— К слову, о соседях, — заметил Курт, и бауэр смолк, глядя на него выжидающе. — Я заметил при первом еще вашем разговоре, что Грегор на тебя за что-то обижен, и попытался выяснить, с чего такой зуб на родного отца, который, как видно, всем его желаниям потакал. Не скажу, что он был совсем уж откровенен, однако кое-что рассказал.
— И что же? — с затаенным ожесточением спросил Харт. — Что ему на сей-то раз не так, кроме того, что я ему все, что думаю, сказал, когда он этот ваш Предел исследовать вознамерился?
— По его словам, в каком-то из своих торговых дел ты с приятелями подставил непричастных людей, — ответил Курт, видя, как в глазах бауэра плеснуло недоумение, тут же сменившееся пониманием и смятением. — Я не мытарь и не имперский дознаватель, это не мое дело, да и Грегор сказал, что ты не по своей воле в это влез… Собственно говоря, я не собирался от тебя допытываться, что там приключилось, просто хотел перед вашим с ним разговором поставить тебя в известность, что дело не лишь только в том, что ты не желал отпустить его к Пределу. Что-то ты в своем парне всерьез задел, Мориц.
— Это я знаю, — хмуро отозвался тот, отведя взгляд и вдруг утратив все свое многословие. — Грегор… мальчик хороший. И… ответственный, хоть и чудит временами. Как дело до чего-то нешуточного — тут-то он да, тут-то он свою душу и проявляет, а душа у него добрая.
— Даже слишком, как я вижу.
— В наши времена — это верно, майстер Гессе, — согласился Харт и, подумав, добавил: — Хотя оно и во все времена так было, даже вон и в Христовы…
— Люди не меняются, — согласился Курт и кивнул на выход из городка: — Не стану тебя задерживать больше, иди. Надеюсь, с утра Грегор своего решения не изменит, и беседа у вас наконец-то сложится.
— Экие страсти в крестьянском семействе, — тихо пробормотал Мартин, глядя вслед почтенному бауэру, когда тот, душевно распрощавшись, ушел. — Не во всяком благородном доме такие увидишь… Ты услышал от него, что хотел?
— А ты?
— Не знаю, — помедлив, ответил Мартин. — Подводя итог всем нашим прежним попыткам его разговорить, я бы сделал вывод, что никаких странностей за Грегором его отец ни в детстве, ни в юности не отмечал — если, разумеется, ничего не скрывает либо сам парень, либо Харт. Зато отмечал ослиное упрямство и ангельскую душу. И любовь к экспериментам.
— И нелюбовь к капусте и торговле.
— Да, вручать дело папаше явно придется кому-то из дочкиных мужей… Должен заметить, хоть люди, по твоему убеждению, и не меняются, однако времена меняются определенно. Всего-то лет десять назад такая терпимость состоятельного крестьянина к желанию единственного наследника вот так все бросить и уйти в город — была чем-то исключительным. Уходили со скандалами, криками, руганью и отлучением от родного очага. Встречался мне в Эрфуртском университете преподаватель, доктор права, уважаемый студентами и даже пфальцграфом, автор пары трудов — из таких вот выучившихся крестьян. Что ты думаешь, отец его до самой смерти так и не впустил в дом и едва ли не проклял за предательство семьи. Что таким сыном стоит гордиться, так и не принял и не понял.
— Времена меняются, — согласился Курт, — а люди — нет. Отойди вглубь Империи, в какую-нибудь глухую деревеньку, так там этого твоего профессора еще и дубинками бы забили насмерть за колдовство, потому что он умеет сделать порох.
— При том, что сами наверняка чудят по мелочи, — усмехнулся Мартин, — но то ж, как водится, «совсем другое дело». Молока оставить кобольду — это ж не ересь, традиция. Крысиный помет кинуть в очаг от порчи — не колдовство, обычай. Мужу месячной кровью подошвы измазать или после причастия ему в похлебку поплевать, чтоб не изменял — тоже ничего страшного и совсем не еретично. А вот порох — да, порох это дьявольское наущение.
— Да… — задумчиво проронил Курт и, развернувшись на месте, потянул Мартина за локоть. — Давай-ка вернемся в дом.
— Что такое? — торопливо зашагав следом, переспросил тот. — Случилось что-то? Или что-то придумал?
— Ты ведь отчеты, в отличие от безалаберного меня, пишешь исправно, так?
— Они мне самому не раз помогали, и потом меньше писать — когда расследование уже окончено. Да и ты сам не раз убеждался — еще неизвестно, будет ли оно закончено и не придется ли кому-то его доследовать, исходя из отчетов покойного следователя…
— Да-да, отчеты — не бесполезная вещь, не спорю, признаю, каюсь, — оборвал его Курт, — и мне честно и искренне совестно за мою беспечность. Среди твоих записей есть и отдельный список всех пропавших, так? Ты ведь пытался высчитать периодичность исчезновений, стало быть, у тебя эти расчеты сохранились?
— Да, лежат отдельным документом.
— Отлично, — кивнул он, нетерпеливо рванув на себя дверь жилища матушки Лессар. — Неси.
На стол, сдвинув еще стоящие после завтрака тарелки в стороны, Мартин выложил кипу аккуратно исписанной бумаги, уверенно заглянул в середину стопки и выдернул один лист, отложив его в сторону. Однако майстер Бекер и впрямь к делу написания отчетов подходит ответственно, с невольным уважением подумал Курт, усевшись и пододвинув лист с расчетами к себе. Не то что некоторые…
— Что конкретно ты ищешь? — спросил Мартин, когда минута прошла в молчании, и он кивнул на бумагу в руке:
— Здесь все или только те, о ком точно известно, что в Предел они не уходили?
— Все, кого не видели исчезающим или хотя бы входящим в Предел, — уточнил тот и повторил: — Что мы ищем?
— Исчезновения, между которыми прошло около месяца. Двадцать семь-восемь дней, тридцать, тридцать два, около того. Садись, — кивком указав на табурет рядом, поторопил Курт. — Два глаза хорошо, а четыре — больше.
Глава 18
Община паломников просыпалась еще раньше Грайерца — сколь бы ранним утром кто-то из господ дознавателей ни приходил сюда, обитель искателей истины всегда бодрствовала. В последние же дни, казалось, лагерь не спал вовсе, лишь затаивался на время ночи, как сторожевой пес, готовый встряхнуться и ринуться навстречу новому дню со всеми его неприятностями вроде инквизиторов, донимающих одними и теми же вопросами всех без разбору.
Сегодня все было как прежде, однако едва заметных, но ощутимых перемен не заметить было нельзя, точно какая-то натянутая струна вдруг расслабилась и перестала звенеть от напряжения, давя на нервы. Сегодня, по свидетельству одного из паломников, Грегор Харт не улизнул из лагеря с наступлением утра: проснувшись и приняв трапезу вместе со всеми, он уселся на траву подле дороги, ведущей к городу, и пребывал там до тех пор, пока не явился его отец, после чего поднялся, перебросился с ним парой слов, и оба удалились, обсуждая что-то меж собою.
— Мы все рады, — не скрывая удовольствия пояснила Урсула, этим утром тоже не покидавшая пределов лагеря. — Уж больно изменился Грегор с его приездом, стал такой раздражительный, хмурый… Слепому видно, что с отцом он поругался, когда сюда уехал, и нам очень не хотелось, чтобы тут, в этом тихом месте, кто-то учинил склоку. Да и за Грегора переживали очень. Он ведь хороший мальчик, уж не знаю, за что отец на него так зол, но не думаю, что Грегор мог что-то серьезное натворить.
— Я с ним говорил вчера, — отмахнулся Курт. — Ничего серьезного у них не стряслось, обыкновенная семейная ссора, как то бывает у отцов с сыновьями. Особенно когда сыновья мнят, что сами лучше знают, что делать и как.
— Ох как я это понимаю… — сокрушенно качнула головой Урсула. — Уж поверьте… А вы, я вижу, один сегодня, майстер Гессе? — она невесело усмехнулась. — Допросов сегодня не будет? Пришли, чтоб убедиться, что у Грегора с отцом все хорошо?
Курт ответил не сразу; огляделся, видя, как смотрят в их сторону обитатели лагеря, неумело делая вид, что увлечены своими делами, и, наконец, кивнул в сторону:
— Пойдем-ка прогуляемся. А то под взглядами твоих приятелей я себя чувствую, будто лицедей на подмостках.
— Ох, майстер инквизитор, — усмехнулась Урсула, развернувшись и пойдя рядом с ним, — а уж я-то как… Знаете, что меня уж спрашивают? Не со своим ли интересом вы ко мне приходите. Да-да, — улыбнулась она, когда Курт удивленно поднял брови. — Видят, наверно, что мы говорим с вами спокойно, что вы передо мною факелами не размахиваете, я вот улыбаюсь с вами, ну и… Думают всякое.
— А Йенс? — уточнил Курт, обогнув крайний домишко и медленно двинувшись от лагеря прочь, и она непонимающе переспросила:
— Йенс? Гейгер? А что он?
— Он тоже это спрашивает?
— Вот и вы туда же, — вздохнула Урсула укоризненно. — Неужто никак в голове ни у кого не лежит, что одинокая вдова может просто говорить с мужчиной, просто молиться вместе, просто так же, как он, искать путь в жизни? Просто, так же, как с любым другим человеком, как с ребенком, стариком, как с женщиной?
— Бывает, — кивнул Курт, свернув на тропинку, ведущую к дороге в Грайерц, — однако искать обыкновенно легче вдвоем. Да и судьбою вы схожи, уж прости за болезненное напоминание, а похожие люди часто тянутся друг к другу.
— И мы тянемся, да. Но без вот этого вот, что вы себе там придумали, майстер Гессе. Не верите? Думаете, не бывает так?
— Отчего же, мне и такое встречалось. Был у меня в первые годы службы напарник, который еще в бытность свою вне Конгрегации остался без семьи… Тот вообще всех любил — и женщин, и стариков, и, сдается мне, распоследнего еретика с парой дюжин смертей на совести.
— «Был»?..
— Что?.. А, нет, — улыбнулся Курт, пнув попавшийся под ногу ком ссохшейся земли, и бросил взгляд вдаль, на убегающую к Грайерцу изогнутую ленту дороги. — Он не погиб. Просто теперь не служим вместе… Он все тщился научить меня человеколюбию; должен сказать, безуспешно.
— Почему?
— Люди существа в большинстве своем гадкие, — пожал плечами он. — Двуличные. Подлые. Жестокие. Случаются, само собою, и праведники, но те порой еще хуже. Знаешь, как говорят — если в семье есть один праведник, остальные становятся мучениками.
— Люди… всякие бывают, — помедлив, отозвалась Урсула. — Такова наша греховная природа, все чаще мы именно ей и поддаемся, ведь это куда легче и приятней, а докопаться до глубин души, в которой спрятано то, что Господь туда вложил — это работа. Тяжелая, как ров копать. Понятно, что это мало кому хочется. Но я в людей верю, майстер инквизитор. Господь Иисус в нас поверил, иначе не шел бы на крестную смерть, ведь так? Как тогда можно не верить нам самим? Тогда мы пойдем против веры самого Господа.
— Интересный аргумент, — серьезно заметил Курт. — Надо будет взять на вооружение. А то, знаешь ли, порой и впрямь смотрю вокруг — и думаю, что самая тупая корова вон в том стаде заслуживает большей Господней милости, чем самый разумный из людей. Корова не лжет, подлостей соседке не подстраивает, политических войн не начинает, жует себе потихоньку и молчит. Не творит добра, но хоть не делает зла. При моей службе даже такое — редкость.
— Вы потому и видите во всех нас злонравных еретиков? — улыбнулась Урсула, и он хмыкнул:
— Знаешь ли, большинство еретиков и даже малефиков, что мне встречались, злонравными себя не считали. Тех, кто творил зло и понимал это, кто творил его осознанно — из ожесточенности или политических резонов, или в борьбе за что-то или против кого-то, а тем паче тех, кто просто наслаждался творимым — тех были единицы. Остальные искренне мнили себя носителями добра и истины… или ее искателями. А что на пути этого искания после них остаются людские страдания, разрушения или трупы, так то само вышло, они не хотели. Или жертвы их исканий нехитро списывались — как, бывает, торговцы списывают порченый товар, так они списывали порченых людей.
— Незавидная у вас служба, майстер инквизитор. Этак можно ведь всю душу растратить.
— С кем-то так и случается, — кивнул Курт. — Одни болеют душой за всех и каждого и в итоге оставляют службу, уходят куда-нибудь в архив, а то и в монастырь, другие… Другие высыхают, как старое дерево, и их уж ничем не проймешь.
— А вы — из каких?
— Хотелось бы сказать, что из первых, просто до монастыря еще не дозрел, это было бы красиво и возвышенно, но не могу.
— Так вас, стало быть, не проймешь? — уточнила Урсула и, вдруг встав на месте, сделала два шага назад.
Курт остановился тоже, медленно развернувшись к ней, и та отступила еще на шаг.
— Куда мы идем? — спросила она тихо и, не услышав ответа, повторила сухо и жестко: — Куда мы идем и о чем вы хотели говорить, когда позвали меня сюда?
— Об истине, — не пытаясь приблизиться, отозвался Курт ровно. — О душе. Ты, помнится, сказала, что не видишь в подобных разговорах ничего странного.
— Почему здесь?
— А почему нет?
— Действительно, — кивнула Урсула, чуть опустив голову, глубоко вздохнула и медленно сжала кулаки.
Все произошло в какой-то миг, а быть может, и меньше. Это было похоже на то, как когда-то он видел вблизи вспышку молнии — вот что-то случилось за долю мгновения, и вот уже все кончилось, а память, мысль все еще торопливо рисует картину того, что уже миновало, подсказывая ошалевшему разуму, что он пропустил.
Образ женщины напротив содрогнулся, будто прежде он видел ее под ровной гладью воды, и вдруг кто-то бросил незримый камень, и волны скорыми кругами устремились прочь.
Воздух вокруг низко зазвенел, будто став вдруг не невесомым и бесплотным, а тугим, упругим, как растянутая membrana огромной литавры.
Урсула распрямилась, вскинув голову, разжав пальцы, стиснутые в кулаки, и точно бы оттолкнула нечто вперед, от себя, к человеку напротив.
И вот тогда пришли они — боль и темнота. В глазах полыхнуло мраком, сокрывшим собою фигуру женщины, небо, лес вдали и весь мир, и тело огненной резью скрутило от макушки до ног, словно кто-то стиснул его в кулаке и попытался выжать, как перезрелое яблоко, вывернуть наизнанку, исказить. Дыхание остановилось — разом, как влетевшая в стену телега, спущенная с холма.
Он, кажется, попытался вскинуть руки. Но где его руки — Курт не понимал и не чувствовал, как не понимал и не знал, цело ли еще его тело или разум витает уже сам по себе, над ним, разорванным в клочья…
Руки…
Рука. Запястье правой руки — вот что еще подсказала память. Когда поколебался в глазах образ колдуньи, когда удар ее лишь начал набирать силу — тогда что-то вспыхнуло там, словно пламя, но это пламя — не обожгло, не ошпарило болью, а будто бы облекло тело плотным покровом, панцирем, броней…
Она, кажется, что-то сказала или крикнула. А может, это просто громовой набат и звон в ушах перекатился волной.
В груди сжалось сердце, как смятый ладонью бумажный лист, через долю мгновения заколотившись бешено и неистово, во тьме перед взором зажглись разноцветные мелкие звезды, мир вокруг отступил за пределы этой тьмы, пытаясь уйти дальше и дальше, выталкивая застывший человеческий разум прочь, в небытие. Набат и звон слились в единый гул, оглушающий и тяжелый, в голове что-то взорвалось, и мир сгинул.
Мира не было, кажется, вечность. Была пустота, беспросветная, непроницаемая… И это было почти прекрасно. В этой пустоте было легко и беззаботно, в этом упоительном безмыслии можно было просто быть, ни о чем не тревожась…
Без-мыслие… Без мыслей. Мысли. Тревоги. Что это значит? Откуда это?..
Мысли…
Мысли всколыхнули пелену мрака, обратив его сумраком, уже не таким плотным, уже рассеянным и сквозистым, как дым, и в блаженство небытия снова ворвалась боль.
Боль в груди — первое, что пришло вместе с реальностью. Давящая, пульсирующая, будто огромный камень сжимался и снова вспухал там, за ребрами. Плечи… У этого тела есть плечи, и они болят. Есть спина, и в нее отдается резкая и жгучая, как молния, боль. Есть руки, есть ноги, есть внутренности, и все это ноет, ломит, трещит по швам, как старый мешок…
«Хорошо. Больно — значит, живой. Не спать, курсант!»…
Это откуда?..
Что-то из прошлого… У этого тела было прошлое?..