Сны и страхи (Сборник) - Быков Дмитрий Львович 2 стр.


— Стоп, — сказал Смирнов очень громко. — Это что такое? Куда вы его?

— Иди давай, — сказал тонким голосом маленький человек — то ли Смирнову, то ли Рогачеву.

— Куда вы его? — еще громче повторил Смирнов.

— Куда надо ему. Его воля.

— Леша, ты пойдешь сейчас со мной, — сказал Смирнов и взял его за руку. Но Рогачев вырвал руку и посмотрел с яростью.

— Не надо тут, — сказал он. — Идите, иди.

Самое ужасное, понял вдруг Смирнов, это когда у тебя был твой, последний из верных, а ты его не удержал, и теперь с ним за его верность сделают страшное; самое ужасное — быть учителем отмененной дисциплины, и первый ученик теперь будет первым на расправу, и ты ничего не сможешь сделать.

Маленький человек поднял на Смирнова белые глаза, и Смирнов отошел в сторону.

Он еще некоторое время постоял под снегом, а потом побрел домой, уже понимая, что никакого дома нет и никогда не было.

ЖАЛОБНАЯ КНИГА

Верховный комиссар Кругловки, кавалер ордена святой Варвары с мечами, бывший министр обороны республиканского правительства, оттесненный на периферию интригами присланного из Москвы политолога Чувылина, почетный реставратор Военно-исторического общества и прочая, прочая, прочая, — Василий Миронович Смирнов-Шахтерский был не чужд литературе.

Как все великие полководцы нашей эры, по завершении программы-минимум (сводившейся к завоеванию Южной Европы, раз уж временно заморозился проект Западнославянской империи) он мечтал посвятить себя прозе. Но проза была исчерпана: кто станет после катаклизмов нового века читать о комнатных страстях? С него сталось бы, пожалуй, в пяти-шести томах описать зимнюю кампанию и последовавшую за ней народную весну, но все это было позапрошлое столетие. Новая литература должна была стать абсолютной, как смерть. Он где-то читал (читал вообще много и неразборчиво), что какой-то из советских классиков учился краткости и хлесткости у пыточных протоколов петровских времен. На дыбе человек не красноречив, он говорит главное, — вот где стиль, а не в ажурном плетении словес. Однако дыба — полумера, главное говорится перед смертью или после смерти. Дурак возразит, что после смерти ничего не говорится. Это не так. Есть состояния — перед боем, в бою, после смертельного ранения или смертного приговора, — когда человек уже выбыл из мира живых, но сохранил еще способность к речи. Досадно, что большая часть смертельно раненных борцов, которых Смирнов обходил в госпитале, воздавая последнюю дань их доблести (на похоронах не бывал, много чести), неразборчиво бредила или просила обеспечить денежным довольствием семью. Все это было скучное, слишком человеческое. Из другой русской книги, направленной против смертной казни, — автор был глупый либерал, но увлекательно описывал сам процесс, — Смирнову запомнилось предсмертное письмо циничного вора и убийцы, который лишил жизни добрый десяток разинь, но о собственной смерти впервые задумался накануне казни. «Дорогие папаша и мамаша! Вы читаете, а нет уже меня! Отпишите дядечке и тетечке в Тифлис что уже меня нет. Нет уже меня! Прощайте ждут любящий вас сын Иван Тимофеев Мурцев». Видимо, ему очень важно было в последний раз написать «Мурцев», оставив тем хоть какой-то след на земле: никакого другого смысла подписываться не было — родители и так знали его фамилию. Да, такое чтение Смирнову нравилось, оно его не тяготило, даже несколько возбуждало. За гранью смерти человек должен что-то такое понимать, и состояние приговоренного в этом смысле идеально: физических травм нет, писать и думать ничто не мешает, страх сменяется лихорадочным возбуждением, иногда даже весельем, иногда тупостью, равнодушием, обреченностью, как у скотины, ведомой на убой, — а под самый конец, уже заглядывая за грань, уже в идеальном состоянии небытия, можно разглядеть нечто, в повседневности от нас ускользающее. Смирнов понимал — о, не беспокойтесь, гуманисты, — что вся литература, все вообще буквы, даже увольнительные записки, даже квартальные отчеты (они-то в особенности) пишутся перед смертью, приговоренными, вдобавок не знающими дня и часа; но слишком многое заслоняет истину. Он и сам ее не знал, но догадывался, что она существует. Война имела смысл только потому, что приближала тысячи людей к познанию истины и даже непосредственно погружала в нее, потому что она обступает человека сразу после смерти. Поведать о ней можно было только в миг перехода. И это была бы, о да, наконец-то, — сверхлитература.

В Кругловке было мало развлечений, швейная фабрика не работала, кино не привозили, интернет часто зависал. Единственным способом развлечь, а заодно и мотивировать население оставались публичные расстрелы, к которым Смирнов прибегал сначала по воскресеньям, затем по обоим выходным, а теперь еще и по средам. Населения хватало, предлоги не переводились — от кражи соседской рубахи, вывешенной на просушку, до диверсий, доказывать которые не требовалось, ибо все в городе и так со страшной силой сыпалось и ломалось. Ржавел водопровод, рвались электрические провода, случались обстрелы, хотя все реже, поскольку война выдыхалась на глазах, — и всегда можно было обвинить любого кругловца в корректировке огня. Мирное население, которое Смирнов в душе глубоко презирал, давно бы разбежалось или свергло к чертям верховного комиссара, — но в главном он не ошибся: расстрелы понравились, народ вошел во вкус. Было интересно. Многие ненавидели соседей, иному заманчиво было посмотреть, как станет корчиться отвергнувшая его одноклассница, некоторым подросткам надоели родители, а что не будет больше горячего обеда, так проживем как-нибудь. Женщин Смирнов расстреливал выборочно, неохотно. Он был все-таки солдат, а главное — он не верил в женскую литературу. Если кто и мог написать что-то подлинное, то, конечно, мужчина, и лучше бы не испорченный образованием.

Каждому приговоренному на ночь оставляли книгу, предупредив, что если она будет повреждена или вовсе уничтожена, расстрел заменят сожжением. Смирнов берег книгу, которую про себя называл, за неимением лучшего, «Жалобной», Разумеется, потом, вдумчиво разобрав все эти каракули бывших двоечников (сам Смирнов писал каллиграфически, с писарскими росчерками), он подберет название поточней, поярче. Но странно — читать книгу, в которой насчитывалось уже больше сотни записей, иные на несколько страниц, он не решался. То ли время еще не пришло, потому что в книге — большой, конторской, с плотными желтыми страницами — оставалось еще много места. То ли Смирнов боялся прочесть о себе нечто, способное подорвать его собственный боевой дух. Черт его знает, что могло там содержаться.

В любом случае, понимал Смирнов, это будет Литература. Никто теперь ничего не читал именно потому, что литература пишется кровью, а крови не было: вода, в лучшем случае чернила. Он понимал, что в Кругловке сотворяется книга года, десятилетия, а может, и века; знал, что премия «Большая книга», если она еще существует, ему гарантирована; о количестве переводов даже не задумывался. Новая Библия, на меньшее он не соглашался. Понятно, почему до сих пор не появилось ничего подобного: ни у кого из редакторов до сих пор не было возможности приговорить сотню авторов к смерти. Мечтали, но не получалось. Он первый, кому весна славянской надежды дала такую возможность. Он знал, что книги последних слов всегда пользуются успехом, и это мягко сказано — ломают жизни! В школе он однажды украл из кабинета истории все равно никому не нужную книгу «Говорят погибшие герои», содержавшую предсмертные письма бойцов и арестованных партизан. Если не считать явно вписанных нанятыми сочинителями длинных писем про любовь к Родине, документы были яркие. Он запомнил слова одной приговоренной партизанки, обращавшейся к сыну: «Все заучивай для тебя будет не плохо». Настоящее, такого в кабинете не придумаешь. Существовала так и называвшаяся «Книга последних слов» — чьи-то рассказы, стилизованные под последние слова на советских судах, но преступления были скучные — избиения, кражи, алименты, и последние слова скучные, как надписи в сортире на автовокзале. В Кругловке когда-то был автовокзал, но теперь закрылся, в нем выбили все стекла и загадили пол, словно гадить больше было негде. Была, наконец, книга одного застрелившегося немца «Последние слова». Немец был неглуп, доказывал в единственной книге, что женщины и евреи суть низшие существа, лишенные доблести, но тщетно ждал Смирнов от его последних слов какого-нибудь откровения. Немец был слишком образован, думал перед смертью о каких-то греках. Это не было коренной правдой, той, проступающей вдруг в мокром лесу, как черная болотистая вода между прелыми листьями. Если сказанное под пыткой было образчиком стиля, то что говорить о написанном в полупосмертном состоянии, когда доступна обозрению и вся предыдущая жизнь, и будущая? (В неизбежности будущей Смирнов не сомневался, поскольку такая исключительная, сверх всякой меры одаренная личность, как он — писатель, военачальник, блистательный организатор всего, за что брался, прежде всего расстрелов, — не могла исчезнуть бесследно; книги, воинские победы — все тень, подлинное же сияние исходило из его больших серых глаз, из лаконических реляций, из прочувствованных слов, которыми предварял он казни).

Иногда Смирнову казалось, что он и на войну, и в Кругловку пришел только для того, чтобы организовать книгу, даже — Книгу. Он хранил ее в сейфе, вынимал строго в восемь вечера накануне казни (приговоренных обычно расстреливали на другой день после суда, занимавшего не более получаса), а утром, после экзекуции, когда на кругловском кладбище в братскую могилу торопливо зарывали тела, запирал снова. Был соблазн прочитать то, что написала свежая убоина, но он всякий раз воздерживался, и до какого-то момента это его действительно хранило — словно он, не соприкасаясь со смертью лишний раз, получал гарантии безопасности еще на пару дней.

Но заканчиваются всякие гарантии, и теперь у Смирнова было десять часов, чтобы спокойно прочитать книгу и что-нибудь туда написать. Дело в том, что приехавший из Москвы под видом гастролирующего певца представитель Ставки Кушелев давно прослышал о смирновской манере еженедельно расстреливать трех врагов трудового народа и явился с проверкой. Получив подтверждение ужасных слухов, распространяемых Би-би-си, он немедленно арестовал Смирнова, не успевшего даже кликнуть верного ординарца Шухова, и, к рабской радости кругловцев, приговорил к расстрелу в двадцать четыре часа. О книге ему доложил тот самый ординарец, и Кушелеву понравилась смирновская идея. Он лично отнес Смирнову книгу на тех же условиях: впиши что хочешь, порвешь — самого порвем, собаками. А сам подумал: в Москве издам. Или, возможно, передам Би-би-си. Посмотрим, кто как заплатит.

И вот Смирнов сидел теперь в том же самом помещении бывшего овощного склада, назначенного им под тюрьму. Прежняя кругловская тюрьма не годилась, помещение было выбрано со смыслом: из зарешеченного окна был виден маленький стадион, на котором и теперь играли в футбол жители бандитского микрорайона Тугарино. Вид был идиллический, невоенный. Рядом шумел деревьями парк, а поскольку окно выходило на восток, у приговоренного был шанс проснуться с первыми лучами (если заснет вообще) и что-нибудь существенное дописать. Что-нибудь самое последнее, исполненное мрачной решимости или подлинно смертной тоски. Смирнов всегда подробно расспрашивал конвоиров, что делал приговоренный в последний момент, писал ли что-нибудь или спал, отвернувшись от окна, или курил (Смирнов заботился о том, чтобы накануне обязательно выдавали пачку).

Теперь холодным апрельским вечером он сам сидел у окна при свете голой лампочки и читал свою Книгу, в которую должен был вписать последние слова. Шелестел парк, напоминая деревенский лес детства. В отдалении толпились кругловцы, желая заглянуть в окно к бывшему диктатору, но охрана не подпускала. Смирнову создали напоследок все условия, чтобы оставить от всей его бурной жизни последний иероглиф.

«Смирнов сука тварь подлая гадская мразь ты в аду гореть будешь в огне сволоч. Кто тебя сюда звал тварь зачем ты пришол. Подавись мразота тебя не растреляют тебя зубами разорвут. Смирнов падла сука тварь ты мной подавишся. Говно вонючее падла ты своей смертью не помреш Смирнов. Ты сука и все вы суки. Тебе воды никто не подаст. Ты в говне в блевотине умирать будеш Смирнов. Твою могилу затопчут никто не будет знать где ты лежиш. И могилы у тебя не будет. Твоя мать сука Смирнов подзаборная тварь твоя мать. Твоя мать за бутылку давала. Твою мать сейчас черти жарят. Детей у тебя нет и не будет. Тебя за яйца вверх ногами подвесят Смирнов, ты будеш висеть а будут подходить и в харю плевать. И ссать в харю будут Смирнов. Ты говна кусок».

«Настоящим довожу что мой сосед Щербатов Н.К. 1958 г. р. много кратно высказывался что это все хорошо некончится а кончится как с Гитлером. И говорил что лучше было без этой всей весны. И дочь его Гуслеева М.Н. замужем за Гуслеевым Д.П. который сейчас кстате пребывает в Москве шофером там прирабатывает и присылает денег так его жена Гуслеева дочь Щербатова говорила что невозможно больше так. Хочу также сказать а то не выслушали в суде но я скажу Хвостинский Л. Д. с улицы Абрамяна дом 16 сказал что телевизор все ложь и зимой вообще будем умирать. Когда был парад пленных Семенов Л.К. с улицы Марата д. 12 кв. кажется 6 сказал что не пленные все а переодетые, что столько пленных нет. Ходырева Серафима соседка Хвостинского Л.Д. заходила к нему я слышал и говорила когда уже все это закончиться. Должна быть справедливость а не то что одного за всех. Могу так же указать что действует подпольный центр который обязуюсь назвать полностью в случае если мне будет дана возможность. Прошу допросить и дать возможность указать конкретные адреса потому что возможны диверсии на день города и так же в дальнейшем. Больше 40 человек входит туда. Готовятся безусловно покушения. Прошу рассмотреть в срочном порядке. Я не хочу это уносить с собой но не выслушали, теперь прошу требую выслушать. Я требую выслушать».

«Кассация. Утверждение о том, что я мог корректировать вражеский огонь, совершенно не соответствует действительности и абсурдно. Прошу суд внимательно ознакомиться с обстоятельствами, которых не дали даже изложить. Утверждается, что я по телефону корректировал огонь во время обстрела 23. 09. Но как Это возможно, когда все звонки мобильного телефона можно получить и в полной распечатке не найти ни одного такого разговора? Хорошо, даже если бы я мог корректировать огонь по телефону, как я мог находиться в 17. 15 в здании завода им. Чкалова, когда я в это время находился с учащимися на экскурсии по родной природе, что все они могут подтвердить и подтвердят? Хорошо, допустим даже, что во время экскурсии я мог произвести звонок, но какой огонь я мог корректировать из парка им. 40-летия Октября, в каковом отсутствуют любые объекты? Это смешно, абсурд. И почему я должен был корректировать огонь, когда в это время, как показал комендант Лазаревского района, обстреливалось вообще общежитие № 3, от которого я находился на расстоянии 3 км? Я не говорю уже о том, что не имел никакого мотива для корректировки обстрела и военного образования, и даже армейского опыта не имел, чтобы таким обстрелом вообще координировать из города. Тому, что я находился в парке им. 40-летия Октября, множество свидетелей, весь девятый класс за вычетом больных, но с них не сняли показаний даже письменно. Утверждается также, что после корректировки огня я пошел в гости к Муханову Т. П. Какой может быть смысл ходить в гости после корректировки огня, неужели для того, чтобы отметить выпивкой удачную корректировку огня?! Это тоже абсурд. Показания Муханова Т.П. действительности соответствовать не могут, поскольку всем известно, что это спившийся алконавт, который должен мне к тому же довольно большую сумму, накопившуюся за все время, когда он у меня занимал, и я отвергаю категорически. Учитывая, что в школе осталось три преподавателя и один из них я, примененная ко мне репрессия может сорвать учебный процесс в целом, но надо хотя бы понимать, что если уж я действительно бы корректировал бы огонь, то огонь был бы по крайней мере скорректирован, а они лупили в общежитие № 3, где нет ни одного военного объекта, а только беженцы из Отрадного, в чем нет вообще никакого смысла. Прошу досконально проверить все мое перемещение 23. 09 и в предыдущие дни, из чего станет ясно, что все это совершенно абсурдно».

«Жизнь прошла не зря мне есть чего вспомнить. Однажды в Сумах я в гостинице услышал звонок, предложили девушку, я спросил сколько, сказали триста за ночь и я согласился. Девушка вошла минут через пять лет восемнадцати, как мне показалось, но опытная. Пикантные ножки подпирали упругую попку, чуственные пухлые губки были ярко, но красиво намазаны. Тугая юная грудь натягивала ситцевое платьице в двух местах. Аромат ее духов, мне прямо вскружил голову. Я подумал какова она будет в постеле, и она словно почуствовав мой вопрос, изогнула сначала одно бедро, потом другое. Потом как бы подразнив меня изгибом она повернулась попкой и снова изогнулась, но когда я протянул руки сказала „Нет, нельзя“. Видимо в программу входило вот так покрутиться и показать себя со всех сторон, но вот она игривым движением пальцев чуть чуть приподняла подол короткого платья. Потом словно передумав она прошла в душ, но словно передумав сняла сначала платье и осталась в чулках!!! Там было у нее все побрито. Белья кроме лифчика не было на ней никакого. Лифчик она сняла и бросила, он повис на люстре. Я лег на кровать и стал ждать. В душе она была минут пятнадцать показавшиеся мне вечностью и я думал уже, что же она моет там, так долго, а может быть просто справляет нужду включив воду чтобы не было слышно, и эта мысль возбудила меня так что я загорелся!!! Уже я не мог терпеть, когда она вышла забрав волосы в хвостик и подошла к кровати. Я потянулся к ней, но она опять сказала „Нет“. Она надела на меня гондон и легла томно и приподняв колени, поставив слегка ноги на носочках, развернулась вся и сказала: „А теперь накажи девочку, понасилуй меня“. Я бросился на нее как матрос вернувшийся из дальнего плаванья!!! Она мяла мне яйца рукой, а другой гладила по голове и я никогда не думал, что голова может быть таким эротическим местом. Она потом перевернулась и мне открылась аккуратная попка с перекладиной посредине и двумя прелесными ямками над бедрами. ОООООП!!! Я кончил головокружительно погрузившись глубоко в нее и никогда кажется не испытовал подобного. Распрашивать про ее прежнюю жизнь мне казалось ненужно и мы выпили шампанского молча, она только улыбалась и немного играла моим Мальчиком пока он не вспрыгнул как шальной показывая что снова готов погружаться в прекрасные бездны».

Назад Дальше