«Я стала матерью», — подумала она.
Это была ее последняя мысль.
А в ее сердце еще была жизнь: оно сжималось, болело, жалело вас, живых и мертвых людей; хлынула тошнота, Софья Осиповна прижимала к себе Давида, куклу, стала мертвой, куклой.
50
Человек умирает и переходит из мира свободы в царство рабства. Жизнь — это свобода, и потому умирание есть постепенное уничтожение свободы; сперва ослабляется сознание, затем оно меркнет; процессы жизни в организме с угасшим сознанием некоторое время еще продолжаются, совершается кровообращение, дыхание, обмен веществ. Но это неотвратимое отступление в сторону рабства — сознание угасло, огонь свободы угас.
Потухли звезды на ночном небе, исчез Млечный путь, погасло солнце, погасли Венера, Марс, Юпитер, замерли океаны, замерли миллионы листьев, и замер ветер, цветы потеряли цвет и запах, исчез хлеб, исчезла вода, прохлада и духота воздуха. Вселенная, существовавшая в человеке, перестала быть. Эта Вселенная поразительно походила на ту, единственную, что существует помимо людей. Эта Вселенная поразительно походила на ту, что продолжает отражаться в миллионах живых голов. Но эта Вселенная особенно поразительна была тем, что имелось в ней нечто такое, что отличало шум ее океана, запах ее цветов, шорох листвы, оттенки ее гранитов, печаль ее осенних полей от каждой из тех, что существовали и существуют в людях, и от той, что вечно существует вне людей. В ее неповторимости, в ее единственности душа отдельной жизни — свобода. Отражение Вселенной в сознании человека составляет основу человеческой мощи, но счастьем, свободой, высшим смыслом жизнь становится лишь тогда, когда человек существует как мир, никогда никем неповторимый в бесконечности времени. Лишь тогда он испытывает счастье свободы и доброты, находя в других то, что нашел в самом себе.
Часть первая, глава 37
37
Викторов, еще подходя к аэродрому, понял, что произошли какие-то важные события. Машины-бензозаправщики разъезжали по летному полю, техники, мотористы из батальона аэродромного обслуживания суетились около самолетов, стоявших под маскирующими их сетками. Обычно молчаливый движок рации стучал четко и сосредоточенно. «Ясно», — подумал Викторов, ускоряя шаги.
И тут же все подтвердилось, ему встретился лейтенант Соломатин с розовыми пятнами ожога на скуле и сказал:
— Выходим из резерва, есть приказ.
— К фронту? — спросил Викторов.
— А куда, к Ташкенту? — спросил Соломатин и пошел в сторону деревни.
Он, видимо, был расстроен, у него завязалось серьезное дело с хозяйкой квартиры, и сейчас он, должно быть, спешил к ней.
— Делиться будет Соломатин: избу бабе, корову себе, — проговорил рядом с Викторовым знакомый голос. Это шел по тропинке лейтенант Еремин, с которым Викторов ходил в паре.
— Куда нас, Ерема? — спросил Викторов.
— Может, Северо-Западный пойдет в наступление. Сейчас командир дивизии на Эр-пятом пришел. У меня пилот знакомый на «Дугласе» в штабе Воздушной, можно спросить. Он все знает.
— Чего спрашивать, скажут сами.
А тревога уже охватила не только штаб и летчиков на аэродроме, но и деревню. Черноглазый, пухлогубый младший сержант Король, самый молодой летчик в полку, нес по улице постиранное и поглаженное белье, поверх белья лежала коврижка и узелок сухих ягод.
Над Королем подшучивали, что хозяйки — две вдовые старухи — баловали его коврижками. Когда он уходил на задания, старухи шли к аэродрому, встречали его на полпути — одна высокая, прямая, другая с согнутой спиной; он шел между ними злой, смущенный, избалованный мальчик, и летчики говорили, что Король ходит в звене с восклицательным и вопросительным знаком.
Командир эскадрильи Ваня Мартынов вышел из дома в шинели, неся в одной руке чемоданчик, в другой парадную фуражку, которую, боясь помять, не вкладывал в чемодан. Рыжая хозяйская дочь без платка, с самодельной завивкой, смотрела ему вслед таким взором, что уж лишним было бы рассказывать и о ней и о нем.
Хроменький мальчик отрапортовал Викторову, что политрук Голуб и лейтенант Вовка Скотной, с которыми он вместе квартировал, ушли с вещами.
Викторов перебрался на эту квартиру несколько дней назад, до этого он жил с Голубом у плохой хозяйки, женщины с высоким выпуклым лбом и с выпуклыми желтыми глазами. Посмотрев в эти глаза, человеку делалось не по себе.
Чтобы избавиться от постояльцев, она напускала в избу дыма, а однажды подсыпала им золы в чай. Голуб уговаривал Викторова написать рапорт об этой хозяйке комиссару полка, но Викторов не хотел писать рапорта.
— Хай ее холера задушит, — согласился Голуб и добавил слова, которые слышал от матери еще мальчиком: — До нашего берега що пристанет — як не гивно, то триска.
Они перебрались на новую квартиру, она показалась им раем. Но вот в раю побыть пришлось недолго.
Вскоре и Викторов с вещевым мешком и продавленным чемоданчиком шел мимо высоких, словно двухэтажных, серых изб, хромой мальчик прыгал рядом, нацеливаясь подаренной ему Викторовым трофейной кобурой в кур, в кружащие над лесом самолеты. Он прошел мимо избы, откуда Евдокия Михеевна выкуривала его дымом, и увидел за мутным стеклом ее неподвижное лицо. Никто не заговаривал с ней, когда она, неся от колодца два деревянных ведра, останавливалась передохнуть. Не было у нее ни коровы, ни овцы, ни стрижей под крышей. Голуб расспрашивал о ней, пытался выявить ее кулацкую родословную, но оказалось, что она из бедняцкой семьи. Женщины говорили, что после смерти мужа она словно помешалась: забралась в холодное осеннее время в озеро и просидела в нем сутки. Мужики ее силой вытащили оттуда. Но, говорили женщины, она и до смерти мужа, и до замужества была неразговорчива.
Вот идет Викторов по улице лесной деревни и через несколько часов улетит навсегда отсюда, и все это — гудящий лес, деревня, где лоси заходят на огороды, папоротник, желтые натеки смолы, кукушки, — перестанет для него существовать. Исчезнут старики, девчонки, разговоры о том, как проводили коллективизацию, рассказы о медведях, отнимавших у баб лукошки с малиной, о мальчишках, наступавших голой пяткой на гадючьи головки… Исчезнет эта деревня, странная для него и необычная, вся обращенная к лесу, как был обращен к заводу рабочий поселок, где он родился и вырос.
А потом истребитель приземлится, и вмиг возникнет, станет новый аэродром, сельский или заводской поселок со своими старухами, девчонками, со своими слезами и шутками, котами с лысыми от шрамов носами, со своими рассказами о прошлом, о сплошной коллективизации, со своими плохими и хорошими квартирными хозяйками.
И красавец Соломатин, на новом положении, в свободную минутку, наденет фуражку, пройдется по улице, споет под гитару и сведет с ума девчонку.
Командир полка майор Закаблука с бронзовым лицом и бритым белым черепом, гремя пятью орденами Красного Знамени, переминаясь на кривых ногах, зачитал летчикам приказ о выходе из резерва, сказал, что ночевать приказывает в блиндажах и что порядок следования будет объявлен перед вылетом, на аэродроме.
Затем он сказал, что отлучаться из аэродромных блиндажей командование запрещает, и с нарушителями шуток не будет.
— Щоб мне не спали в воздухе, а хорошо выспались пэрэд полетом, — объяснил он.
Заговорил комиссар полка Берман, которого не любили за высокомерие, хотя он умел толково и красиво говорить о тонкостях летного дела. Особенно плохо стали относиться к Берману после случая с летчиком Мухиным. У Мухина завязалась любовная история с красивой радисткой Лидой Войновой. Их роман всем нравился, — едва была свободная минута, они встречались, ходили гулять к реке и шли, всегда взявшись за руки. Над ними даже не смеялись, так уже все было ясно в их отношениях.
И вдруг пошел слух, и шел этот слух от самой Лиды, она рассказала подруге, а от подруги пошло по полку, — во время очередной прогулки Мухин изнасиловал Войнову, угрожал ей огнестрельным оружием.
Берман, узнав об этом деле, разъярился и проявил столько энергии, что в течение десяти дней Мухин был судим трибуналом и приговорен к расстрелу.
Перед исполнением приговора в полк прилетел член Военного Совета Воздушной армии, генерал-майор авиации Алексеев, и стал выяснять обстоятельства мухинского преступления. Лида вогнала генерала в полное смущение, стала перед ним на колени, умоляла поверить, что все дело против Мухина нелепая ложь.
Она рассказала ему всю историю — они лежали с Мухиным на лесной поляне, целовались, потом она задремала, и Мухин, желая пошутить над ней, незаметно просунул ей между колен револьвер, выстрелил в землю. Она проснулась, вскрикнула, и Мухин снова стал с ней целоваться. А уж в передаче, шедшей от подруги, которой Лида все это рассказала, дело выглядело совсем жутко. Правда во всей этой истории была лишь одна, необычайно простая, — ее любовь с Мухиным. Все разрешилось благополучно, приговор отменили, Мухина перевели в другой полк.
Вот с тех пор летчики не любили Бермана.
Как-то в столовой Соломатин сказал, что русский человек так бы не поступил.
Кто-то из летчиков, кажется, Молчанов, ответил, что есть плохие люди среди всех наций.
— Вот возьми Короля, еврей, а с ним в паре хорошо ходить. Идешь на задание и знаешь — в хвосте сидит такой друг, в котором уверен, — сказал Ваня Скотной.
— Ну какой же Король еврей, — сказал Соломатин. — Король это свой парень, я в нем в воздухе уверен больше, чем в себе. Он у меня над Ржевом мессера из-под самого хвоста вымел. И я два раза бросал несчастного, подбитого фрица из-за Борьки Короля. А знаешь сам, я забываю мать родную, когда в бой иду.
— Тогда как же получается, — сказал Викторов, — если еврей хороший, ты говоришь — он не еврей.
Все рассмеялись, а Соломатин сказал:
— Ладно, а вот Мухину смешно не было, когда ему Берман расстрел пришил.
В это время в столовую вошел Король и кто-то из летчиков его участливо спросил:
— Слушай, Боря, ты еврей?
Король смутился и ответил:
— Да, еврей.
— Это точно?
— Вполне точно.
— Обрезанный?
— Да ну тебя к черту, — ответил Король. Все стали снова смеяться.
А когда летчики шли с аэродрома в деревню, Соломатин пошел рядом с Викторовым.
— Знаешь, — сказал он, — ты напрасно речи произносил. Когда я работал на мыловаренном заводе, у нас аидов полно было — все начальство; насмотрелся я на этих Самуилов Абрамовичей — и уж один за другого, круговая порука, будь уверен.
— Да что ты пристал, — пожал плечами Викторов, — что ты меня к ним в коллегию записываешь?
Берман заговорил о том, что в жизни летного состава открывается новая эра, кончилась жизнь в резерве. Это все понимали и без него, но слушали со вниманием, не проскользнет ли в его речи намека, останется ли полк на Северо-Западном фронте и лишь переведут его под Ржев, перебросят ли на запад, на юг.
Берман говорил:
— Итак, у боевого летчика качество первое — знать матчасть, знать так, чтобы играть ею; второе — любовь к своей машине, любить ее, как сестру, как мать; третье — смелость, а смелость — это холодный ум и горячее сердце. Четвертое — чувство товарищества, оно воспитывается всей нашей советской жизнью; пятое — беззаветность в бою! Успех — в слетанности пар! Следи за ведущим! Настоящий летчик и на земле всегда думает, разбирает прошлый бой, прикидывает: «Эх, так бы лучше, эх, не так бы надо!»
Летчики с фальшивым выражением интереса глядели на комиссара и тихонько переговаривались.
— Может, на эскорт «Дугласов», что везут продукты в Ленинград? — сказал Соломатин, у которого в Ленинграде была знакомая.
— На Московское направление? — сказал Молчанов, чьи родные жили в Кунцеве.
— А может, под Сталинград? — проговорил Викторов.
— Ну, это вряд ли, — сказал Скотной.
Ему было безразлично, куда бросят полк, — все близкие его находились на оккупированной Украине.
— А ты, Боря, куда летишь? — спросил Соломатин. — В свою еврейскую столицу, Бердичев?
Вдруг темные глаза Короля совсем потемнели от бешенства, и он внятно матерно выругался.
— Младший лейтенант Король! — крикнул комиссар.
— Слушаюсь, товарищ батальонный комиссар…
— Молчать…
Но Король уже и так молчал.
Майор Закаблука отличался, как знаменитый знаток и любитель матерного слова, и из-за того, что боевой летчик матюгнулся в присутствии начальства, не стал бы поднимать историю. Он сам каждое утро кричал своему ординарцу:
— Мазюкин… твою в бога, веру… — и совершенно мирно заканчивал: — Дай-ка мне полотенце.
Однако, зная кляузный нрав комиссара, командир полка боялся тут же амнистировать Короля. Берман в рапорте описал бы, как Закаблука дискредитировал перед летным составом политическое руководство. Берман уже писал в политотдел, что Закаблука завел в резерве личное хозяйство, пил водку с начальством штаба и имел связь с зоотехником Женей Бондаревой из местного населения.
Поэтому командир полка начал издалека. Он грозно, хрипло закричал:
— Как стоите, младший лейтенант Король? Два шага вперед! Что за разгильдяйство?
Потом он повел дело дальше.
— Политрук Голуб, доложите комиссару, по какой причине Король нарушил дисциплину.
— Разрешите доложить, товарищ майор, он поругался с Соломатиным, а почему, я не слышал.
— Старший лейтенант Соломатин!
— Есть, товарищ майор!
— Доложите. Не мне! Батальонному комиссару!
— Разрешите доложить, товарищ батальонный комиссар?
— Докладывайте, — кивнул Берман, не глядя на Соломатина. Он ощутил, что командир полка гнет какую-то свою линию. Он знал, что Закаблука отличался необычайной хитростью и на земле, и в воздухе, — там, наверху, он лучше всех умел быстро разгадать цель, тактику противника, перехитрить его хитрости. А на земле он знал, что сила начальства в слабостях, а слабость подчиненных в их силе. И он умел, когда нужно, и прикинуться, и казаться простачком, и угодливо хохотать над глупой остротой, сказанной глупым человеком. И он умел держать в руках отчаянных воздушных лейтенантов.
В резерве Закаблука проявил склонность к сельскому хозяйству, главным образом к животноводству и птицеводству. Он занимался и заготовками плодоягодных культур: устраивал наливки из малины, солил и сушил грибы. Его обеды славились, и командиры многих полков любили в свободные часы подскочить к нему на У-2, выпить и закусить. Но майор не признавал пустого хлебосольства.
Берман знал еще одно свойство майора, делающее отношения с ним особенно трудными: расчетливый, осторожный и хитрый, Закаблука был одновременно почти безумным человеком, идя напролом, уже не жалел своей жизни.
— С начальством спорить все равно что с… против ветра! — говорил он Берману и вдруг совершал безумный, идущий наперекор его же пользе поступок, комиссар только ахал.
Когда случалось им обоим находиться в хорошем настроении, они разговаривали, подмигивали друг другу, похлопывали один другого по спине или по животу.
— Ох и хитрый мужик у нас комиссар, — говорил Закаблука.
— Ох и силен наш героический майор, — говорил Берман.
Закаблука не любил комиссара за елейность, за трудолюбие, с которым он вписывал в донесения каждое неосторожное слово; он высмеивал в Бермане его слабость к хорошеньким девочкам, его любовь к вареной курице, «дайте мне ножку», — и равнодушие к водке, он осуждал его безразличие к житейским обстоятельствам других людей и умение создать для самого себя основные бытовые условия. Он ценил в Бермане ум, готовность пойти на конфликт с начальством ради пользы дела, храбрость — иногда, казалось, сам Берман не понимал, как легко может потерять жизнь.
И вот эти два человека, собираясь вести на линию боев воздушный полк, искоса поглядывая друг на друга, слушали, что говорит лейтенант Соломатин.
— Я должен прямо сказать, товарищ батальонный комиссар, это по моей вине Король нарушил дисциплину. Я над ним подсмеивался, он терпел, а потом, конечно, забылся.