Аркадий взглядом настойчиво отыскивал глаза штурмана. А тот их прятал, боялся поднять на товарищей во избежание слез.
— Коля!
Ближайший автоматчик вскинул голову, оглядел притихшие ряды.
— Коля!
Человек, которому доведется увидеть такой взгляд, запомнит его навечно. Николай посмотрел на друзей.
— Ну, Колька!.. Как там!.. В общем, не забывай, что говорил Алеша Сбоев, помни…
— Аудентес фортуна юват, — прошелестел Николай одними губами, пытаясь улыбнуться, и на виду у автоматчика махнул рукой. — Эх, Аркаша… Миха-а…
…И бегут в зарешеченном вагонном окне прозрачные весенние перелески под голубым небом, проплывают, степенно разворачиваясь, будто устали они лежать под снегом и желают чуточку поразмяться, темные, набухшие влагой невспаханные поля. И ветер с воли гуляет по вагону, ворошит седые волосы молодых парней, гладит по запавшим щекам.
— Вишь, как оно получается, — сочувственно взглянул на молчаливого Аркадия бородатый и худой, как мощи, сосед. Помедлил немного, вздохнул. — Ядреный был дружок-то ваш… И этот, который братишка… Тот, что про море говорил нам, про германскую эль-сто сорок. Он тоже, по всему, ядреный парень. Не пропадут…
…Лагеря, лагеря, лагеря, лагеря… Псковский, Двинский, Режицкий…
Остановка. Концлагерь.
«Пленных не принимаем!»
И опять переругиваются колеса.
Остановка. Концлагерь.
«Не надо! Везите дальше!»
И гудок паровоза. И торопится, бежит весна в солнце и зелени по ту сторону зарешеченного вагонного люка. И пахнет свободой теплый ветер с воли.
Лужский лагерь, куда они попали в конце марта 1942 года, мало чем отличался от Псковского. Та же колючка, те же сторожевые вышки по углам и в центре, те же бараки. И разговорный ассортимент у охранников тот же — кулак, дубинка, сапог. Правда, к счастью, без «арифметики». Первые дни, обживаясь на новом месте, Аркадий и Михаил вели себя сдержанно. Это и определило их дальнейшую судьбу. Уверовав в благонадежность молчаливых парней, комендант «распределил» их в лагерь лесорубов, что находился близ шоссе на Псков, километрах в шести-семи от Луги. Режим у лесорубов был помягче. В этом лагере Аркадий и сошелся с Николаем Смирновым, бывшим танкистом, рослым, чуть грубоватым сибиряком. Человек большой физической силы, нелюдимый и на редкость уравновешенный, Смирнов внушал всем уважение к себе, а немцы его, пожалуй, даже побаивались. Аркадий сблизился с ним не сразу. Сначала старался почаще встречаться с ним в лесосеке, выискивал работу где-нибудь поблизости, чтобы при случае можно было перекинуться со Смирновым фразой, другой. Оба вскоре привыкли к такому соседству. Их первые разговоры носили самый безобидный характер и сводились обычно к житейским делам: жидкой брюквенной похлебке, одежде. Аркадий подметил, что всегда во время таких бесед возле оказывался Горбачев, денщик начальника участка. Сухонький, большеголовый, он тушканчиком замирал в тени кустов или за стволами и ловил каждое слово. В лагере все знали, что по наущению фельдфебеля Отто Горбачев занимается слежкой и наушничает. И, надо сказать, проделывал он это мастерски. Даже сама природа позаботилась о том, чтобы показать истинное призвание Горбачева: подбородок, губы и кончик носа клином выступали вперед и придавали денщиковской физиономии форму острой собачьей морды, а крупные уши, торчком прилепленные к треугольному черепу со скошенным лбом, как нельзя кстати дополняли это сходство.
Горбачев не был дураком, все понимал и осторожничал. И все же судьба подкараулила его близ делянки, где работали Аркадий, Михаил и Николай. Подпилив толстокорую сосну, они обрушили ее на расчищенную площадку и, прежде чем взяться за обрезку сучьев, присели на ствол передохнуть. Было душно. Согретая солнцем влажная земля парила. Вытирая пот, Аркадий заметил среди листвы физиономию Горбачева, не спеша поднялся и, озабоченно осмотрев пилу, громко сказал:
— Подправить бы надо. Мастер у себя?
Но к дощатой сараюшке, где всегда торчал Отто, Аркадий не пошел. Углубившись в ельник, он круто повернул в сторону, прихватил с куста брезентовый дождевик, который по утрам оберегал фельдфебеля от холодной росы, и, зайдя сзади, накрыл этим плащом Горбачева с головой, заткнув разинутый было рот комком промасленной ветоши. Синяки и шишки, полученные «в темную», не пошли Горбачеву впрок, но зато окончательно сблизили Аркадия с Николаем Смирновым. Теперь они говорили обо всем откровенно.
Мысль о побеге подал Аркадий. За время боевых полетов над Псковщиной он достаточно хорошо изучил местность и при нужде мог разработать безопасный маршрут. Нужда такая приспела, и Аркадий начал деятельно готовить товарищей к побегу. Объяснял им, как ориентироваться по солнцу, по густоте древесных крон, по мху на стволах, по звездам…
Дождливой ветреной ночью все население второго барака покинуло лесной лагерь. В пустой темноте жилья глухо мычал привязанный к столбу Горбачев да шуршали дождевые капли, врываясь через выставленное окно.
Группы, сколоченные загодя, распались. В ненастной ночи потерялся и Николай Смирнов. Аркадий с Михаилом остались вдвоем. Холодное серое утро настигло их далеко от лагеря на пути к озеру Ильмень.
И потянулись дни… Нет, они были вовсе не такими, как тогда в зимнем лесу под Новосельем. Голодно. Но ведь свобода! Холодно и сыро. Но ведь свобода! Хочешь есть — отыскивай, пожалуйста, сладкий мучнистый корень. Он питательней брюквенной бурды. Хочешь согреться — пробежись, спляши вприсядку, и никто не ткнет тебе под ребра автоматом. Дождь сеялся до полудня. Небо просветлело. Теплый ветер обсушил траву. Зашелестели ветви сосен и елей. И не вкрадчиво зашелестели, не льстиво, как там, под Новосельем, а по-весеннему мелодично и приятно. Свобода!
И они наслаждались свободой, впервые, казалось, по-настоящему прониклись неповторимыми красотами природы. Им нравилось встречать утренние зори. Задолго до рассвета забирались они в самую глушь, ложились на хрусткую прошлогоднюю траву и, глядя вверх, ждали. Темнота была непроницаема. Но вот в ней чуть прорезались, даже не прорезались, а лишь слегка определились неясными контурами кроны деревьев. И по мере того как выцветало небо, они все наливались и наливались густой, темной краской, простирали над землей ветви, как руки, ладонями вниз. А когда розовели просветы между ветвями, хвоя зеленела. Утренний ветер принимался ерошить иголки. Солнце — вот оно, солнце! И пробуждались птицы.
Таким свиданием с зарей встретили Аркадий и Михаил пятые сутки лесных скитаний. Поприветствовав первый луч, они умылись по пояс из холодного ручья и, взбодренные, размашисто зашагали по чащобе. Утренний лес оживал. Еще крепче запахло прелым листом, грибами, травой… На открытых, солнцу полянах расправились венчики цветов. А над болотистыми низинами пока еще слоился туман. Он, казалось, парил над кочками, над камышами, над водой заросших хвощами бочажин. В синеве плавали облака, сбиваясь в плотную стаю.
К полудню в лесу стало душно и тихо, а вскоре брызнул мелкий и, судя по осевшему к земле серому небу, затяжной дождь. Еще не просохшая по-настоящему почва раскисла и, почавкивая, плыла под ногами. Но Аркадий держался этой узкой скользкой тропы, шагал по ней, оглядываясь на Михаила. Подул свежий ветер и принес запах большого водоема: где-то близко был Ильмень.
— Озеро, — сказал Аркадий, попридержав шаг. — Дышит озеро.
В шелесте дождя послышались голоса.
— Миша! — Аркадий бросился с тропы в кусты и пополз, вжимаясь всем телом в мокрую траву. — Это немцы, Миша, немцы… Давай к болоту, к камышам…
Сквозь серую пелену дождя пробивались навстречу им огни карманных фонарей. Аркадий круто метнулся в сторону — огни, в другую — огни. Кольцо! Аркадий повернулся на бок и, не вставая, виновато посмотрел на Михаила.
— Точка, — сказал, — все.
Лицо у Михаила стало жалким, губы запрыгали. Размазывая по мокрым щекам грязь, он поднялся в рост и закричал:
— К черту!.. Вот он — я, вот! Идите, хватайте!..
Аркадий встал рядом, встал плечом к плечу.
6. ОДИН НА ОДИН
Их разлучили в центральном лагере города Луги, разлучили сразу. Михаил был избит и брошен в карцер. Аркадий был тоже избит, но бросили его в арестантский вагон пассажирского поезда, следовавшего до Риги. Солдаты не церемонились, они швырнули Аркадия на пол. Но Аркадий не чувствовал боли, он как бы одеревенел. Кто-то склонился, бережно приподнял его разбитую голову и, заглядывая в лицо, спросил:
— Больно, друг?
Он промолчал.
— Место для тебя мы сготовили. Поднимайся.
Он попытался и не смог.
— Взяли, ребята! Под руки, под руки бери. Не дергай: изломан человек.
— Не иначе за побег его так…
— Ты не дергай!
На полке, куда его заботливо уложили товарищи по несчастью, Аркадий немного пришел в себя. Уставившись неподвижным взглядом в раскачивающийся потолок, по которому время от времени проскальзывали тени мостовых ферм, ажурных столбов, семафоров, он не думал, а грезил. Мысли воплощались в красочные картины. И Аркадий видел все-все. Командир полка дает задание. «Желаю успеха, лейтенант. Не удачи, а успеха…» «А нам с тобой, Миша, — думал он, — как раз и не хватило этой удачи», — и увидел избитое в кровь лицо со слипшимися на лбу волосами. Потом посетил конференц-зал. В нем собрались все. Хоть по фамилиям перечисляй: Сбоев, Новиков, Колебанов… А это горит станция. Депо рухнуло. Огонь и дым. «Эль-сто сорок» расстреливает шлюпку с людьми. Николай в шеренге военнопленных… Фонари, фонари, как волчьи глаза… Бред кончился под утро. Аркадий выпил жестянку воды, смочил голову и до Риги не проронил ни слова. Молчал он и в «черной берте» — крытой арестантской машине, доставившей его в тюрьму.
Двадцать восьмая камера. Каменный мешок два метра в длину, полтора в ширину. Откидная койка, бетонная тумба. В толстой стене, под самым потолком — окно-амбразура. Решетка. Клочок голубого неба. Металлическая дверь с глазком для надсмотрщика. В коридоре гулко отдаются шаги кованых сапог — часовой. И звуки шагов будто вонзаются в мозг. «Первый, второй, третий… Арифметика, кто тебя придумал?! Кто!?» Ночь Аркадий провел в бредовом полусне.
Утром его повели на допрос. В обширном кабинете, у стены, под портретом Гитлера, стоял единственный стол, за которым пожилой лысеющий офицер не спеша перебирал бумаги. Он взглянул приветливо, улыбнулся и, надувая чисто выбритые щеки, сделал широкий жест в сторону стула.
— Битте.
Аркадий сел. Следователь не торопился. Изредка поглядывая на угрюмое лицо Аркадия, он достал из коробочки пилку для ногтей и сосредоточенно занялся мизинцем. Закончив маникюр, достал расческу, подравнял на лысине редкие волосы и спросил:
— На перегоне Уторгош — Батецкий был подорван воинский эшелон. Что вы имеете сказать по этому поводу? — Немец безукоризненно говорил по-русски.
— Я там не был.
— Превосходно. Тогда расскажите о побеге из лесного лагеря?
— Я там не был.
— Превосходно. — Немец пожевал губами, подумал немного и позвонил.
Вошли штатский благообразный седой мужчина в черном костюме с золотым пауком свастики на лацкане пиджака и два солдата с резиновыми дубинками в руках. Штатский, кивнув следователю, прошел к окну, раздвинул на подоконнике цветы и легким толчком ладони распахнул створки.
— Schweigt er? [8]— спросил, не оборачиваясь.
— Er wird reden [9].
Солдаты сдернули Аркадия со стула, завернули руки за спину и подвели к кушетке. Клеенка на ней была холодная и липкая. Аркадий лег лицом вниз, закусил губу. Первый удар дубины пересек спину огнем. Второй был уже не так страшен. По привычке Аркадий «занимался арифметикой» и прислушивался к разговору следователя со штатским. Тот, похохатывая, рассказывал:
— Erna, schützt mich vor der hiesigen Kälte. Sieh mal, was für eine warme Bauchbinde sie geschickt hat. Kamelhaarwolle. Fürsorge… Liebe… [10]
Аркадий одернул рубаху, пиджак и, пошатываясь, приблизился к стулу.
— Битте! — пригласил следователь. — На перегоне Уторгош — Батецкий был подорван воинский эшелон. Что вы имеете сказать по этому поводу?
— Я там не был.
— Превосходно. Тогда расскажите о побеге из лесного лагеря?
— Я там не был.
— Превосходно. Ганс!
Дубинки не жгут, а кромсают живое тело. На клеенке расплылись кровяные лужицы.
— Meine Erna glaubt an die ewige Liebe. Für siebin ich Mönch! [11] — рассказывал следователь штатскому.
…И всю неделю «перегон Уторгош — Батецкий», и всю неделю «лесной лагерь», и всю неделю «Ганс!».
Аркадий и бровью не повел, когда во время одного из допросов в кабинет следователя вошел, кланяясь, Горбачев. Он было бросился к Аркадию, протянув руки, но, натолкнувшись на холодный взгляд, остановился шагах в двух.
— Вы знакомы? — спросил следователь.
— Как же, господин офицер! Мы очень даже знакомы! — Заторопился Горбачев. — Очень даже, — и к Аркадию: — Ты же был верховодом. Ну? Меня в лесосеке избил. К столбу меня привязал. Смирнова ты сговорил бежать. Вспомни! Весь лесной лагерь взбаламутил!
— Я там не был, — сказал Аркадий и непритворно зевнул. — А встретил бы где такого подлеца, как ты, задушил бы.
— Ганс!..
…Очные ставки следовали одна за другой. Знакомые ребята, бежавшие из многочисленных концлагерей, разбросанных на Псковской земле. Взгляд на взгляд с ними. И твердый их голос — ответ каждого:
— Я его не знаю.
И ответ Аркадия при каждой встрече с такими:
— Нет. Впервые вижу.
Незнакомые люди горбачевского склада то наглые, то льстивые.
— О-о! Господин офицер, это же тот самый, это наш командир. Мы были с ним в партизанском отряде под Уторгошем. Он! — и Аркадию: — Брось, командир, запираться: им все известно.
Честь, совесть! Неужели и вас можно превратить в товар?
В тот день Аркадий был избит до бесчувствия. В двадцать восьмую камеру его не понесли, а, отомкнув ближайшую, не заботясь, швырнули в двери прямо на окровавленного человека. Собрав остатки сил, Аркадий скатился с податливого распростертого под ним тела к стене и, прижимаясь горячим лбом к холодному отсыревшему бетону, слушал бессвязный, прерывистый бред. Сосед задыхался. В груди у него булькало, хрипело. Стараясь разобрать горячечные слова, Аркадий напрягал слух, придерживал дыхание. «Что, что он говорит?! Как-будто…» И, вскрикнув от боли, Аркадий заставил себя сначала сесть, а затем повернуться к соседу. Растерзанное лицо того было сплошной раной. Он шептал, этот сосед, шептал как заклятие: «Эль-сто сорок, эль-сто сорок… эль-сто сорок…»
Умер моряк с «Сиваша» под утро.
7. КРЫЛАТЫЕ БЕГЛЕЦЫ
Разговор по душам, когда говоришь, что накипело, говоришь без боязни, — зная, что тебе сочувствуют, — это приятно. А разговор по душам с самим собой, когда ты задаешь вопросы, ты отвечаешь на них, ты сам и осуждаешь себя и сочувствуешь себе, — это на грани безумия. В одиночке нельзя разговаривать вслух, нельзя ходить, если тебя держат ноги после очередного допроса, нельзя лежать на полу. Можно только сидеть на бетонной тумбе и — этого немцы запретить не в силах — думать. «Николай. Жив ли он? Михаил. Жив ли он? Комиссар Кабаргин расстрелян. Моряк с „Сиваша“ замучен гестаповцами… Ты остался один, Аркадий, совсем-совсем один. Скоро и твоя очередь. Ты устал. Для тебя смерть — избавление, счастье. Так?» Но Аркадий гнал от себя эти мысли, боролся с ними, возражал гневно самому себе: «Не раскисать! Надо выжить, надо!»
Месяц допросы, очные ставки и размышления в одиночке. Второй и третий месяцы размышления в одиночке, очные ставки и допросы. Ничего не смог добиться следователь от «упрямой русской свиньи», что молчит под пытками, от которых и железо бы расплавилось. Аркадий потерял надежду вырваться из пекла… Это случилось совершенно неожиданно. Ночью щелкнул замок. Дверь одиночки распахнулась. Тюремный надзиратель грубо вытолкнул Аркадия в коридор. Два солдата, один впереди, другой сзади, вывели его в тюремный двор к «черной берте».