Танки идут ромбом (Роман) - Ананьев Анатолий Андреевич 16 стр.


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено; словно цветной фильм смотрит Табола, с той только разницей, что сам выбирает нужные кадры; у фильма два сценария — наш и вражеский, два постановщика — командующий Шестой гвардейской армией генерал-лейтенант Чистяков и командующий второй немецкой танковой армией генерал-полковник фон Шмидт — и сотни операторов — командиров подразделений, — операторов и участников, как и подполковник Табола, прильнувших к биноклям и стереотрубам, смотревших и снимавших на ленту памяти эти суровые кадры войны. В двух полушариях стереотрубы проплывает желтая линия траншеи: комья навороченной земли, серые, с оголенными корешками трав, красные, глинистые, выкинутые взрывом из глубины, черный дым, сползающий в воронки, вмятины гусениц, брошенный автомат на бруствере, чья-то каска, чей-то тлеющий вещмешок, тлеющая шинель, тлеющая гимнастерка на убитом солдате… Восемнадцать смельчаков поднялись в контратаку. Они бегут по стерне к гречишному полю; они так и попали в полушария стереотрубы уже бегущими, и Табола удивился, увидев эту серую цепочку солдат, потом с досадой подумал: «Куда? На смерть!» — потом, в следующую секунду, когда понял их замысел, тихо похвалил: «Черти!»

К развилке стремительно мчится танковая лавина. Подполковник поворачивает стереотрубу и видит, как серые шлейфы пыли вскипают за танками.

У подполковника Табола сложилось свое отношение к войне. На всю жизнь запомнился ему пожелтевший книжный листок, найденный в партийном билете убитого солдата. Было это осенью сорок первого, как раз после сдачи Киева, когда он с группой — пятьдесят человек — генерал-майора Баграмяна выходил из окружения, пробивался к Гадячу. Вот что было написано на листке: «В 1240 году явился Батый под Киев; окружила город и остолпила сила татарская, по выражению летописца; киевлянам нельзя было расслышать друг друга от скрипа телег татарских, рева верблюдов, ржания лошадей. Батый поставил пороки подле ворот Лядских, потому что около этого места были дебри; пороки били беспрестанно день и ночь и выбили наконец стены. Тогда граждане взошли на остаток укреплений и все продолжали защищаться; тысяцкий Дмитрий был ранен, татары овладели и последними стенами и расположились провести на них остаток дня и ночи. Но в ночь граждане выстроили новые деревянные укрепления около Богородичной церкви, и татарам на другой день нужно было брать их опять с кровопролитного бою. Татары окончательно овладели Киевом 6 декабря…» Наискось через всю страницу виднелась четкая каллиграфическая надпись: «Века не стирают позора нации!» Подавленный и опустошенный, как многие, кому пришлось отступать в сорок первом, видеть сожженные города и села, вереницы беженцев, русских людей, уходивших с насиженных мест, спасавшихся от плена, — подавленный и опустошенный, еще не примирившийся с тем, что Киев разрушен, горит и по Крещатику маршируют немцы, что армия, защищавшая город, державшая фронт, в смятении откатывается на восток, что, вернее, армии нет, а есть отдельные солдатские толпы по лесам и у переправ, что штаб фронта потерял все связи со штабами корпусов и дивизий (Табола еще далеко не полностью знал обстановку), а сам командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос смертельно ранен и окружен у хутора Дрюковщина, окружены вместе с ним член Военного совета фронта секретарь ЦК Украины Бурмистенко, начальник штаба фронта генерал-майор Тупиков, и выручить их уже нельзя, — подавленный и опустошенный, в лесу, на привале, при слабом свете холодной сентябрьской зари, прочел Табола пожелтевший листок из истории России и каллиграфическую надпись на нем и с желчной усмешкой передал товарищу. «С высоты веков легко клеймить: „Позор!“ — а если невмоготу?.. Если он прет, как саранча?..» Товарищ не вернул листок, пустил по рукам; потом — короткий бой, и все забыто; и только в Гадяче, когда группа, с которой Табола пробивался, вышла из окружения и он, живой и невредимый, ожидал дальнейших распоряжений, бродил по улицам города и впервые за много недель мог спокойно поразмыслить над событиями, вспомнил и листок, и утро в лесу, и убитого солдата-историка, чей партийный билет он сдал в политотдел стрелкового корпуса, стоявшего в городе; вспомнил и каллиграфическую надпись: «Века не стирают…» Кто написал эти слова — тот ли убитый солдат, смотревший перед смертью на горящий, занятый немцами Киев? Или он тоже где-то подобрал этот листок и как самый драгоценный документ положил в партийный билет? К чему относились слова о позоре и нации к захвату ли татарами Киева, древней столицы Руси, или еще к чему-то более объемному и важному — нация не объединилась, не отстояла свою свободу и двести пятьдесят лет гнула спину перед татарами? Историк, записавший эту, может быть, случайную, может быть, глубоко продуманную и осознанную мысль, не оставил пояснений. Может быть, он, движимый самыми лучшими порывами, по-своему, как умел, предостерегал русский народ от фашистского рабства и этими горькими словами «несмываемый позор» звал на смертный бой? Для Табола ясно было одно — чтобы избежать позора, нужно усилие всего народа, всех от мала до велика! Хотя об этом и радио, и газеты твердили с первых дней войны, Табола только теперь по-настоящему осознал эту величайшую необходимость для всех времен и поколений; он пришел к этой мысли самостоятельно, как философ, открывший истину; ему казалось, что именно сейчас он понял, что такое Родина, долг и честь гражданина; далекая история и то, что совершалось на глазах, — все для него слилось в одно неразрывное целое; он был лишь артиллерийским капитаном, которому еще предстояло принять дивизион, угрюмый и молчаливый, бродил по улицам Гадяча — заросший артиллерист с трубкой во рту! и мысленно повторял: «Единство! Только единство!» Он уже не испытывал того отчаяния, как после сдачи Киева; в нем пробудились ненависть, упорство и жестокое презрение к трусливым людям; когда слышал реплики: «Лучше умереть, чем видеть, как бежит наша армия!» — ядовито усмехался. Смерть — это удел трусов; смерть, даже геройская, это не оправдание для будущих поколений; надо жить и победить! «Только единые усилия…» Табола принял дивизион и снова в бой; его дважды ранило, и дважды он не покинул командного пункта; с той осени в Гадяче, когда он понял смысл борьбы, до конца войны не подумал об отдыхе и тыле.

Было сражение на Барвенковском выступе.

Был бой под Малыми Ровеньками.

«Фашистские полчища!.. Татарские орды!..»

Табола не забыл об этом сравнении. Через год, когда фронт передвинулся к берегам седой Волги и он уже в чине майора командовал артиллерийским полком, снова прочел ту же страницу о татарском нашествии, только теперь это был не от дельный пожелтевший листок, а хорошо переплетенная, с кожаным корешком книга. Он подобрал ее недалеко от корпусов Тракторного, в развалинах одного дома, в полуподвальном помещении, где несколько часов подряд располагался наблюдательный пункт полка. Книги валялись в углу, их топтали, на них сидели, лежали; Табола расшвырял их сапогами, расчищая место для стереотрубы; во время короткой передышки между атаками поднял одну, открыл наугад и с изумлением прочел: «…жители городов и сел русских, лежавших на пути, выходили к ним навстречу со крестами, но были все убиваемы; погибло бесчисленное множество людей, говорит летописец, вопли и вздохи раздавались по всем городам и волостям» Взглянул выше: «…татары положили их под доски, на которые сели обедать». Взглянул еще выше: «…русские потерпели повсюду совершенное поражение, какого, по словам летописца, не бывало еще от начала Русской земли». Потом прочел всю страницу. Потом немцы начали седьмую по счету атаку в этот день, и уже было не до книги. Но Табола взял ее с собой. Она и сейчас хранилась в его подполковничьем планшете вместе с боевой картой.

Одно обстоятельство особенно поразило Табола — татары положили связанных русских ратников на землю, настелили на них доски и пировали на этих досках. Ратники сначала кричали, потом притихли; они все погибли под досками. Победители глумились над побежденными! Табола так представлял себе эту картину: огромное поле, огромное скопище кривоногих татар, они связывают и рядами валят пленных… хотя фактически, как сообщал летописец, под досками лежали только князья; Табола не уточнял подробности; ему казалось, что всех, кто сдался в плен, постигла такая участь; он так отчетливо воображал себе эту картину, что даже слышал глухие проклятия, стоны и хруст ломавшихся костей. Эта картина каждый раз возникала в памяти, когда он смотрел на атакующие немецкие цепи, на фашистские танки, с ревом накатывавшиеся на позиции; угловатые каски, и сами фигурки автоматчиков, сизые, пригнутые, напоминающие толпы кровожадных татар, и танки в этой толпе, как пороки — задранные бревна на колесах, которыми татары разбивали городские стены, — танки, как пороки, с тонкими задранными стволами, — словно из глубины веков поднялась вся эта дикая, кровожадная лавина и хлынула на русскую землю; не под досками, под гусеницами будут хрустеть и переламываться кости; Табола почти физически ощущал на своей груди эту тяжесть досок и гусениц, и тем сильнее назревали в нем протест и жажда биться. Варвары! Пожалуй, только это слово могло отразить все чувства и мысли, весь гнев, который испытывал Табола к фашистам.

Цивилизованные варвары!

Однажды утром весь мир узнал о том, что сделали фашисты с партизанкой Зоей; с газетного снимка смотрело на людей мертвое девичье лицо; садизм Запада оказался куда изощреннее садизма Востока; пепелища, пепелища, трупы мирных людей по обочинам дорог, рвы, заполненные человеческими телами; Табола не преувеличивал, сравнивая фашистов с дикими татарскими племенами, он сам был дважды в окружении и дважды выходил из него; но одного он не подозревал тогда — наивным покажется это сравнение, когда загремят обвинительные речи на Нюрнбергском процессе, когда тайна концлагерей и лагерей смерти перестанет быть тайной и у опечатанных крематориев встанут часовые, охраняя, как вещественное доказательство, печи и пепел сожженных тел; когда ужасы рвов-могил, нумерованных и ненумерованных, отрытых, в полях России, по всей Европе, где только ступала нога гитлеровцев, эти потрясающие кладбища с грудами изувеченных тел, расстрелянных, задушенных, умерщвленных, ни в чем не повинных мирных жителей городов и сел, стариков, женщин, детей, раздетых донага, осмеянных, униженных, обобранных, — ужасы рвов-могил — тысячи откопанных мертвецов! — заставят содрогнуться мир. Табола доживет до этого дня и усмехнется, как наивно было сравнивать фашистов с татарскими ордами! Фашистов ни с кем нельзя сравнить, потому что человечество не может припомнить в своей истории еще другого такого факта, равного по количеству совершенных злодеяний людьми над людьми. Доживет и прочтет сообщение о начавшемся в Тель-Авиве процессе над фашистским преступником Эйхманом, тем самым «бухгалтером смерти», который одним росчерком пера сотнями, тысячами бросал пленных и заложников под пулеметы, который, если верить очевидцам, так сказал о себе: «Я с улыбкой сойду в могилу, потому что уничтожил шесть миллионов душ!» Доживет и увидит, как суд над палачом превратится в судилище, мировая общественность с гневом назовет преступника под бронированным стеклянным колпаком и судей сообщниками, и Табола присоединится к этому мнению. С еще большим возмущением и гневом услышит однажды, что Адольф Хойзингер, один из приближенных генералов Гитлера, тот самый каратель, свирепствовавший в Белоруссии и на Украине, разрабатывавший стратегические планы порабощения народов и подписывавший лично приказы о массовых расстрелах и казнях, — этот фашистский преступник вновь получил военный пост; его резиденция в Вашингтоне; он снова вынашивает чудовищные планы войны. «Люди! Народы! Уроки истории забывать нельзя!» Седой генерал в отставке, решивший вдруг под старость изучить историю, седой генерал Табола, который сам мог бы оставить потомкам изумительные страницы, в ночной тишине рабочего кабинета прочтет фразу Наполеона, сказанную в Тильзите о Фридрихе-Вильгельме и Германии: «Подлый король, подлая нация, подлая армия, держава, которая всех обманывала и которая не заслуживает существования», — прочтет в книге Тарле «Наполеон» и задумается над этой фразой. Прав ли Наполеон? Нет, не это будет важным для седого генерала; он не согласится с высказыванием корсиканца, который в свое время сам залил кровью поля Европы, — «великий» корсиканец мог говорить так, потому что для него нации и народы были только пешечными полками, — отставной генерал Табола с беспокойством подумает о тех немцах, западных, где опять раздаются реваншистские голоса. «Ужасы войны не должны повториться! Нация, которая в течение полувека позволит снова, в третий раз, втянуть себя в авантюру реванша, — заслуживает всякого осуждения!» — Табола запишет это на газетном листке, над столбцами с черным крупным заголовком: «Бонн требует атомное оружие».

Цивилизованные варвары!

Танки не прошли к шоссе. От развилки они повернули к северной окраине стадиона, потом ворвались в пустынную улицу и с грохотом помчались по селу. Если бы те, кто находился на командном пункте батальона, не кинулись бежать, немцы наверняка не заметили бы ни окопов, вырытых в стороне от дороги, на огороде, и хорошо замаскированных, ни блиндажа с пятью накатами, крыша и вход в который успели за весну зарасти крапивой; танковая лавина просто прогромыхала бы по пустынной улице, наткнулась на артиллеристов Табола, на заградительный противотанковый огонь и, не выдержав, отхлынула назад, к гречишному нолю, как отхлынули от траншеи автоматчики; но случилось как раз то, чего никак никто не ожидал; едва появились на улице танки, как все, кто были на КП и кто в блиндаже, в панике бросились к развалинам двухэтажной кирпичной школы. За развалинами стояла наготове противотанковая батарея. Табола заметил бегущих, когда за ними гнался по огороду танк, строчил из пулемета, настигал и давил гусеницами.

В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено: и танк, угловатый, приземистый, и черное жерло орудия, и маленький черный ствол пулемета, беспрерывно кипящий белым пламенем, и лица бегущих, искаженные страхом и отчаянием… Ни сейчас, ни спустя полчаса, после боя, Табола так и не узнал толком, что произошло на командном пункте батальона. Оставшийся в живых начальник штаба, близорукий, сутуловатый лейтенант, бывший сельский учитель естествознания, растерянно бормотал: «Очки? Где очки? Где я выронил свои очки?» Кто побежал первым — сам ли майор Грива, или этот близорукий лейтенант, или еще кто-то из штабных; но, может быть, им просто нечем было защищаться, потому что все противотанковые гранаты еще вчера вечером специальным приказом по батальону были переданы в роты? Приказ этот, сочиненный тем же исполнительным начальником штаба и подписанный Гривой, уже никому не нужный, валялся в ходе сообщения, втоптанный каблуком в землю, а майор Грива, как был в блиндаже без гимнастерки, без пояса, так и бежал теперь впереди танка, впереди всех, с необычным для толстяка проворством перепрыгивая через плетни и канавы; белая рубашка его особенно была заметна на фоне зеленой огородной ботвы.

Бежали связисты.

Бежали солдаты охранного взвода.

«Так было под Малыми Ровеньками — танки расстреливали и давили обезумевших, метавшихся в панике по полю людей!»

Табола медленно поворачивает стереотрубу; кадры, которые мелькают перед глазами, не предусмотрены сценарием; сейчас, когда исход боя почти ясен, когда до победы остается всего несколько минут — одна последняя схватка артиллеристов с танковой лавиной, поредевшей, уже потерявшей свою ударную силу (на поле боя, как черные копны, горят подбитые танки), — перед самой победой это паническое бегство! В полушариях стереотрубы то видны ноги майора, короткие, полные, то голова, плечи, руки, багровая шея и белая сверкающая лысина, всегда нотная, которую Грива тогда старательно промокал носовым платком, — теперь в его руках нет ни носового платка, ни пистолета. За майором гонится танк. Табола вспомнил все, что можно вспомнить об этом человеке, и неприятное чувство досады и злобы, ненависть ко всему трусливому — «Века не стирают позора нации!» — накипевшая в нем за долгие месяцы войны, теперь прорвалась одной желчной фразой: «Болван! Кусок мяса!» Он сказал мысленно; в ту секунду, когда произносил эти слова, еще не знал, спасет или не спасет майора, только чувствовал, что должен спасти, потому что этого требует человеческий долг. Жалко было даже преступника, которого подводят к стенке, а тут… За развалинами двухэтажной кирпичной школы стоит батарея. Крайнее слева орудие можно выдвинуть вперед, на небольшую площадку, и тогда — прямой наводкой уничтожить этот гонящийся за людьми по огороду вражеский танк. Табола четко представлял себе, как это будет. Площадка ровная, словно терраса, словно маленький полигон; он был на ней и вчера, и позавчера, и теперь видел ее в воображении — порыжевшую, выгоревшую траву, пыльную тропинку по диагонали, на которой до сих пор, наверное, сохранились следы его сапог; стрелять с площадки хорошо, но и орудие будет открыто со всех сторон, как мишень; ни деревца, ни кустика, ни окопа, ни воронки; впрочем, воронка, может быть, уже есть, и это только еще больше осложнит дело. «Посылать людей на смерть? Усатого наводчика, которому за сорок и у которого семеро детей? Безусого заряжающего, которому тоже за сорок и который тоже не холостяк? Стоит ли жертвовать лучшим орудийным расчетом ради спасения этих бегущих по огороду трусов?..» Если бы можно было на войне выбирать, заглядывать в будущее — усатый наводчик поведет комбайн, Грива сядет за дубовый стол и повесит на дверях табличку: «Прием по вторникам и четвергам…» Танк уже не стрелял, а просто гнался за майором, но Табола все еще не принимал никакого решения. Из-за развалин двухэтажной кирпичной школы вот-вот появится танковая лавина, и крайнее слева орудие, отлично замаскированное, спрятанное за бетонный фундамент, должно ударить во фланг вражеским танкам. Фланговый огонь — самый эффективный! Орудие будет бить почти в упор, и, пока немцы опомнятся и обнаружат его, не один и не два танка успеют поджечь артиллеристы. Правда, стрелять будет не только крайнее левое, кроме него стоят в засаде еще три орудия, но у этого — самые выгодные позиции. Табола так же отчетливо представлял себе и эту схватку — выстрел, стремительная, как черта, трасса, вспышка на броне и черный дым над башней; выстрел — трасса, выстрел — трасса… Схватка решит исход боя — или оборона устоит, или Соломки будут сданы немцам. Это только говорят, что полк воюет на своем участке, — каждый солдат держит фронт; он, Табола, сдаст Соломки, другой — другое село, третий — третье, и опять, как в сорок первом, как летом в сорок втором, — вереницы отступающих по дорогам, скопища у переправ… «Века не стирают позора нации!»

Назад Дальше