Короткий миг удачи(Повести, рассказы) - Николай Кузьмин 8 стр.


На речке было тихо, хотя несколько запыленных остывающих машин стояло на берегу, у самой воды. Шоферы, побросав где попало одежду, стояли по колено в воде и наслаждались покоем и свежестью. Время было страдное, и в преддверии жаркого дня отдыхали и люди и машины.

На дороге, по которой только что пришел Константин Павлович, послышались тележный дребезг, щелканье вожжей, и легкая подвода рысью выехала на берег. Однорукий возница с рыжими бровями и в пыльном картузе посмотрел на дремавшие у воды машины, на стоявших в сонной речке шоферов и отъехал в сторонку. Торопясь выкупаться, он не стал распрягать, а лишь ослабил супонь и кинул лошади охапку свежескошенной травы. Константин Павлович подошел ближе и с удовольствием уловил, что к бодрящему аромату речной свежести прибавился тонкий и сильный запах конской упряжи. Бренча удилами, лошадь хрустела сочной травой и часто вскидывала голову, словно для того, чтобы лучше видеть, как раздевается однорукий возница.

Инвалид ловко стянул рубаху, скинул сапоги и долго прыгал на одной ноге и тряс другой, чтобы сбросить штаны. Неуверенно ступая по холодной сырой гальке, он подошел к солнечной воде и попробовал ногой — холодна ли? Ему стало зябко, и он потер единственной рукой сильные крутые бока и усыхающее обезображенное плечо. Солнце поднималось над степью раннее и горячее, и вдалеке, над одиноким станционным домиком, в пустынных неохватных пространствах копились волны зноя. Однорукому было жаль будить воду. Он пошевелил лопатками и, козырьком приставив к глазам руку, осмотрелся по сторонам. Что-то неуловимо безмятежное показалось Константину Павловичу в этом простом движении изуродованного войной человека, и он пожалел, что нет у него под рукой альбома и карандаша — двумя-тремя штрихами схватить позу отдыхающего инвалида, особенно этот поразивший его жест единственной руки к глазам.

Однорукий возница засмотрелся, как неподалеку шофер моет автомобиль. Загнав машину в реку, шофер черпал ведром и хлестал водой в сизые от пыли борта и крылья. Вода скатывалась, оставляя сверкающую на солнце мокрую поверхность. Утреннее купанье словно придавало машине бодрости, она с удовольствием подставляла свои посеревшие на проселках бока под сильные удары воды из ведра. Притомившаяся в упряжке лошадь замерла с пучком травы в зубах и смотрела, как шофер проворно черпает и льет на машину воду.

Константин Павлович не утерпел и заговорил с инвалидом, когда тот, не забредая особенно глубоко, окунулся с головой и тут же, ахнув и взмахивая рукой, стал выбираться из воды. Однорукий охотно ответил, будто только этого и ждал, — компанейский оказался человек.

— Э, мил человек, — говорил он за одеваньем Константину Павловичу, — я на этих машинах всю Европу преодолел. Как, бывало, сядем, да как дернем, — не поверите: сотню километров за сутки пролетали. Где-то по сторонам бой, выстрелы, а мы знай свое — вперед. Гнали мы его, сердешного, как зайца… Так что плюньте на эти машины. Я, например, на них после войны и глядеть не могу. С лошадью, как увидел после демобилизации, чуть не в обнимку полез, ей-богу! Душевная скотина лошадь: ни тебе грому, ни тебе грохоту. Спокойненько — трух-трух… Хочешь пой, хочешь думай. Подождите, я вот сейчас своего встречу, и мы часика за три как ангелы доедем.

Инвалид оказался из той деревни, где жила сестра Константина Павловича, на станцию он приехал встречать учителя, ездившего «в район».

— У нас тут колхозов осталось: раз, два и обчелся, — рассказывал он, вдеваясь мокрой головой в рубашку. — На совхозы мода пошла. А на что совхозу лошадь? У них вон… — махнул на машины. — Всех куриц подавили. Нет, скоро лошадь только на выставке увидишь.

Однорукий долго не мог сладить со штанами и даже застеснялся при постороннем. Скулы его порозовели, улыбка обнажила великолепные мелкие зубы.

— Вот ведь зараза, — беззлобно ругался он, проталкивая ногу в завернувшуюся штанину. Протолкнул, отбросил с глаз мокрые свалявшиеся волосы. — Правду кто-то говорил, что лучше без ноги, чем без руки. А как по холостому делу да у какой-нибудь солдатки застукают меня? Куда я без штанов? Форменный «хендехох»! — Он сел на гальку и стал обуваться. — Мне тут как-то рассказывал один заезжий… Вас, я извиняюсь, как звать-то будет? А, значит, тетке Дарье нашей братом приходитесь? Очень хорошо… Так вот, рассказывал мне один проезжий старичок. Поймали они конокрада на деле… ну, в старое, значит, еще время. Поймали и, по обычаю по старому, посадили его раз да другой на землю. Знаете, как это садят-то? Нет? А это поднимают его, сердешного, конокрада-то, да со всего размаху и бьют, я извиняюсь, задним местом оземь, а лучше о пень. Исключительное наказание, после этого не надо и на поруки брать. Так вот, ударили его таким манером раз да другой и стали пальцы ему рубить…

— Ужас какой-то! — невольно содрогнулся Константин Павлович.

— А как иначе-то? — беспечно возразил инвалид, ловко наворачивая портянку. — Газетку ему читать? Раньше этого в моде не было. Так, значит, рубят ему пальцы, а он об одном молит. Жизни ему не жалко, а богом просит, чтобы оставили хотя бы два пальца. «Штаны, говорит, чтобы застегнуть». Вот тут и суди, мил человек, — однорукий поднялся на ноги и улыбнулся широкой хорошей улыбкой, — суди, что нашему брату важнее. Выходит, важнее штаны в порядке содержать. Ну, садитесь, подъедем сейчас к станции, заберем нашего и айда — пошел. Думаю, пока жары нету — доберемся.

Солнце начало припекать, когда они подъехали к станции. До реки отсюда было далековато. Подошел местный поезд, однорукий поставил подводу в тень и пошел встречать.

Константин Павлович остался лежать в телеге, на траве. Косили траву, как он догадался, рано утром, по росе. Она еще не успела завянуть и пахла влажными соками земли. Сырой этот запах напомнил Константину Павловичу луговую свежесть раннего утра, когда солнце еще томится за высоким берегом парной уснувшей речки, напомнил петушиный переклик в оранжевом тумане на заре и еще что-то, родное и забытое с годами, но сейчас подступившее к сердцу и памяти, как неясная дымка навсегда прошедшего детства. Лошадь лягала ногой и крутила хвостом, отбиваясь от назойливых мух. Константин Павлович мечтательно щурил глаза и покусывал сочную пресную травинку. Не верилось, что он далеко от Москвы, где-то на затерянной под огромным жарким небом земле, не верилось, что на несколько месяцев брошена дача, заперта квартира, остались пылиться шкафы с книгами и старый дорогой рояль, за которым он любил думать долгими вечерами, не зажигая огня. Все это брошено до осени, до поздних московских заморозков, когда так тепло и уютно становится в ресторанах, где тебя давно знают и встречают с уважением, когда начинается жизнь в салонах выставок и в концертных залах. Константин Павлович представил себя на концерте, в притихшем зале, когда меркнет, приглушается свет, смолкают настраиваемые инструменты и все внимание публики на ярко освещенном бархатном занавесе, — и с внезапной тоской оглядел приземистое, обитое дождями здание станции, чахлый садик и жалкую подводу с изъеденной мухами лошаденкой.

Пришел однорукий и с ним учитель, которого он ходил встречать. Учитель был в кепке и старом брезентовом плаще. Он без всякого внимания поздоровался с Константином Павловичем, снял плащ и посмотрел, куда бы его положить. Константин Павлович приподнялся и сел. Сидеть было неловко, и он не знал, куда девать себя. Учитель небрежно бросил в телегу плащ, подскочил и сел сам. Однорукий возница, хлопоча вокруг подводы, видел, что Константин Павлович оказался в самом задке телеги, он мимоходом подвинул в сторонку плащ, освобождая художнику больше места, и наконец уселся, подпрыгнув на телегу так же, как и учитель. Оглянулся:

— Ну, поехали?

— Давай, — тихо уронил учитель.

Инвалид неистово закрутил вожжами, лошаденка поджала хвост и, влезая в хомут, сорвалась на мокрой под копытами земле.

— Но-о, ишь ты! — злорадно крикнул возница, но ударить вожжами пожалел. Покатили.

Трясло телегу отчаянно. Хорошо еще, что спасала трава. Окончательно расстроившись, Константин Павлович пожалел, что не стал искать попутной машины. Сел бы в кузов, один, а тут трясись несколько часов, да еще изволь отвечать на расспросы, которыми не преминут засыпать приезжего… Однако на него никто не обращал внимания. Однорукий и учитель переговаривались впереди о чем-то своем, и Константин Павлович, сморенный солнцем и душным запахом начавшей вянуть травы, мог только догадываться, что разговор идет о каком-то тракторе и о запасных частях, необходимых для ремонта. Оба они часто упоминали Корнея Иваныча, — имя это всякий раз вызывало старого художника из забытья.

Телегу обгоняли машины, и Константин Павлович морщился от тяжелой горячей пыли, которая долго висела над дорогой. Он пробовал укрывать лицо полой пальто, но тогда становилось совсем душно и сильнее клонило в сон, — все-таки последнюю ночь он почти не спал.

Внезапно ему показалось, что трясти стало меньше, колеса пошли мягче и воздух посвежел, — с грунтовой дороги подвода свернула на малолюдный проселок. Константин Павлович утомленно посмотрел на нестерпимо яркое марево над лугами, вытянул затекшие ноги и закрыл лицо беретом. Его укачивало, и последнее, что он слышал, — это деликатный, вполголоса вопрос однорукого: правду ли говорят, будто брат тетки Дарьи выбился в большие люди? Учитель оглянулся на дремавшего в задке телеги художника и тоже шепотом ответил:

— Ну, как же, известный человек. Сколько писали о нем.

— В газетах? Смотри ты! — уважительно протянул инвалид.

Константин Павлович усмехнулся, лег поудобнее; от сердца у него отлегло. «Хорошие люди», — подумал он и больше ничего не слышал.

Проснулся он, когда въехали в деревню. Зной стоял над сухими крышами изб и пыльными палисадниками. В горячей, как зола, пыли копошились куры. Невыспавшийся, с помятым лицом, Константин Павлович оглядывался, ничего пока не соображая. Сухой прокаленный воздух резал глаза. Накалившаяся одежда горела на плечах.

Лошаденка бойко бежала по улице. Учителя на подводе не было, — слез где-то раньше.

Константин Павлович не успел толком осмотреться и узнать забытые места, как телега остановилась и однорукий зычно окликнул:

— Танька! Эй, Танька, не знаешь, тетка Дарья дома?

Константин Павлович обернулся и увидел молоденькую девушку с загнутыми, как рожки, косичками и босиком. Девушка с интересом рассматривала привставшего в телеге художника.

— Дома, — нараспев ответила она, по-прежнему не сводя с приехавшего глаз. — Не видишь сам, что ли…

Инвалид огорченно крякнул.

— Стеганул бы я тебя за такие-то за ответы. Чему вас только в школе учат? — И повернулся к Константину Павловичу: — Дома сестрица. Вон, встречает. Телеграммка-то, видно, не дошла.

Константин Павлович и сам теперь смотрел во все глаза. У ворот небольшого дома, знакомого вроде и в то же время неузнаваемо забытого, низенького, сильно подавшегося в землю, на скамеечке в тени забора сидела женщина и чесала длинные волосы. Когда остановилась подвода и однорукий окликнул Таньку, женщина выпростала из-под волос лицо и, обирая с гребня, всмотрелась, кто приехал. Константин Павлович встретился с ней глазами: «Неужели она?» Сердце его забилось: господи, сколько лет прошло! Женщина, убирая с лица волосы, медленно поднялась и, боясь верить, все смотрела и смотрела в родное, незнакомое от старости лицо. Но вот всплеснула руками и как была, босая, простоволосая, кинулась к телеге. Константин Павлович спрыгнул на землю…

3

Утром неряшливый, но свежий со сна Константин Павлович направился во двор, однако на самом пороге сенцев остановился и восхищенно закрыл глаза, — до того солнечно, буйно-зелено показалось ему с непривычки на родной земле. Он постоял, с удовольствием ощущая на запрокинутом лице и открытой шее горячее прикосновение солнечных лучей, и снова раскрыл глаза. Да, вот он, совсем было забытый уголок, где, оказывается, каждая веточка, каждая дорожка, как, например, вон та, к перелазу через соседский плетень, все же памятны в душе и, видимо, будут неистребимы, куда бы ни бросала человека судьба. Даже после знойного рая тропиков, после пышных красот южных побережий, как далекий образ быстро и навсегда закатившегося детства, будут вспоминаться пожухлая огуречная плеть в осеннем огороде, и горьковатый дымок вишневых сучьев от прогоревшего костра, и кадушечный запах сырости из старенького, совсем запущенного без отцовских рук колодца.

Растроганный воспоминаниями Константин Павлович неуверенно прошелся по двору — не то гостем, не то хозяином. «Нет, — подумал он, не вынимая из карманов рук, — отвык я от всего, отбился». Но оглядывать отцовский двор было приятно, — приятно узнавать, вспоминать забытое. Однако вот этой яблоньки за заборчиком Константин Павлович не помнил. Может, без него уже посадила сестра? Ну конечно, без него. Сколько лет яблоньке и сколько его здесь не было… Константин Павлович подошел к заборчику и наклонил ветку. Удивился — что за черт? Среди пыльной листвы синели и розовели крохотные бутончики будущих соцветий. Это на осень-то глядя!

— Сестра! — громко, с удовольствием в своем доме закричал Константин Павлович. — Сестра, что это у вас с яблоней-то? Никак, цвести собирается?

Дарья, деятельная сегодня с ранней поры, совсем потерявшая голову от хлопот, выглянула в окно.

— Да господь ее знает, — ласково ответила она, когда Константин Павлович повторил вопрос. — Мы уж совсем рубить ее собирались, а она — гляди-ка!

— Странно.

— Ну иди, иди в избу-то, — позвала сестра.

Константин Павлович усмехнулся: «Радешенька…» И точно — Дарья настолько обрадовалась гостю, что не знала, куда его и посадить. Она и угодить старалась, и угостить так, чтобы было не хуже, чем у людей, и все хлопотала и сбивалась с ног, — в конце концов Константину Павловичу стало даже совестно, и он, как мог, умерил пыл сестры. Еще вчера, до бани, принимая брата с дороги, Дарья к слову ввернула, что пусть он не сомневается, что дом этот его, Константина Павловича, и она все время знала это и, как могла, сберегала оставшееся после отца-матери добро; пусть уж не обессудит, если она где и недоглядела: известное дело — баба, да и время идет, время косит. Константин Павлович вновь замахал на нее руками и даже пристыдил: какие она счеты вздумала сводить? Но Дарья настояла на своем и, пока не рассказала обо всем, до тех пор не успокоилась.

Расстроенный Константин Павлович не знал, куда и глаза девать. Мыслимое ли дело, сколько лет его не было! Он скитался незнамо где, жил как хотел и годами даже подумать забывал, что где-то остался у него родной человек, а вот сестра, знать, думала и помнила о нем все эти годы, помнила и тянула суровую колхозную лямку, пережила, как он слыхал, неудачное замужество, ставила на ноги детей и пуще глаза берегла отцовский последний завет, будто старик, умирая, знал, что придет время и сын его Костюха вернется на родную землю, в родительский дом, завещанный ему, как единственному мужику в семье.

Дарья обстоятельно докладывала, что собиралась в этом году подновить отцовский покосившийся домишко и, грешным делом, с этой целью пустила постояльца на квартиру, парнишку-комбайнера из бывшей МТС, — все мужская рука в хозяйстве, где пособит, где достанет что. Она рассказывала, будто отчет давала настоящему, наконец-то объявившемуся хозяину, и Константин Павлович, чувствуя себя в душе немыслимо скверно, тут же решил, что перво-наперво дом он передаст сестре, это ее дом, она его хозяйка, а не он, шатун по белому свету. Потом — и к дому даст чего-нибудь, ну, денег там, еще чего… Словом, Константин Павлович готов был провалиться сквозь землю, только бы хоть чем-нибудь загладить свою долголетнюю вину перед сестрой.

Вчера же, пока Константин Павлович отдыхал с дороги, а потом разбирал чемодан и устраивался, раскладывался на новом месте, сестра сбегала к соседям, попросила истопить баню и быстро натаскала воды, затопила. Перед тем как уйти, она предложила брату:

Назад Дальше