмется он, пожалуй. Они народ чудесный, ребятишки, и дело с ними у него пойдет.
— О тренерской не думаешь? — спросил Скачков, вставая.
— Да как сказать… Конечно, хорошо бы, да ведь не просто все. У вас Степаныч как — прижился? Он молодец старик, таких парнишек откопал.
— Ну побежал я. Будь здоров! — Скачков занес с улыбкой ладонь, Решетников свою подставил, — они ударили, тряхнули крепко, как будто расставались там, на поле, после финального судейского свистка.
— Так сколько там? — спросил Скачков, когда приехали, остановились у подъезда и он открыл легонько дверцу, чтобы при свете лампочки увидеть цифры на таксометре.
— Да что ты, Геш! — обиделся шофер. — Скажешь тоже!
— Брось, брось! — запротестовал Скачков. — Вот еще!..
— Ладно, давай тогда рублевку, что ли.
— Возьми вот… — Скачков вывернул карман и быстро сосчитал, что у него осталось. — Два… Сколько тут? Вот, два с полтиной. Бери, бери — нечего!
— Ну, спасибо, Геш! Бывай здоров! Летите завтра?.. Ни пуха ни пера. Болеть будем!
— Ладно, к черту, — суеверно проворчал Скачков, вытаскивая за собой из машины сумку.
Высоко вверху во всех окнах квартиры горел свет, и он только сейчас подумал о гостях и спохватился, как долго задержался после матча.
Дверь он отомкнул бесшумно, неслышно приоткрыл, но не успел ступить через порог, навстречу вылетела Клавдия, уже навеселе, нарядная, очень красивая.
— Приветик! — накинулась, не дав поставить сумку. — Ты попоздней не мог? Что случилось?
Из комнаты, откуда она выскочила, наплывал табачный дым, смеялись и галдели там подвыпившие гости. Скачков, устало поднимавшийся на плавном тихоходном лифте, с порога угадал тот ералаш в квартире, когда все за столом перемешались, пьют без тостов и курят, курят без конца, гася окурки где попало. Сама Клавдия была возбуждена, глаза блестели. Скачков догадывался, что завелись они еще все там, на стадионе, а сразу после матча расселись в несколько машин и к ним: шуметь, горланить, праздновать.