Охотничьи были (Рассказы об охотниках и рыбаках) - Толстиков А. 6 стр.


Ему и раньше приходилось встречать охотничьи пакости: исхоженные вдоль и поперек овсяные поля, разваленные бабки, обдерганные зароды сена, разоренные скирды. И всегда становилось как-то стыдно за своего брата охотника. Вот и сейчас Ивану Никитичу сделалось не по себе. Он заерзал на коленях, поворчал еще немного, потом успокоился и благодушно отметил:

— А балаганчик-то хорош, ничего не скажешь! — и махнул рукой: что может значить какой-то десяток снопов?

Договорить ему не удалось: над головой прошелестели крылья. Он вздрогнул и увидел — впереди снижаются два черныша. Сели они далеко за скирдой. Ивана Никитича стал колотить озноб. Он взвел курки и снова затаил дыхание. На сухую липу, к чучелам упало несколько тетеревов и замерло. «Пятьдесят или семьдесят метров будет», — прикинул Иван Никитич на глаз расстояние и, подумав, осторожно, просунул ружье.

— Ничего, возьмет!

Еще было сумеречно и птицы на дереве вырисовывались неясными контурами. Иван Никитич подвел мушку под нижний комочек. Сверкнул огонь — и покатился первый выстрел, взбудоражив утреннюю тишину. Еще не успело укатиться эхо туда, за выступившую из темноты деревеньку на берегу реки, как ухнул выстрел в другом конце поля. «„Ей-бо“ трахнул из своего двенадцатого калибра!» — отметил Иван Никитич и снова замер. Под липой, в стерне что-то чернело, не разобрать: тетерев или клок сена.

Минут двадцать тетерева не появлялись. За это время на другом конце поля раздались еще два выстрела.

— Так я и знал! — злился Иван Никитич, — надул меня проклятый Терешка! Ох и человек! Погоди, змей, я тебе… — Но что он собирался сделать с Терешкиным, Иван Никитич так и не успел придумать.

Из-за леса появилась большая стая косачей и, быстро увеличиваясь в размерах, начала приближаться к скраду.

Иван Никитич привстал на колено, приложился: бух! бух! Одна из птиц, даже не качнувшись, полетела вниз. За ней полоской крутились в воздухе перья.

— Вот это да! Срезал! — услышал Иван Никитич позади себя восхищенный голос.

— Кого тут леший таскает?! — угрожающе зашипел он, но никто не отозвался. Он настороженно прислушался и, подумав, что ему что-то почудилось, снова принялся юрко шарить глазами по березняку, по скирде, по небу.

Утро загнало темноту в лес, лощины, в горные распадки. Виднее сделалась разваленная наверху скирда; ближе подступил березняк; даже солнце попробовало выглянуть, но чем-то раздосадованное, снова зарылось в облака. В кустах подняли содом сбившиеся в огромную стаю дрозды. Где-то у реки накаркивали непогоду вороны. Но вдруг все эти привычные звуки прекратил задорный голос пионерского горна. «Вот ведь холера, как наяривает!» — восхитился Иван Никитич горнистом и посмотрел в сторону деревни:

— Может, Генка наш?

Захотелось курить. Иван Никитич достал портсигар и только собрался спичку зажечь, как увидел такую картинку, что у него и папироска вывалилась изо рта.

По полю, конвоируемый ребятами, шагал Терешкин. Он что-то доказывал, махал руками и при этом на поясе у него, как живые, шевелились черные косачи.

Не зная еще, в чем дело, но смутно догадываясь, Иван Никитич с ужасом обнаружил, что среди конвоиров шагает его внук, Генка. Стали слышны голоса:

— Да ребята, да я, ей-бо, не я, пришел я, а тут уж все сделано, стало быть, наготове…

— Отпирайся, отпирайся, думаешь, мы не видали! Вот еще один балаган. Ну, как тут дела, ребята?

— Все в порядке, товарищ командир! Ведем наблюдение, глаз не спускаем, аж продрогли.

— Молодцы! Сейчас мы посмотрим, что тут за субчик, — проговорил не кто иной, как Генка, которого ребята почтительно называли командиром.

Иван Никитич нехотя полез из шалаша и, стараясь упрятать смущение, сердито спросил:

— Это кто, я тебе субчик, да?

Глаза у Генки сделались большие, рот открылся.

— Дедка!?

— То-то и оно, что дедка! Я тебе покажу субчика. Такого субчика дам, что не возрадуешься!

Старый солдат, Иван Никитич знал, что лучшая оборона — это наступление и, надо сказать, наступление подействовало на ребят ошеломляюще. Они на какое-то время оробели, получилось всеобщее замешательство. Но продолжалось оно недолго. Первым оправился, как и полагалось командиру, Генка. Словно и не существовало больше ни дедушки, ни Терешкина.

— Давай, ребята, снопы на скирду! — скомандовал Генка. — Ничего, закроем как-нибудь, а потом в сельсовет пожалуемся. Я знаю фамилии обоих.

Ребята поволокли снопы, отяжелевшие от сырости, а Терешкин и Иван Никитич стояли на месте и моргали глазами.

— Эх ты, дедка! — переждав, когда у шалаша не осталось ребят, заговорил Генка, взваливая на плечо сноп. — Когда я окно в школе разбил, ты что говорил? «Труд надо уважать, помогать людям, не вредить!» А сам! Эх, ты! — Он бегом отнес сноп, повернулся и продолжал: — Мы колоски собираем всей школой, а вы наш труд на забаву! А еще учишь всегда. Я про тебя всем ребятам хорошее говорил, а ты… эх ты…

— Ладно, не канючь, а то я слушаю, слушаю, да и оттаскаю за вихры.

— Ну и таскай! Подумаешь! Таскай! А все равно скажу, что думаю! — кипятился Генка и со слезами на глазах повернулся к Ивану Никитичу: — Как мне теперь, по-твоему, стыдно в деревню идти или нет? Собственного дедушку изловил! Эх ты!

— Довольно, довольно, — неловко переминаясь с ноги на ногу и пряча глаза, оборвал внука Иван Никитич, — грамотен больно. Я вот еще велю всыпать тебе, командиру боевому, за то, что ты из дому до зорьки удрал и ребят увел…

— Иди, иди, скажи, папке скажи. Это он научил нас создать пионерские посты. Эх вы! Колхозное добро на забаву… Надо труд людей уважать…

Дальше слушать было невыносимо. Генка прилипчив, как репей. Перенял многое от дедушки. Иван Никитич пошел на хитрость:

— Чего стоишь, Терешкин? Помогать надо пацанам. Видишь, мошенники какие-то нарушили скирду, а мы и ответе.

— Рассказывай, рассказывай, — недоверчиво покачал головой Генка.

Иван Никитич, будто не расслышав этих слов, принялся бойко подавать снопы на скирду. Терешкин молча испуганно моргал глазами, таская снопы с дальнего конца поля. Панически дыша в ухо Ивана Никитича, он зашептал:

— Повлияй, посадют! Ей-бо, посадют!

Иван Никитич зло посмотрел на него, и Терешкин засеменил прочь.

Через полчаса все было закончено. Иван Никитич по-хозяйски поправил последние снопы на верху скирды. Овес мокрый. Его уже прихватило плесенью. Сгорит овес в скирде. Иван Никитич, как старый крестьянин, хорошо понимает это. Он помялся, покашлял и спросил у Генки:

— Молотить-то скоро будут, не знаешь?

Тот не понял, зачем у него об этом спрашивает дедушка, и ответил:

— Скоро. Они уже вон на том поле. Мы там граблями солому от молотилки отгребаем.

Наступило долгое и неловкое молчание. Ребята стали собираться уходить. Генка исподлобья поглядывал на деда, переминающегося с ноги на ногу, который хотел о чем-то заговорить и не решался. Наконец Иван Никитич спохватился, начал суетиться, отыскал узелок:

— На-ка вот, бабушка продукт послала какой-то. Причуды бабьи! Живете-то как?

— Хорошо!

— В пионеры вступил, значит?

— Вступил.

— Ну-ну, оно понятно. Раз возраст дошел, само собой, в пионеры надо.

Помолчали. Вдалеке опять зазвучал горн.

— Так мы пошли, нам надо на работу, а во вторую смену — в школу.

— Что ж, ступайте, ступайте, правильно хозяюете, со строгостью!..

— Не по-вашему, — задиристо ответил Генка.

Когда ребята немного отошли, Иван Никитич протянул было Генке руку, хотел было что-то крикнуть, позвать Генку, но, увидев потрясенное, растерянное лицо Терешкина с дрожащей нижней губой, раздумал. Он закинул за плечо ружье и пошел по тропинке. За ним уныло тащился Терешкин, и убитые тетерева с распущенными крыльями бились о колени, мешая ему шагать.

Долго шли молча. С деревьев падали последние листья, начинался мелкий дождь. Иван Никитич остановился, затоптал окурок, посмотрел зачем-то на небо и, кивнув в сторону деревни, почесал затылок:

— Поохотились! Нажалуются ведь они на нас с тобой, друг. Ух, характер у шельмеца, железо! Собственного деда готов глазищами сразить…

— Погубют! Ей-бо, погубют! — жалобно твердил свое Терешкин.

— Погубить не погубят, но неприятностей наделают. — Иван Никитич прошел несколько шагов молча и сердито добавил: — Поделом!

— Чегой-то? — встрепенулся Терешкин.

— Дождик, говорю, начинается и надолго. Паршивое утро!

Тропинка вывела их снова на линию. Побрели они по шпалам, о чем-то напряженно думая, и ни тот, ни другой не слышали больше тех запахов, которые неслись недавно из темноты. Только кружатся скрюченные листья, моросит дождь и тянет чем-то горьковатым, тальником, наверное. Его много растет по обочинам железнодорожной линии.

В. Астафьев

НАСЛЕДСТВО

Лукаша вздыхал, ворочался, кутался в старый полушубок, но сон не приходил. «Укатали сивку крутые горки», — с грустью подумал он о себе и долго после этого лежал неподвижно, забывшись чуткой дремотой. Трещание кузнечиков, голос кукушки, однообразно отсчитывающей в ночи чьи-то земные сроки, начали сливаться в один неясный, слабый звук. И вдруг совсем рядом, в густом черемушнике дико закричала выпь.

— О, чтоб тя разорвало! — выругался Лукаша. — Тьфу ты, нечистая сила, спугнула сон. И достанется же птице такое горло сатанинское — православных с ума сводить…

Лукаша поднялся. Захрустели, защелкали суставы, как сухой хворост. Сердито ворча, он стал складывать в кучу почти затухшие головни. От них повалил дым и вскоре закачался, разрастаясь, синенький огонек. С реки потянуло сыростью; Лукаша ощутил легкий озноб. Лицо его, заросшее колючими, седыми волосами, посерело от бессонницы.

Приближалось утро.

Лукаша с кряхтеньем достал уголек, положил его в трубку и задумался, глядя куда-то поверх потрескивающего костра. Трубка сопела, посвистывала, словно грустила вместе с хозяином.

Да, теперь Лукаша знает, что такое бессонница. Вот племянник Федька об этом никакого представления не имеет. Спит себе у костра, похрапывает под одним дождевиком и холод ему нипочем. Впрочем, и сам Лукаша в Федькины-то годы не жаловался на бессонницу. Бывало, только ткнется где, и готов, хоть сто леших сбежись и ори на разные голоса. А тут какая-то ничтожная пернатая тварь разбудила…

— Ох-хо-хо, парень, парень, хорошо тебе: ни заботы, ни печали, старость-то далеко-о, — заговорил Лукаша, поглядывая на спящего Федьку. — А тяжело, ой тяжело себя стариком чувствовать! Я вот всю жизнь в тайге, любого зверя мог выследить и скрасть, а не заметил, как самого старость скрала. Гордый я человек был, никому не кланялся, все сам делал. Как хотел, так и делал. Вот и остался одинешенек: ни кола, ни двора. А все потому, что людей избегал, медведем жил, на восток крестился, пню молился…

Федька зашевелил губами, промычал тихонько и зябко скорчился, натягивая на себя куцый дождевичок.

— Замерз, — усмехнулся Лукаша, снял с плеча старый полушубок и набросил на Федьку. — Спи давай за двоих, гроза зверей.

Лукаша погрел спину у костра, еще раз набил трубку и подумал: «Чайку бы теперь!» Но не хотелось тащиться с чайником к реке сквозь кустарник, в промозглую темень, не хотелось даже шевелиться. Годы и усталость придавили Лукашу, сгорбили его кряжистую фигуру. Руки, грудь, плечи и даже выпирающие под рубахой лопатки — все говорило о силе, некогда буйной. На его темнокожем от вечного загара лице резко выделялся хрящеватый нос, а черные с желтинкой глаза притаились под пучками лохматых бровей. И надо было заглянуть под эти хмурые брови, встретиться со всегда настороженными, цепкими глазами, чтобы понять, что старый таежник считает проявление каких бы то ни было чувств унизительным для человека.

Чуял Лукаша: скоро-скоро сломят его и прикуют к постели немощи, которые наваливаются на престарелых таежников сразу, как только они покинут тайгу-кормилицу.

Не тайники с золотом, не пятистенные избы и не закрома с хлебом оставляет в наследство охотник. Передает он чаще всего старое, много раз чиненное ружье и в придачу к нему — вольную жизнь, любовь к тайге, к небу, звездам, буйным ветрам — ко всему живому на земле.

Наследником обычно бывает сын. А Лукаша так и не обзавелся семьей. Прожил он с женой всего три недели и еще не успел поверить, что любимая Дуняша с ним, как случилась беда.

Отряд красных партизан после удачного налета на деревню, занятую колчаковцами, пробирался в горы. Лукаша служил тогда на месте покойного отца лесообъездчиком, знал все таежные тропы, не раз водил по ним партизан. В тот день опять пошел с отрядом в тайгу, а когда вернулся, его Дуняша, вся исполосованная шомполами карателей, висела на дереве рядом с избушкой.

Так вот и остался Лукаша один. Покинул он свою избушку, чтобы не глодала сердце тоска, и ушел навсегда в тайгу. Здесь он и жил. Только изредка выходил к людям, чтобы заключить очередной договор с ОРСом сплавной конторы на поставку мяса или сдать пушнину.

А жизнь текла и текла. И вот настала пора передавать кому-то свое ружье, свою любовь к тайге. Ружье он передаст — это вещь. Правда, такая вещь не у всякого имеется — по замочной планке серебряной змейкой извивается надпись: «Лучшему охотнику Луке Романовичу от сплавщиков».

Ружье есть ружье. Если не дарить, так все равно Федьке достанется. А вот как быть с любовью? Тайга — не красна девица, не всегда ласкова. Не жалует тайга людей нерасторопных, малодушных. Тайгу надо уважать. Уважать даже тогда, когда околдует она тебя, запутает в своей лесной дреме; уважать ее и в цвету весеннем и в осенней наготе; уважать, когда она без скупости набивает охотничьи сумы пушниной и когда уводит из-под носа даже никчемного бурундучишка. Сумеет ли Федька принять ее всей душой такую: то шибко добрую, то злую, как неродная мать, то безмерно щедрую, то чересчур скупую?

Отец Федьки умер три года назад, оставив на руках мачехи троих ребят. Двоих младших отдали в детдом, а старший, Федька, остался у мачехи. Та помыкала им, как хотела. Федька делал все: от уборки навоза в коровнике до растопки печи по утрам. Но мачехе было мало — она корила его куском хлеба, ругала за пустячные ребячьи проказы. Когда же в дом стал похаживать сплавщик с лихо закрученными рыжими усами, Федьке и вовсе жизни не стало. В это-то время и появился в доме старший брат Федькиного отца Лукаша. Он пришел подвыпивший, обругал мачеху последними словами и забрал Федьку с собой в тайгу.

У Федьки никто не спросил, хочет он или не хочет ходить по тайге, принимая на себя тяжести и муки охотничьей жизни. Робким, забитым рос Федька. Не любил Лукаша слабых характером людей и оттого держал Федьку в особой строгости. «Ничего, со временем поймет, что для его же пользы это, — рассуждал Лукаша. — Может, выйдет из него охотник». — И подвергал Федьку всяким таежным испытаниям.

Вчера вечером плыли они по реке. Горы подступали к берегам, становились все выше и мрачней. Течение убыстрялось. Откуда-то доносился приглушенный, все усиливающийся шум. Казалось, в горах, шевеля вершинами обомшелых кедров и сосен, дует сильный ветер.

Федька перестал грести и, направляя лодку веслом на стрежень, с любопытством поглядывал то на голые, морщинистые выступы, за которые в страхе уцепились хилые, кривые сосенки, то на Лукашу, сидевшего к нему спиной на багаже посреди лодки и привычно посасывающего трубку.

Приближались к Почивалинскому мысу. Две недели назад они поднимались вверх, таща лодку за собой на бечеве. Встречное течение возле мыса было такое сильное, что небольшое расстояние они преодолевали несколько часов. А когда миновали мыс, Федька спросил у Лукаши, почему это место так называется?

— Много разного народу почивает возле этого утеса, — задумчиво ответил Лукаша.

Назад Дальше