— Что ты, товарищ Горшечкин, в таких валенках ходишь? Некрасиво! — он ответил ей:
— Некрасиво, зато спасибо.
С новым химиком он говорил много и охотно, рассказывая ему массу всяких историй, и каждый раз, когда индус, уходя с фабрики, церемонно пожимая ему руку, четко выговаривал:
— Товарищ Горшечкин, прощайте! — Горшечкин, радостно улыбаясь во всю ширь лица, отвечал:
— Не стращайте!
Иногда новый химик приходил в лабораторию, его встречали шумно, точно он приезжал издалека.
Особенно почему-то радовались оба Петрова. А Нюра начинала волноваться и снова мыть только что вымытые стаканы, колбы и воронки, от растерянности бросала в раковину недокуренную папиросу. И он привык, сам того не замечая, к фабрике, к желтолицему Квочину, к секретарю ячейки Кожину, каждый день шепотом, точно у больного, спрашивающего:
— Ну, как твои дела, товарищ Николай Николаевич?
Привык к лаборантам, к веселому старику Горшечкину, к мрачному Шперлингу, к Нюре Орловой, к неистовому Кругляку.
Он уже однажды повздорил с мастером Горяченко, не хотевшим пропустить пробу через мешалку, и пошел с ним к Патрикееву. Патрикеев начал было вертеться и шутить, но индус закричал резким, как у птицы, голосом, а глаза его стали вдруг так страшны, что Патрикееву показалось — вот-вот новый химик его хватит чем-нибудь тяжелым.
Иногда он сидел в курилке с рабочими и слушал, о чем они говорят; по глазам его было видно, что он вслушивается внимательно в каждое слово, не думая в это время ни о чем другом. И только когда в цеховом складе он подходил к бочонкам графита, с ним начинало твориться неладное. Горшечкин это давно уже заметил. Николай Николаевич задумывался, отвечал невпопад, а большей частью и вовсе не отвечал. И Горшечкин все думал: отчего это Николай Николаевич дуреет?
А маленькое сердитое динамо, жужжа, обливаясь потом, быстро гнало работу.
Шихту выгрузили из мельницы, и Кругляк, вместе с индусом, ревниво ходил вокруг нее, сердился, когда кто-нибудь подходил к ней слишком близко, точно в темном чане болтал ножками младенец.
В тот день, когда шихту отжали на фильтре-прессе, пропускали через вальцы и мешалку, дважды пропустили через пресс-сито и наконец торжественно загрузили в патрон масляного пресса, чтобы отжимать через агатовую матрицу бесконечную нить графитного стержня, Кругляк ни разу не пошел на фабрику-кухню.
— Ну, как? — задыхаясь, спросил он у работницы, клавшей нить на длинный лоток.
Старуха-работница, работая быстрыми темными пальцами, поглядела на индуса, сидящего перед ней на корточках, на жадные глаза Кругляка и улыбнулась той улыбкой, которой могут улыбаться только старухи-работницы, улыбкой, которую не следует описывать, потому что ничего не выйдет из такого описания.
— Хороший товар, крепкий! — негромко сказала она.
Кругляк с размаху сел на пол и захохотал.
— Хороший товар! — только и мог повторить он несколько раз.
Они не ушли, пока последняя нить не была уложена на лоток, пока стержни не были раскатаны и поставлены вялиться на стеллажи.
Поздно вечером они все еще сидели в кабинете Кругляка, и Кругляк беспрерывно говорил.
— Вы думаете, я не дрейфил? Ого, еще как! Между нами говоря, когда зашипел пресс и пошла нить, я подумал: «Ей-богу, прыгать с парашютом не так уж страшно!»
Он смеялся, и индус, который тоже был рад удаче, улыбался широкой улыбкой.
— Слушайте, — сказал Кругляк, — давайте сегодня хорошенько выпьем. Пойдем в «Ку-Ку», в «Ливорно»? Вы думаете, это пустяки, все это? Ведь мы освобождаем страну от импортной зависимости.
Николай Николаевич согласился. Правда, он не пьет вина, только пиво.
— Ну, ничего! Вы будете пить пиво, а я возьму графинчик, — сказал Кругляк и, подумав, добавил: — А потом еще один графинчик. В этом «Ливорно» есть такая цыганка, что можно лопнуть. — Он еще раз задумался и сказал: — Она, вероятно, такая цыганка, как я цыган, но это дела не меняет.
В ресторане Кругляк вдруг почувствовал ненависть к Патрикееву.
— Мне надоел этот тормоз! — говорил он. — Что, я нанялся его уговаривать? — Он перегнулся через столик и заговорил шепотом: — Ты — партийный парень, ну так слушай: Кожин смотрит на это дело так, как я смотрю, а не как директор. Директор считает, что если человек старый и имеет специальность, так он старый специалист. Ну, а секретарь считает, что он просто старый оппортунист в новой технике.
А к концу второго графина Кругляк вдруг открыл в себе способности певца. Он начал помогать хору. К ним подошел массивный человек в черном фраке, должно быть министр иностранных дел какого-то крупного государства, и пригрозил вывести певца на улицу.
Потом Кругляк ходил звонить по телефону и, вернувшись, сказал:
— Хотел позвать сюда одну знакомую девушку, но какой-то сосед ее начал мне читать мораль, что трудящихся не будят в половине третьего. Я ему говорю: «Не ленитесь, я по голосу слышу, что вы молодой человек», он мне говорит: «Приходите, парнишка, я вам обещаю открыть дверь». — Кругляк рассмеялся: — Я бы пошел, но, черт его знает, вдруг это какой-нибудь инструктор высшей физкультуры, который бросает левой рукой ядро на два километра. О чем говорить с таким человеком?
Они расстались на углу Рождественки и Кузнецкого моста. Кругляку вдруг так захотелось спать, что он шел по улице, то и дело закрывая глаза. Он шел совершенно прямо и, подойдя к своему дому, оглядел пустую серую улицу и хвастливо сказал:
— Кругляк бывает пьян, но никогда не блюет.
Когда сонный швейцар, чем-то очень громко гремя, открыл ему парадную дверь, Кругляк проговорил:
— Тебе, наверно, все равно, товарищ, но с четвертого квартала мы пишем советским графитом, — и он обнял швейцара.
А новый химик совсем не спал в эту ночь.
Он шагал по комнате и думал.
Работая в цехе вместе с Кругляком, глядя на работницу, улыбнувшуюся им, радуясь удаче опыта, он чувствовал много замечательных вещей. В каких только странах по обе стороны экватора он не жил за последние годы. Там все люди были для него иностранцами. Здесь была страна друзей. Он ходил по комнате и думал о другой стране, где живые краски ярче и прекрасней всех анилинов, о болотистом острове, зараженном лихорадкой. Да, если б это зависело от него, вот сейчас, он вышел бы на улицу и пошел туда пешком.
VII
Коммерческий директор фабрики, Рябоконь, сохранил все славные традиции боевого комбрига. И когда посторонний человек заходил в отдел снабжения, где гремел Рябоконь, окруженный могучими парнями, одетыми в хаки и носившими на голове кубанки и кожаные фуражки, человек робел; ему казалось, что он попал в штаб партизанского отряда, где не очень-то ценят свою и чужую жизнь.
Рябоконь считал Кругляка самым ученым человеком, повыше разных академиков и профессоров, и относился к нему с большим уважением. Этого хорошего отношения не нарушил даже один случай, произошедший не так давно.
Рябоконь как-то пришел в лабораторию и, вынув из желтого, в толстых ремнях, портфеля боржомную бутылку, грозно сказал Кругляку:
— Налей-ка чистого.
Кругляк похлопал себя по известному месту и сказал:
— Не выйдет, товарищ директор!
Рябоконь ушел ни с чем, но когда Кругляк явился в коммерческий отдел и рассказал, как срочно нужен графит, Рябоконь вдруг умилился, обнял Кругляка за плечи так, что тот охнул, и сказал:
— Сделаем.
— Холодный! — гаркнул он и, когда в кабинет вбежал бледнолицый, худой человек в кожаной куртке, Рябоконь сказал ему: — Завтра выезжаешь на Урал, гнать графит.
— Есть, товарищ Рябоконь!
Дело у коммерческого директора было поставлено по-военному.
Графит с Урала действительно прибыл быстро. Он был упакован в двойные мешки, похожие на подушки. Полдня заняла переноска графита на склад и в цех. Мастера сердито поглядывали, как грузчики укладывали штабели мешков в цеховом складе. Старик Горяченко сердился и смотрел на новый графит с таким видом, точно к нему в квартиру вселялись какие-то беспокойные, суетливые люди. Кругляк вызвал Кожина и вместе с ним пошел к директору. Все трое, они стояли молча у окна и смотрели, как разгружали грузовики. Потом они одновременно переглянулись.
— Ну, товарищ Кругляк… — сказал Квочин.
Кожин рассмеялся.
— Да, делишки! — и, посмотрев на небо, добавил: — Надо подогнать разгрузку, дождь, видно, будет громадный.
Кругляк молчал.
— Ну вот, товарищи! — вдруг промолвил он. — Имейте в виду, это наш новый химик провернул дело с графитом. — Он подмигнул Квочину и весело сказал: — Я тоже приложился к этому делу, товарищ директор, свое моральное удовлетворение я имею при себе, но если мне дадут премию, то я буду иметь зимнее пальто. Это тоже греет.
— Ну, товарищ Кругляк… — обиделся Квочин.
А Кожин, махнув рукой, сказал:
— Эх, не тот наркомат; а то бы ты у нас с орденом ходил!
— Да, легкая промышленность… — задумчиво сказал директор и потер красные глаза.
Новый химик пришел в цех, когда графит был уже уложен. Да, графита было привезено много, в цеховом складе негде было повернуться. Пузатенькие бочонки исчезли — не то их унесли куда-то, не то завалили сибирским графитом. Новый химик вышел в цех. Надо было уходить. Он предупредил в лаборатории, что уже, не возвращаясь, пойдет домой. Собственно говоря, он мог и не заходить в цех, ведь делать тут было нечего. Да, он хотел посмотреть, как уложили новый графит, ведь завтра предстояло начать анализ. И еще кое-что: у него вошло в привычку, перед тем, как идти домой, смотреть на бочонки цейлонского графита. Он даже не ленился вновь отмывать руки и запускал в бочонок пальцы. Но пузатенькие бочонки исчезли — не то их унесли куда-то, не то их завалили сибирским графитом.
Вдруг хлопнула форточка, стукнуло окно, песок, точно спасаясь от дождя, отчаянно застучал по стеклам. И сразу же начался ливень. Грозы не было, но дождь был очень силен; он так грохотал по крыше, что заглушил скрежет станков; казалось, что они движутся совершенно бесшумно.
Индус подошел к окну. Он стоял и смотрел, как по стеклам скользила вода. Оттого ли, что на дворе было почти темно, от какой ли другой причины, лицо его казалось совсем черным.
— Николай Николаевич! — окликнул его знакомый голос.
Это была Нюра Орлова. Она вытащила из-под кофты сверток и сказала:
— Это плащ Бориса Абрамовича.
Новый химик отрицательно покачал головой.
Он шел в полумраке между фабричными цехами, перепрыгивая через лужи, добрался до проходной, и когда сторожа предложили ему переждать, он снова покачал головой и вышел на улицу.
Он шел своей легкой походкой, и по мостовой в сторону заставы плыла желтая широкая река.
А Нюра стояла у окна и думала, что этот человек не захотел надеть плащ потому, что она его обидела, не взяв подарка, предложенного ей от чистого сердца.
1935 г.
СТАРЫЙ УЧИТЕЛЬ
I
Последние годы Борис Исаакович Розенталь выходил из дому лишь в теплые тихие дни. В дождь, в сильный мороз либо в туман у него кружилась голова. Доктор Вайнтрауб полагал, что головокружения происходят от склероза, и советовал перед едой выпивать рюмку молока с пятнадцатью каплями йода.
В теплые дни Борис Исаакович выходил во двор. Он не брал философских книг: его развлекали возня детей, смех и руготня женщин. С томиком Чехова он садился на скамейке возле колодца. Он держал открытую книгу на коленях и, глядя все на одну и ту же страницу, сидел, полузакрыв глаза, с сонной улыбкой, которая бывает у слепых, прислушивающихся к тому, как шумит жизнь. Он не читал, но привычка к книге была в нем настолько сильна, что ему необходимым казалось поглаживать шершавый переплет, проверять дрожащими пальцами толщину страницы. Женщины, сидевшие неподалеку, говорили: «Вот учитель заснул», — и беседовали о своих делах, словно были одни. Но он не спал. Он наслаждался теплом нагретого солнцем камня, вдыхая запах лука и постного масла, слушал разговоры старух о своих невестках и зятьях, ловил ухом беспощадный, бешеный азарт мальчишеских игр. Иногда сохнущие на веревках тяжелые мокрые простыни хлопали, как паруса на ветру, и лицо ему обдавало влагой. И ему казалось: вот он снова молод и студентом едет на парусной лодке по морю. Он любил книги — книги не стояли стеной между ним и жизнью. Богом была жизнь. И он познавал бога — живого, земного, грешного бога, читая историков и философов, читая великих и малых художников, которые каждый в силу свою славили, оправдывали, винили и кляли человека на прекрасной земле. Он сидел во дворе и слышал пронзительный детский голос.
— Внимание, бабочка летит — огонь!
— Есть, поймал! Добивайте ее камнями!
Борис Исаакович не ужасался этой свирепости — он знал ее и не боялся на протяжении всей своей восьмидесятидвухлетней жизни.
И вот шестилетняя Катя, дочь убитого лейтенанта Вайсмана, подошла к нему в своем изодранном платьице, шаркая галошами, спадающими с грязных исцарапанных ножек, и протянула холодный кислый блин, сказав: «Кушай, учитель!»
Он взял блин и ел его, глядя на худое лицо девочки. Он ел этот блин, и во дворе вдруг стало тихо, и все — и старухи, и молодые грудастые бабы, забывшие о мужьях, и лежавший на матраце под деревом безногий лейтенант Вороненко — смотрели на старика и на девочку. Борис Исаакович уронил книгу и не стал поднимать ее — он смотрел на огромные глаза, внимательно и жадно следившие, как он ел. Ему вновь захотелось понять вечно удивлявшее его чудо человеческой доброты, он хотел вычитать его в этих детских глазах. Но, видно, слишком темны были они, а может быть, слезы помешали ему, но он снова ничего не увидел и снова ничего не понял.
Соседок всегда удивляло, почему к старику, получающему сто двенадцать рублей пенсии, не имеющему даже керосинки и чайника, приходят в гости директор педтехникума и главный инженер сахарного завода, а однажды приехал на автомобиле военный с двумя орденами.
— Это мои бывшие ученики, — объяснял он. И почтальону, приносившему ему иногда сразу по два-три письма, он тоже говорил: — Это мои бывшие ученики. — Они его помнили, бывшие ученики.
И вот он сидел утром 5 июня 1942 года во дворе. Рядом с ним, на вынесенном из дому матраце, сидел лейтенант Виктор Вороненко с отрезанной выше колена ногой. Жена Вороненко, молодая красавица Дарья Семеновна, готовила на летней кухне обед и, наклоняясь над кастрюлями, плакала, а Вороненко, насмешливо морща белое лицо, говорил:
— Чего плакать, Даша, вот увидишь, отрастет у меня нога.
— Да я не от этого, лишь бы ты был живой, — говорила Дарья Семеновна и плакала, — я совсем от другого.
В час дня объявили воздушную тревогу: шел немецкий самолет. Женщины, подхватив детей, побежали к щелям, оглядываясь, не подбираются ли жулики к оставленным на столиках и табуретках продуктам. Во дворе оставался только Вороненко и Борис Исаакович. Мальчишка кричал с улицы:
— Возле нас остановилась автоцистерна, это объект. Водитель удрал в щель!
Собаки, изведавшие уже множество налетов, при первых же отдаленных звуках немецкого мотора, опустив хвосты, полезли в щели следом за женщинами.
Потом на миг стало тихо, и мальчишки пронзительно известили:
— Летит… разворачивается… пикирует, паразит!
Маленький городок вздрогнул от страшного удара, дым и пыль поднялись высоко вверх, крик и плач послышались из щелей. Потом стало тихо, и женщины вылезали из земли, отряхиваясь, поправляя платья, смеясь друг над другом, счищая с детей пыль и грязь, спешили к плиткам.
— А шоб вин сказывся, погасла-таки плита, — говорили старухи и, раздувая пламя, плача от дыма, бормотали: — Шоб ему уже добра ни на тим, ни на цим свити не було.
Вороненко объяснил, что немец сбросил двухсотку и что зенитки мазали метров на пятьсот. Старуха Михайлюк бормотала:
— Та скорей бы уж немцы шлы, чтоб кончилось несчастье. Вчера в тревогу какой-то паразит у меня с плиты горшок борща унес.
Во дворе знали, что сын ее Яшка убежал из армии и скрывается в чердачной комнате, выходит на улицу только ночью. Михайлючка говорила, что если кто заявит, то при немцах ему головы не снести. И женщины боялись заявлять — немцы были близко.