Сны и страхи (Сборник) - Быков Дмитрий Львович 8 стр.


Так вот, мы имеем к вам поручение, товарищ Бутыкин. (Пауза. Умеют.) Поручение деликатное. (Пауза.) Понимая, что вы человек разумный и все это — строгая секретность. Короче, вы находите там этого Манахина. И если действительно этот Манахин что-то такое знает, то мы, конечно, готовы вывести любого литературного плагиатора на чистую воду. Но поскольку Манахин, как вы понимаете, ничего не знает и все один блеф, то вы раздраконьте-ка нам его как следует, да и самому объясните, что если он там будет рот открывать, так ведь у нас и во Франции друзья среди рабочего класса. Внятно это вам, товарищ Бутыкин? Действуйте тогда, визу мы обеспечим, и прямо-таки из Сорренто, значит, поедете в столицу мировой моды. Женаты? Ну так женке чулок, а то одним черноземом бабу не накормишь, — и усмехнулся так мило, так по-братски, ухремно, как говаривают у нас в воронежских краях.

План действий был оговорен, и нашелся в Париже свой человек, — вправду, значит, у Климова и среди эмиграции имелись свои, — который мог вывесть прямиком на Манахина. А хорошо было бы вот так заявиться, и не во всяких костюмах-штиблетах, которых накупил он с Максимычем, а в сапогах, во френче, да мало ли, а то и в буденовке, которой сроду, конечно, у Бутыкина не было, но для такого дела подошло бы, — зайти бы в эти самые «Последние новости» да и сказать:

— Руки вверх, пришли последние известия!

Но эффектом пришлось пренебречь, да и не было, сказал верный человек, никакой редакции: собирались на дому у редактора еженедельно, сдавали кто что мог, с миру по нитке.

Со связным переписка была серьезная, жаль только, что не шифром: «ждать вас (телеграфировал он русские слова латинскими буквами) буду в кафе „Lis“ на третьей от вокзала улице в одиннадцать часов ровно». Бутыкин не успел даже закинуть саквояж — новенький, коричневый, тоже от Максимыча, в дешевую гостиницу на бульваре с невыговариваемым названием «Рошешуар»: сразу отправился в «Lis». Там его уже ждал за столиком у окна — посетителей было мало, не ошибешься, — высокий, худой, с такими глазищами, каких в России Бутыкину сроду не встречалось, а больше он нигде не бывал. Человек с таким честным взором, таким чистым лбом только и мог быть агентом. Бутыкин это подумал со странной мстительностью. Агенты были, конечно, святые люди, а все-таки его простая натура протестовала. И он, маленький, со свиными глазками, чуть больше себе понравился, глядя на этого агента, который явно нервничал и своей ролью тяготился.

— Ну, что там, как? — горячо расспрашивал агент, хоть и понижая голос. Бутыкин солидно рассказал, как хорошо идет смычка, как борются за здоровый быт, каких успехов достигла в особенности гигиена (между вторым и третьим томами «Чернозема» он выпустил рассказец «На другой день» о безобразном жеребячестве, очень нашумевший, и потому был в курсе, как идет борьба с венеризмом).

Против ожиданий, агента все это совсем не интересовало. Он расспрашивал о новостях литературных, причем Бутыкина даже не читал («Я, понимаете, жду, когда вы окончите… чтобы уж сразу…» — и нехорошо подмигнул, дескать, мы-то с вами понимаем, что не окончите никогда). Спрашивал он все о втором и даже пятом ряде: Пастернак, Олеша, какой-то Соболь, который в позапрошлом году застрелился, — ну да, застрелился, вспомнил Бутыкин, а что? Он что написал-то? Значительный интерес представляли «Рождение героя» Либединского, «Разгром», эт-самое, Фадеева, хотя и содержащий, конечно, ошибки правого уклона. Но правый уклон был агенту совершенно в диковинку. «Куда, вы говорите?» — распахнул он и без того невозможные глаза, и Бутыкин не стал посвящать белогвардейца, хоть и нашего, в тонкости литфронта. «Вам тута не будет понятно», — сказал он с должным высокомерием, а на вопрос о Булгакове ответил, что на враждебные вылазки не ходит и другим не советует. Тут агент улыбнулся так широко и дружески, что Бутыкин против воли криво ухмыльнулся, иначе не умел.

— Значит, Манахин, — сказал бывший белогвардеец с внезапной деловитостью. — Константин, отчества не знаю, да он молодой, года тридцать четыре. Он шофером тут, до этого письма не печатался. Таксирует. В прошлом артиллерист, повадки до сих пор офицерские, так что вы аккуратно с ним.

Бутыкин самодовольно хмыкнул. Еще с шоферами деликатничать, из бывших, щас.

— И он парень честный, — сказал агент задумчиво. — Я о нем спрашивал у галлиполийцев. Шершавый, конечно, грубый, но офицер боевой. Врать не будет.

Бутыкин, видно, не смог скрыть радости, потому что агент спросил:

— А вы верите, что Шелестов… да? Вы же знаете его?

— Я, господин хороший, верить или не верить, эт-самое, не обучен. Я и в Бога не верю, я исключительно уважаю научное знание. Когда мы будем знать положительно, материально, тогда мы, так сказать, можем. Но я для того и прибыл, чтобы разъяснить этого Манахина на месте.

— Ну а Шелестов? Я первую часть прочел, немножко, конечно, этнографично, — виновато сказал агент, словно это он отвечал за промах Шелестова. — Но забирает, знаете, и хотя местами похоже на Мельникова — в лесах и на горах, — но безусловный писатель, и жаль было бы, если…

— Вот мы гадать и не будем, — припечатал Бутыкин. — Что до товарища Шелестова, то как вам сказать. Первый том — первый ком, главна-то штука, я вам скажу, написать второй. (Сам он написал уже три). Он имеет на себе, конечно, пережитки казачества и тоже правый уклон… Но нельзя отнять, что живописность и прочее. А парень он свой, товарищеский парень, — спохватился он, — и мы имеем решимость, чтобы не смели тут… своими щупальцами… почему я и здесь.

— Да-да, — заторопился агент, — вот адрес.

Бутыкин в такси доехал до отеля (вот был бы номер — подсесть к Манахину! Он для проверки всю дорогу ругался ядренейшим матом — шофер и усом не вел), обустроился, закушал обед с невкусным луковым супом и медно-кислым красным вином, подивился бедности хваленой парижской публики, приобрел действительно жене чулки и себе галстук, а к семи вечера был у черта на рогах, в шестнадцатом районе, на улице с двойным названием, которое еле выговорил другому таксисту: Колонель-Бонне. Дома семнадцать не было — пятнадцатый и сразу девятнадцатый, как-то он отступал вглубь, и вид у него был потертый, чуть не средневековый. Внизу, на входе, сидела вахтерша, вылитая Клавдия с общежития Трехгорной мануфактуры, куда Бутыкин захаживал к одной интересной Мэри, и так же не хотела пускать, но он повторял: «Манахин, Манахин, русский», — и она махнула рукой, потому что у русских, видимо, были свои чудачества.

На лестнице в нос Бутыкину шибануло запахом старины — старого дерева, затхлости, общей несвежести, укуркости, как говаривали у них под Воронежем. Запах казался коричневым, Бутыкин все-таки был писатель и чутье на запахи имел, так сказать, цветовое: мясо пахло красно, мыло «Лориган» — фиолетово, а этот лестничный запах был чисто коричневый, цвета опилок, трухи, старческой дрябнущей кожи. Нехорошо жил Манахин, и тяжко ему было, верно, вдыхать каждый день этот дух чужого распада, долгой беспросветной неудачи; может, если б он честно разоружился и признал, то его бы к нам? Шофера и у нас нужны, а что бывший белый, то мало ли бывших белых! Если он, конечно, действительно знает и разоблачит… Но Манахина не было дома, это, видать, и пыталась втолковать Бутыкину вахтерша внизу, потому и махнула рукой — пусть сам убедится, русские иначе не понимают. У, курва! Манахин, значит, в ночную. Бутыкин с трудом дотерпел до завтрашнего обеда. У него было в Париже три дня, он не мог провалить поручение. К трем таксист уж всяко отоспится.

Вахтерша на этот раз пустила его без звука, Бутыкин с колотящимся сердцем поднялся на пятый этаж по узенькой, чуть втиснуться мужчине его сложения, винтовой лестнице — и решительно постучал. С той стороны молчали, потом заскрипели пружины, постоялец по-медвежьи заворочался, всхрапнул, крякнул, встал и тяжело прошел к двери.

— Ки э ля? — спросили хрипло.

— Я русский, пришел по делу, Бутыкин, — сказал Бутыкин поспешно. Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в мелькнувшем просвете можно было разглядеть горбатый нос — видимо, манахинский. — Я из Советского Союза, — быстро сказал Бутыкин, — по поводу статьи вашей. Насчет Шелестова.

За дверью молчали. Наконец Манахин решился, и Бутыкину предстал типичный казак, ровно такой, каким его когда-то рисовали в «Известиях». Манахин был выше среднего роста, с тяжелыми руками, квадратными плечами, вислыми усами — как эти французы садились к нему в машину? Бутыкин и в Москве к такому не сел бы. Манахин был в белой рубашке, фланелевых брюках на подтяжках и в сетке на голове — помыл, видно, после смены, так вот, чтоб волосы не растрепались. На столе в крошечной комнате — кровать занимала ее четверти на три, — лежали раскрытые, корешком вверх, шелестовские «Пороги» в издании «Роман-газеты».

— Слухаю вас, — буркнул Манахин.

Никакой радости, в отличие от агента, он не выказал, сесть не предложил и угощать точно не собирался, хотя под выпивку разговор пошел бы легче. Бутыкин надеялся, что тоска по Родине заставит Манахина сперва хлебнуть, а там и разговориться, но он и руки не протягивал. Бутыкин засуетился.

— По русскому обычаю, господин Манахин, надо б сперва обзнакомиться. — Он искал точки соприкосновения с белоказаком и не находил, кроме водки. — Поговорить, эт-самое, погутарить. Привет с Родины, — это было уж вовсе некстати.

— Слухаю, — повторил Манахин, не предложив сесть.

— Гражданин Манахин, — уже без «господина», с полагающейся суровостью заговорил Бутыкин. Он понял, что душевного контакта не будет и давить надо по-советски. — Вы описали в «Последних новостях», как знали настоящего автора романа товарища Шелестова «Пороги». У нас это строго поставлено, нам чужого не надо, и если товарищ Шелестов действительно присвоил чужое, то мы со всей, эт-самое, пролетарской прямотой. Потому что и у нас имеются основания полагать, что, может быть, данное дело не очень-то и чисто.

Манахин слушал как каменный, только видно было, как бьется на виске у него извилистая жилка. Руки белоказак держал в карманах, но видно было, что ежели вдарит, то вдарит. Бутыкин никогда не любил казачества, ни белого, никакого.

— Поэтому, — продолжал Бутыкин, — нам желательно было бы ваши, так сказать, материалы, если вы располагаете и если разоблачение действительно пойдет, то я вам уполномочен передать гарантии, определенные гарантии определенных лиц. — Он заторопился. — А то что в самом деле, русский человек в какое-то такси. И возвернуться можно, и там у нас сейчас, вы знаете, смычка… Многие сейчас, как вы знаете, вот так вот, назад… А товарищ Шелестов действительно позволяет, и мы давно замечали, поэтому если вы, так сказать…

— Знацца, так, — тихо сказал Манахин. — Смычка, да? — И Бутыкин прямо почувствовал, как он там, в карманах, сжал свои чугунные кулаки. Такие кулаки хорошо подносить к носу и спрашивать: «Чем пахнет? Смертью пахнет». — Ты щас, товарищ, повернешься кругом арш и смыкнешься отсюдова, я табе два раза повторять не буду. Ты слыхал?

— Но слушьте, — затараторил Бутыкин, — ну что вы это, как несознательный… Ведь вы сами писали, никто не тянул. Статья, эт-самое, хорошая статья по делу, ну если каждый так будет чужое… што вы, я не знаю…

В ответ Манахин несознательно сделал один шаг в сторону Бутыкина, и писатель, не прекращая увещаний, выкатился на лестницу. Что интересно, он долго еще потом продолжал говорить. Вахтерше внизу — слова «консьержка» он не узнал до старости, — тоже сказал почему-то, размахивая руками:

— Но несознательно же. Вот так каждый будет воровать книги, что будет?

Но в Москве миссию Бутыкина сочли выполненной, потому что не для того же его посылали, чтобы вызнать истинную картину. Его для того посылали, чтобы прекратилась белогвардейская вонь по поводу похищения нужного романа. А она прекратилась, и белоказачий шофер Манахин так никогда и не рассказал всей правды про съединение Панкрата с Анфисой. Только Климов, выслушав доклад, потеребил усы и спросил Бутыкина:

— Странность все же, товарищ Бутыкин. Почему он еще пятого июня хотел разоблачать товарища Шелестова, а три недели спустя уже вот так? Мог ли, допустим, товарищ Шелестов как-то воздействовать?

— Да он такой, он никого слушать не стал бы, — поспешно ответил Бутыкин. — Это какая-то ему под хвост, извините, вожжа.

— Вы говорите, на столе «Роман-газета» была? — задумчиво спросил Климов.

— Лежала, с «Порогами». Прямо вверх портретом.

— Портретом? — переспросил Климов. — Они с портретом теперь печатают?

— Ну а как же. И с меня снимали. С марта месяца так выходит.

— Ну ладно, — отпустил его Климов и два месяца спустя, когда стало уже ясно, что разоблачения Манахина не возобновятся, поощрил Бутыкина посещением распределителя.

15 октября 1928, Москва

Подбором комиссии по делу Шелестова занимался лично Климов. О деле доложено было на самом верху. По документам на Шелестова не было ничего, настолько ничего, что самая способность его к литературному творчеству представлялась фантастическим делом: он словно бы и не жил — откуда ж брал? Ведь он вот уже второй том заканчивал, уже первую его половину печатал литературный журнал «Октябрь». Там дело шло о первых днях революции, о феврале, когда ему было пятнадцать, о бегствах с фронтов, увиденном глазами опытного бойца, который хоть и понимал все про царский режим, а все же болел за Россию. Откуда ему за нее болеть, когда он ее, собственно, не видал? Когда он только и видал что советскую власть, и та его почти не трогала? Климов на него посмотрел. Он участвовал в разгроме Маслакова в двадцать первом, был легко ранен — не так, как описывалось у него, с кишками наружу и прочими ужасами, а пустяшно задет; был в продотряде — решительно ничем не отметился; учился очень так себе, четыре гимназических класса, семья весьма среднего достатка. Кто там сейчас разберет, что в действительности было на Дону? Климов весь девятнадцатый год проработал в аппарате Дзержинского и такого навидался, что половины не помнил, а другой половине не верил. Хотя, казалось бы, что особенного? Но это сейчас он в книгах читал про все эти дела — и цифры не впечатляли; а ты поди посмотри в глаза тем цифрам, когда они в еще живом виде тут ползали, до последнего надеялись, пытались даже угрожать… Если в Москве, у аккуратиста Эдмундыча, творилась такая неразбериха, что одного человека по всем документам расстреляли три раза, а он был жив, благополучен и работал сейчас резидентом в Палестине, — мало ли что там было на Дону. Вот только история с «Роман-газетой» очень не нравилась Климову. Что он такого там увидел, белая дрянь, в этой «Роман-газете»?

Шелестов во всех отношениях вынырнул ниоткуда: родители умерли, воспитывался у дядьки, женат был на дочери соседа, вся жизнь у хутора на виду, и никто в нем сроду не замечал способностей. Климов отправил человека на тот хутор, под предлогом заботы о творческих условиях. Тот неделю прожил у Шелестова, доложил: чисто. Работает каждодневно по четыре-пять часов, пишет со всей серьезностью. Есть черновики рукой жены, но что ж такого? За Толстым и то жена переписывала, сам себя не разбирал. Шелестов был дружелюбен, пустил в самую, можно сказать, кухню: есаула Крячкина убьют в конце второго тома, с Дарьей, женой его, еще не решил… Анфиса вряд ли будет наша, а Панкрата постараюсь, постараюсь. Говорил он, правда, — чтоб такое заметить, хватило и наблюдательности молодого агента, — не так живо и густо, как писал; но ведь и Толстой небось не каждую свою устную фразу оплетал вечной своей паутиной попутных соображений!

Мало ли что молод, — а Лермонтов что, был стар? И это еще сто лет назад, когда вообще все было медленней. Теперь, говорят, ребенок уже в восемь все понимает, а в Африке с шести рожает. Странно сказать, в душе Климов был за Шелестова. Он хотел, чтобы у нас был честный красный Толстой, а еще больше хотел, чтобы Панкрат воссоединился с Анфисой. И конечно, белый таксер не мог сказать правды. Мы их недодавили, а они нам оттуда будут отравлять нашего честного писателя. Нешто какой-то роман мог уцелеть в Гражданскую, и чтоб его возили с собой по фронтам? Но для очистки совести нужна была комиссия, причем гласная, с таким решением, чтобы ответить всем «Последним новостям»; и Климов ее собрал.

Назад Дальше