— Помни, что будет, если посмеешь воровать, — строго повторил он, глядя на Альку сверху вниз, и резко дернул калитку.
Потом они шли сквозь старый сад, и Алька — совершенно неуместно — думала о том, что все здесь дышит красотой в свете дня. Красотой и… одиночеством. Из зеленой травы выглядывали румяные бока спелых яблок, которые здесь не были никому нужны. Изредка пожелтевший листок срывался с ветки и, кружась, медленно летел вниз.
"Я все здесь приведу в порядок", — решила она про себя.
И отчего-то стало легче на душе, как будто принятое решение могло скрасить предстоящие пять лет рабства с непонятными перспективами.
Но когда раздался звонкий голосок — "Алечка" — силы внезапно покинули.
Тиб бежал к ней вприпрыжку, и, добежав, обхватил за пояс, прижался щекой к животу.
— Алечка-а-а-а.
Ноги подогнулись, и она рухнула на колени, прижимая к себе братика. Слезы брызнули из глаз, Алька судорожно перебирала его русые волосы, ощупывала всего, не веря, что вот он — живой и здоровый, и что теперь у них… все будет хорошо. Наверное, хорошо…
— Тиб, — прошептала она, целуя макушку, — слава Пастырю, ты здесь… А я уж думала…
— Пойдем к Марго, — сказал Тиберик, — ну пойдем, Алечка, пойдем.
— Да-да, конечно, — она всхлипнула.
И внезапно поняла, что — все. Она больше не может подняться на ноги. Перед глазами все поплыло, закружилось — яблони, дом, небо. И Алька, цепляясь за курточку Тиба, медленно сползла на траву. Тошнотворная муть накатила резко, вымывая все краски мира, и на несколько мгновений Алька вывалилась в вязкое ничто.
* * *
Казалось, темнота длилась мгновение, но уже в следующий миг, когда Алька приоткрыла глаза и удивилась слабости, холодным киселем разлившейся по телу, стало ясно, что она уже не в саду. Она пошевелила пальцами, ощутила трение кожи о новый колючий лен. Потом зрение прояснилось, и Алька поняла, что высоко над ней — давно не беленый потолок с темными балками, где-то сбоку светятся лайтеры, а сама она лежит, утонув в мягкой перине.
Взгляд уперся в темный прямоугольник окна. Оно было чуть приоткрыто, и сквозь щель доносился шелест старых яблонь. А еще пахло свежей выпечкой и корицей. Тихо лежа, Алька обежала взглядом комнату: она была совершенно одна, на маленьком столике действительно стояла пузатая стеклянная банка с лайтерами — дорогая игрушка, доступная лишь самым состоятельным горожанам. Дверь, ведущая из комнаты, была плотно закрыта. И, возможно, заперта.
Алька вздохнула, попробовала сесть — и ей это удалось, правда, с третьей попытки. Тело казалось ватным и непослушным. Поднесла руки к глазам и ужаснулась — казалось, она похудела еще больше, сквозь тонкую белую кожу просвечивали синие вены.
Чуть позже пришло осознание того, что ее старая одежда — вернее, нищенские лохмотья — куда-то делась, что на ней — чистая сорочка, старая, стертая почти до сеточки, но чистая, приятно пахнет мылом. И на голое тело. Алька осторожно потрогала волосы и уже ничуть не удивилась, когда поняла, что их попросту остригли. Не на лысо, но довольно коротко, прядки вились, падали на лоб острыми птичьими перышками. Сколько же, провались все к крагхам, она здесь провалялась? И кто переодевал ее, кто остриг, кто мыл все это время?
Пока раздумывала, о себе напомнил мочевой пузырь, и Алька, кряхтя, постанывая и хватаясь за изголовье кровати, поднялась. Комната тут же угрожающе качнулась, но Алька ожидала этого коварства, потому привалилась всем телом к деревянному изголовью, а потом, отдышавшись, заглянула все же под кровать и обнаружила там ночной горшок.
Как мало нужно для счастья, усмехалась она, по стеночке продвигаясь к двери.
Всего-то сохранить руки и вовремя найти горшок.
И еще найти кого-нибудь… Тиберика, например. Или — тут она вспомнила, что приор Эльдор упоминал Марго. Наверное, это была та самая старая ниата. Самого приора видеть сейчас не хотелось. У Альки он вызывал приливы иррационального страха. Кожей чувствовала, насколько сильна его ненависть к таким, как она. Казалось, одно неверное движение, и голову открутит. Она слишком хорошо помнила, как он наступил ей на шею…
Дверь оказалась не заперта, и Алька выбралась в коридор, темный и сырой. Как будто прибрались только в ее комнате, а на коридор то ли сил, то ли желания уже не было. Запах выпечки, свежих сдобных булок, стал густым, нагло щекотал обоняние, заставляя совершенно пустой желудок сжиматься в спазмах. Издалека доносились голоса, мужской, низкий и хриплый, и женский — звонкий. Там никто не ждал ее, двуликую, но Алька понимала, что все равно не сможет до бесконечности лежать в постели, а потому шла и шла вперед… Пока не оказалась на пороге большой кухни.
Там было… хорошо, неописуемо хорошо. Алька уже и забыла за этот год, как может быть, когда есть дом, и есть семья. Нет, она пыталась сотворить подобие дома для Тиба, но нищета — плохая мать для радости и уюта.
По углам кухни были расставлены чугунные подставки с большими стеклянными колбами, где было от души насыпано дорогущих лайтеров — так, что все помещение заливал мягкий золотистый свет. Старушка возилась у печки, мазала взбитым яйцом румяные пирожки на огромной сковороде. А за столом у окна сидели старый ниат и Тиберик. Тиб кусал огромную завитушку, присыпанную сахаром, и сам, разрумянившийся, напоминал сдобную булочку. Алька только и успела, что поразиться тому, как быстро Тиб снова наел щеки. Или… это она так долго провалялась в забытьи?
Как-то одновременно они уставились на нее. Затем старик, буркнув что-то, стыдливо опустил взгляд, Тиб с радостным воплем бросился к ней, старушка отставила сковородку и двинулась вперед, вытирая блестящие от жара руки передником.
Тиб с разбегу ткнулся лбом в живот и сбил с ног.
Алька натолкнулась спиной на дверной косяк и поняла, что сейчас плавно съедет на пол.
— Тиберик, — строго прикрикнула ниата, — ты что, не видишь, сестре плохо? Отойди же, ну.
И, подойдя, осторожно придержала Альку под локоть.
— Милочка, что это вы подскочили. Вам еще полежать бы. Ну, ну, не плачьте. Раз уж поднялись, идите за стол. Сейчас я вас подкормлю, а то ветром сдует.
Альку душили рыдания. Как стыдно-то. И она хотела обокрасть эту милую старушку, и этого старика… А они… они, похоже, даже не держали на нее зла за это.
Она вцепилась слабыми пальцами в сухое, обтянутое морщинистой кожей запястье.
— Простите меня, ниата… простите.
— Да за что, милая? Давайте-ка, шажок. Еще шажок. Робин, помоги, что ли. Я одна ее не удержу. И не называйте меня ниата, милочка. Я фье Лансон, для вас Марго, нянька ниата Эльдора. А это фьер Робин Лансон, мой муж…
Так Алька доковыляла до стола, ее аккуратно усадили на крепкий стул, и Марго поставила перед ней небольшую кружку с молоком. Тиберик вцепился в локоть, прижался щекой к плечу.
— Алечка…
— Да, милый, — пробормотала она, смаргивая слезы.
— Пейте, милочка, пейте. Вам есть много нельзя, так сказал ниат Эльдор. Если придете в себя… Желудок отвык от пищи.
— А сколько я…
— Да вот, скоро неделя как, — ответила Марго, — как хозяин вас в дом занес, так в себя и не приходили. Все метались в бреду, матушку звали.
Рука сама метнулась к горлу, нащупала ошейник.
— Занес? — растерянно спросила Алька, — но…
— Ну, мы-то старенькие, — проворчал Робин, — уж не тот я, чтоб девиц на руках таскать. Тут бы самого ноги носили.
— И вазочку вашу не потеряли, — добавила Марго, — я ее пока в гостиной на стол поставила.
Алька посмотрела на молоко. На брата, который взирал на нее с блаженной улыбкой. На добродушного старика, у которого седые бакенбарды воинственно торчали в стороны. На круглолицую старушку в накрахмаленном белом чепце. В груди сделалось колко и больно, а потом слезы снова покатились по щекам.
— Не плачьте, милая, все будет хорошо, — Марго подошла и погладила ее по плечу, — я вам волосы остригла, не обижайтесь. Новые отрастут, еще лучше будут. А те ваши было уже не расчесать и не промыть.
А в душе проклюнулся страх. Алька вдруг представила себе, что сейчас на кухню зайдет приор Надзора, и будет кричать и ругаться оттого, что его слуги так хорошо отнеслись к двуликой, которую и человеком-то нельзя назвать.
— А где… ниат Эльдор? — тихо спросила она, опустив глаза в чашку.
— Так ушел в столицу вчера, порталом, — проворчал Робин, — сам ушел, а нам сказал, мол, наймите еще слуг и приводите дом в порядок. Обещал вернуться и гостей звать. Он же теперь приор Роутона, к нему всякие полезные люди будут хаживать.
"Ушел", — повторила про себя Алька, — "слава Пастырю, его здесь нет".
— Когда он вернется? — подняла взгляд на Марго, но старушка лишь плечами пожала.
— Не знаем, милая. У него всякие дела могут быть в столице, мы ж не спрашиваем.
— Я буду приводить дом в порядок, — решительно сказала Алька, — мне уже гораздо лучше, правда.
Ей очень хотелось хоть чем-то отблагодарить этих добрых стариков, а заодно и попытаться загладить собственный неблаговидный поступок, когда влезла в дом.
— Я тоже буду помогать, — пискнул Тиб, — я вон сколько яблок уже собрал в саду. Во-от такую гору.
— Конечно, будешь, — прошептала Алька.
А сама подумала о том, что Эльдор поднимал ее на руки. В это было невозможно поверить — она бы скорее не удивилась, если бы он катил ее бесчувственное тело к порогу, подталкивая носками сапог. Надо же, в дом принес на руках. Ну кто бы мог подумать.
ГЛАВА 3. Эрифрейский архивариус
Конечно, было огромной, просто непомерно огромной глупостью приводить в свой дом двуликую. О том, какая это ошибка, Мариус очень хорошо прочувствовал уже в тот момент, когда девка грохнулась в обморок прямо посреди дорожки, не дойдя до дома каких-нибудь пару десятков шагов. Закралось сомнение, что она специально это сделала, чтобы его позлить. Показалось даже, что притворяется. Но оборванка лежала неподвижно и совершенно безжизненно, Тиберик как-то осуждающе смотрел своими голубыми глазами-озерами, в которых таяли слезы, а Марго, которая вышла из дома, раскудахталась хуже несушки. Потом подошел Робин, и Мариус кивнул на девку.
— Надо бы в дом занести.
Лицо Робина вытянулось, а бакенбарды встопорщились, как шерсть на загривке у перепуганного кота.
— Ниат Эльдор… да как же… я не донесу, старый уж. Не донесу.
Мариус поморщился, под совершенно ледяным взглядом Марго пошевелил простертое тело носком сапога. Девка по-прежнему была без чувств. Подумал еще несколько минут. Можно было ее тут и оставить, как-нибудь придет в себя, доползет до дома. А у него дела, местное отделение Надзора, оболтусы, которые возомнили себя стражами. Но Тиберик уж совсем жалко захлюпал носом, а Марго кидала такие взгляды, от которых кто-нибудь другой уже бы провалился со стыда сквозь землю. Поэтому Мариус, скрипнув зубами, подхватил под мышки двуликую, перебросил через плечо и понес в дом. Она оказалась совсем легкой, почти невесомой, а вот запашок от нее шел… ну, какой запашок от нищенствующей особы. Ему не хотелось ее касаться, казалось, что проклятье Двуликости липнет к пальцам, растекается вязкой жижей по венам. Хотя знал ведь, что проклятье не передается вот так. Просто… не объяснить словами, что вообще можно чувствовать, неся на плече одну из тех, кого убивал всю жизнь.
Потом, когда девку уложили на кровать, и Марго осталась кудахтать над ней, Мариус пошел и долго мыл руки с мылом, а на пальцах все равно осталось неприятное, липкое и какое-то стыдное ощущение от прикосновения к легкому птичьему телу чудовища.
— Помой ее, что ли, — сказал он потом Марго, — чтоб в моем доме не воняло. Что-нибудь из белья ей дай, потом еще купим.
Старушка окинула его взглядом, в котором плескалось непонятное вопрошающее выражение. Но вопрос так и не прозвучал, и Мариус так и не понял, что ж хотела спросить старая нянька.
А потом началось. Вернее, у девки началась нервная горячка. Она металась в бреду и жару, вопила во всю силу легких, умоляла вернуть ей руки и звала мать. Мариус был готов бежать из дома куда угодно, лишь бы все это не слушать. И он бежал — то в роутонское отделение Надзора, пропесочивать подчиненных, то вечером — в сад, собирать упавшие яблоки в большие корзины, что были так похожи на растрепанные вороньи гнезда. Потом ему стал помогать Тиберик, при этом заглядывая в глаза и спрашивая — ведь Алечку не заберет Пастырь, нет?
Мариус уже не знал, что и ответить. Иногда ему казалось, что если тот самый Пастырь ее все же приберет, то так оно и будет лучше. Для всех лучше.
Всего один раз он заглянул в комнату, где лежала двуликая. Как выяснилось, Марго ее остригла под мальчика, умудрилась переодеть в старую сорочку и, наверное, даже помыла. По крайней мере, в комнате не воняло старым тряпьем, а пахло уксусом, шалфеем и ромашкой. Мариус посмотрел на печать Надзора на щеке двуликой, побагровевшую, как будто набрякшую кровью. Вторая суть, суть крагха, рвалась наружу, и это было видно — под бледной кожей что-то плескалось синими волнами, как будто ряды блестящих ультрамариновых перышек. А он снова вспомнил, как сидел, маленький, под столом, а совсем близко, где-то над головой, что-то хрустело и страшно чавкало, и крупные бордовые капли плюхались на пол… Вспомнил — и неосознанно вытер руки о штаны, потому что память о прикосновениях все еще жила в пальцах.
Наконец все опротивело настолько, что Мариус, раздав указания подчиненным, провернул рычажок портального артефакта — и через несколько мгновений вывалился на центральной площади Эрифреи, благословенной Пастырем и надзором столицы земель Порядка.
Вздохнул с облегчением. Наконец-то никто не орал, не требовал обратно отрубленные руки. И никаких осуждающих взглядов старой няньки. Свобода, побери ее крагх.
* * *
Вечерняя Эрифрея была прекрасна и маняща, как первая ночь с желанной женщиной. В нежных сиреневых сумерках белизной сверкали пики храмов, золотилась в свете фонарей Королевская Опера, сновали деловито роскошные экипажи, и оттуда на парадный подъезд сходили шикарные женщины в светлых платьях, похожие на воздушные пирожные, и строгие мужчины в дорогих костюмах. За высокой ажурной оградой зеленели малахитовой отделкой стены королевского дворца. А по бульвару, уходящему от главной площади Эрифреи, влажно шелестела опадающая с платанов листва, прогуливались горожане, и вдоль мостовой выстроились богатые каменные дома, в роскошной лепнине, в окружении тщательно возделанных клумб.
Эрифрея — отличное место, чтобы забыться.
Пелена — далеко, на периферии. Здесь Око Порядка сильнее всего, а, значит, вероятность появления роя — почти нулевая. Прекрасные выдержанные вина, хорошенькие, еще не утратившие свежести, доступные женщины. Именно за этим приехал сюда страж Мариус Эльдор. Забыться и забыть Ровену.
— Забвение — не лучший выход, — сказал тогда Магистр, — но если хочешь, можешь несколько лет пожить в столице. Хотя пользы от тебя на границах куда больше. Редко когда удается получить настолько одаренного стража.
Мариус тогда промолчал. Да и ни за что не признался бы магистру в том, что именно измены Ровены так его подломили. Пока он разъезжал в дозоре — как и полагалось стражу Святого Надзора — его жена предавалась прекрасной страсти с сыном роутонского мануфактурщика. А когда Мариус, вернувшись пораньше, застукал парочку, выкрикнула в лицо — мол, этот мужчина хотя бы смог меня обеспечить. А ты — нет. Да и вообще, надоело жить в этом сарае.
…А еще Мариус не сказал магистру о том, что никогда не просил делать его стражем, не просил уродовать саму его сущность ради того, чтобы влить в кровь магию. Поскольку магические войны унесли то, что порождает энергетические потоки, оставался только один способ сделать из человека мага: накачать его вытяжкой из Пелены. Так себе удовольствие.
Неторопливо шагая по бульвару и отдаваясь приятной горечи воспоминаний, Мариус добрался до угла, образованного улицами Святого Петерсона и Первого Пояса. Кивнул хорошо знакомой старой липе, что печально роняла крупные, с ладонь, листья, и также неторопливо двинулся дальше. До столь же хорошо знакомого дома оставалось совсем недолго, взгляд уже выхватывал их густых сумерек облицованную красным гранитом колонну, влажный блик на ней от лайтеров в ажурной корзинке.