ВСЕГО ЛИШЬ БАРБОС!
Рассказы
Дорогие ребята!
В этом сборнике собраны разные рассказы. Но в каждом мне хотелось сказать то главное, что я чувствую: чтобы быть добрым, чтобы быть человечным, порою даже в пустяках, надо заставить себя быть мужественным, сознаться себе в своей ошибке и победить её. Маленькая победа над собой — и человек шагнул ещё на одну ступеньку выше. И кому-то рядом с ним, другому человеку, стало легче, не одиноко в трудную минуту. А иногда такое незаметное мужество граничит с подвигом…
Удалось ли мне моими рассказами выразить эту главную мысль, задумались ли вы над нею? Пожалуйста, напишите!
СПАСИБО ВАМ, ЛЮДИ!
Поезд ушёл, перрон маленькой станции опустел.
Леся сидела на узлах, держа на коленях небольшую шкатулку. Шкатулка была тяжёлая, чугунная. На крышке гномик трубил в трубу, висели чёрные вишенки. Эту шкатулку подарила им старая мамина тётя.
Шкатулка всегда стояла на комоде, в ней хранился маленький серебряный чугунок с черпачком и тоненькое золотое колечко. Мама говорила: вот придёт такое время, выпадут у неё зубы, и тогда она закажет серебряные, из чугунка.
Леся не могла представить себе маму старой, да и было очень жалко чугунок, в котором гномик, наверное, варил по ночам обед.
Когда за ними заехала машина и мама начала лихорадочно связывать вещи в узлы, Леся схватила с комода шкатулку.
На этой станции их высадили из эшелона, потому что мама решила ехать в Сибирь, к бабушке, а пересадку нужно было делать здесь.
Мама вернулась расстроенная. Никто не мог точно сказать, когда будет нужный поезд. Вне очереди пропускались эшелоны — на фронт, на фронт. А главное, на этой станции, которую и станцией-то нельзя назвать, негде даже головы приткнуть.
По другую сторону, за насыпью, лежала степь, сизая от сумерек и лёгкого морозца, припорошившего сухие травы. А за станцией, в двух-трёх километрах от неё, виднелся небольшой посёлок. Над тёмными бревенчатыми избами поднимались столбы дыма, мычали коровы, лаяли собаки.
А станция будто вымерла… Возле небольшой каменной постройки с солидной надписью «Багажное отделение» появился человек в телогрейке и ватных штанах. Он открыл замок, загремел болтом.
Мама подошла к нему, робко остановилась сзади.
— Товарищ, пожалуйста… Возьмите до завтра наши вещи, мы с дочкой в посёлок пойдём, обогреемся, чайку попьём… Целый месяц в эшелоне…
Кладовщик, не оборачиваясь, замахал руками:
— Не имею права. Вещи не обшиты, вдруг что пропадёт — с меня стребуете…
— Что там пропадёт? Какие тут вещи? — Мама отогнула одеяло на одном тюке, блеснули светлые буквы на синих корешках — «Малая советская энциклопедия».
— Чудаки люди! — сказал кладовщик. — Нет бы, барахлишка побольше взять, а они книги тащат. Зимовать-то как будете?
— Весь дом с собой не унесёшь… А книги эти — самое ценное у нас. Я ещё студенткой на последние гроши их покупала… Дяденька, ну возьмите, я вам заплачу! — взмолилась мама.
— Какие с эвакуированных деньги?! Нет, не по закону! — рассердившись совсем, сказал кладовщик и щёлкнул замком. — Отойдите, гражданочка, здесь государственные грузы.
Мама присела на тюк с «Малой советской энциклопедией» и замолчала, строго глядя в потемневшую степь.
Лесе хотелось есть, спать, закоченели ноги, но она не решалась сказать об этом. За месяц, который они провели на нарах в эшелоне, она научилась понимать маму. Если мама такая строгая и молчаливая, значит, ей очень хочется плакать.
Леся погладила пальцем холодного гномика. Что же молчит твоя труба, маленький человечек? Зови скорее людей, разве ты не видишь, как нам плохо!
— Милая, не ночевать ли в степи с ребёнком задумала? — раздался над ними женский голос. — Сюда и волки могут пожаловать.
— Ну и что? — устало ответила мама, кутаясь в платок и не поднимаясь. — Иные люди хуже волков… Жалости нет… Не знаете тут, в тылу, каково родной дом бросать под бомбами.
— Ты людей зря не обижай. Сейчас и в тылу несладко. Война не на шутку размахнулась. Ну ладно. Айда к нам. Пригреешься, сердце отойдёт.
— Вещи тяжёлые, не унесём. Просилась в багажном оставить — не пускает. Государственное имущество, говорит, там, нельзя…
Женщина метнулась к станции, через несколько минут вышла оттуда с кладовщиком.
— Сердце у тебя задеревенело, дядя Митя, что ли? Расскажу в посёлке — глаз никуда не покажешь. Бросил женщину с ребёнком в степи. Ну-ка отворяй свой склад!
Дядя Митя молча отворил дверь, втащил узлы в полупустое помещение, где лежало несколько ящиков и мешков с картошкой.
— «Государственное имущество»! — фыркнула женщина. — Эх ты, дядя Митя!
Леся с уважением смотрела на неё. Лицо смуглое, будто не русское, глаза чуточку косят.
— Ладно, Фаина, будет. Осознал, — попросил дядя Митя.
Леся едва волочила ноги. Они цеплялись за каждый комок, за щепу или выбоинку на дороге.
Лесе показалось, что в домике, куда привела их Фаина, очень много народу. Какая-то бабка на полатях, какая-то девочка одного роста с Лесей, ещё одна молодая женщина с длинными лоснящимися косами. И ни одного мужчины.
На выскобленном добела столе стоял самовар, молоко и простокваша в мисках, на сковороде картошка с румяной, запечённой коркой, а вокруг разложены разноцветные деревянные ложки.
В кухне было тепло, а самовар пыхтел и ещё подбавлял парку.
Леся совсем разомлела, она не различала лиц, ложка валилась из рук.
Тётя Фаина повела её в горницу. В комнате было прохладно, зелено и тенисто от фикусов. Возле большой кровати с горой подушек стояла детская никелированная кроватка, покрытая голубым пикейным одеялом.
— Ой, кроватка! — воскликнула Леся. — Как моя, там, у нас дома…
И впервые Леся по-настоящему поняла, что дома у них больше нет.
Фаина внимательно посмотрела на Лесю, сняла покрывало с белоснежной кроватки, подтолкнула к ней Лесю:
— Ложись, девочка, спи на здоровье.
Леся ощущала сладостное прикосновение чистых простынь, пружины покачивали, слегка кружилась голова. Она смотрела на коврик, прибитый возле кровати. Он был вышит руками. Лягушки в полосатых купальниках загорают на листьях кувшинок, голенькие малыши ныряют в воду. Леся тоже умела вышивать. У неё был маленький чемоданчик с нитками и лоскутками. Там, дома…
Она протянула руку к стулу, погладила гномика на шкатулке. Спрячь свою трубу и спи, человечек. Мне хорошо, очень хорошо…
Лесе казалось, что она дома, нежится в своей кровати, а мама с папой разговаривают приглушёнными голосами на кухне.
Скрипнула дверь, голос тёти Фаины произнёс:
— Здесь прохладно, оденься поверх одеяла платком.
Звякнула крышка сундука, что-то зашелестело. Леся открыла глаза и увидела в руках у девушки с косами, сестры Фаины, что-то необыкновенно красивое, голубое, расшитое по краям розовыми цветами. Она не сразу поняла, что это — одеяло.
— На, укрывайся и не мёрзни, — протянула девушка одеяло маме.
— Да что вы? Зачем? Таким и укрываться страшно.
— Я его к свадьбе готовила, — задумчиво сказала девушка. — Может, и свадьбе-то не бывать… На, укрывайся, живы будем — наживём!
…Утром сёстры проводили Лесю и маму до станции, помогли взять билет, принесли вещи и теперь стояли рядом, удивительно похожие друг на друга — скуластые, черноглазые, с длинными бровями. Только у одной косы висели на спине, у другой были уложены венцом вокруг головы.
— Вы… не русские? — спросила мама.
— Татарки, — ответила Фаина. — Наше-то село почти сплошь татарское.
— А мы украинцы, из-под Киева…
Подошёл кладовщик, дядя Митя. В усах его пряталась неловкая улыбка.
— Поезд на подходе, — сказал он. — Минуту всего стоит. Надо подсобить вам, книги-то нелёгкий груз. — Он свернул козью ножку, задымил в сторону.
— Чем вас отблагодарить? — растроганно говорила мама, пожимая руки сёстрам. — Я бы, наверное, не сумела так. Уложили нас в свои постели, с дороги ведь… Одеяло дали… — Взгляд её скользнул по узлам, остановился на шкатулке.
Леся крепко прижала шкатулку к себе и вдруг почувствовала, будто кто-то постучал ей прямо в сердце. Она в последний раз погладила гномика и протянула шкатулку тёте Фаине.
— Возьмите…
— Да-да, возьмите, — обрадовалась мама. — Хоть вспомните нас когда-нибудь.
Фаина хотела отказаться, но мимо загрохотали вагоны, она сунула шкатулку под мышку, поцеловала Лесю и подхватила узел.
Дядя Митя и сёстры почти на ходу втолкнули Лесю с мамой в тамбур. Что-то звякнуло об пол, и Леся увидела шкатулку и своего чёрненького друга — маленького трубача. Он изо всех сил трубил в свою смешную трубу, похожую на шляпку гриба. И хоть вагон дёрнулся и застучал по рельсам, Лесе показалось, что она слышит её призывный звук, по которому все люди собираются вместе.
Мама, высунувшись из тамбура, махала руками и, пересиливая ветер, кричала:
— Спасибо вам, лю-уди-и!
ШУРКА
Шла война, и злая пуля не жалела. Каждый день, после сообщения Совинформбюро, повторялись слова: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!» Но они не могли стать привычными, волновали с той же силой, потому что падали, защищая родную землю, новые герои. Много пришло похоронных, многие пропали без вести. Жадно хватали дрожащие руки замусоленные солдатские треугольнички. Жив! Не шутка — третий год войны…
Отпела и Шуркина мать, глотая слова со слезами:
Голубиночка моя,
Я родимочка твоя,
Злая пуля не жалела,
Не увижу я тебя…
То ли пела, то ли голосила на всё село, пугая маленького Женьку.
Только ведь и горе забывчиво. Глаза у Шуркиной матери такие же, как и у Шурки, — будто из маленьких голубых капелек собраны. Белобрысая, молодая, курносая. Работала она продавщицей, и стал к ней присватываться дядя Петя. Его прислали недавно заготавливать грибы и ягоды, выменивать у хозяек на всякие нитки-иголки. Был дядя Петя без руки, отвоевался быстро, и без семьи: жена и дочка погибли в эшелоне, под бомбами.
Не в характере Шуркиной матери весь век горевать, только и замуж как выходить, когда война.
Дядя Петя уговаривал. Не виноваты, мол, что так случилось. Что ж теперь, век вековать в одиночку? Да и хозяйство тяжело одной держать. Правда, Шурка вырос, уже седьмой класс закончил. Помощник…
Шурка на мать смотрел волком. Он не верил, что отец погиб. А мать — баба слабохарактерная. Придёт отец и спросит у Шурки: ты-то куда, сынок, глядел? Как позволил другому моё место занять? А ежели всё-таки не придёт, то разве им втроём, ему, матери и маленькому Женьке, так уж плохо?
Шурка наблюдал за матерью. Вот оно. В зеркальце засматривает, кудерёк из-под косынки достала и на лоб уложила.
Да и косынка новая, не иначе, дяди Пети подарок. Значит, вчера правду ехидная Катька сказала:
— Что, Шурочка, скидывай тельняшку, сушёный гриб на шею повесь, нового отца встречай…
Всегда носил Шурка тельняшку, подаренную отцом. Ухитрялся любую рубашку так надеть, чтобы уголок полосатый виднелся…
Шурка так растерялся, что даже не налупил её хорошенько, хоть руки давно чешутся.
Не знал Шурка, как против матери пойти. Стыд с ней говорить про это.
Сидел Шурка один на чердаке, бродил над Тавдой, думал и думал. И наконец решил написать матери письмо, будто от отца оно. Никому не сказал об этом. Бывают такие тайны, которые надо хранить хоть и всю жизнь…
Когда Шурка вернулся из школы, горница была полна народу. Мать, простоволосая, опухшая от слёз, тонким, дрожащим голосом выводила каждое слово уже выученного письма. Она прислушивалась к своему голосу, будто не веря, что всё это правда.
— «Любезная моя Ольгюша и сынки Олександр и Евгений! Шлю вам свой горячий привет, теперь уже не фронтовой, а из госпиталя…»
Когда Шурка писал это письмо, у него щемило сердце, щипало в носу, в глазах. Он горячо верил, что отец жив, видел все его муки будто наяву.
— «Не думал с вами свидеться, — дрожал материн голос, — не чаю, как уполз с ранеными ногами, когда немцы крушили наш госпиталь…»
Шурка забыл, что сам писал эти горячие, как раны, слова. У него снова защемило сердце и замутилось перед глазами. Нет, это были не его слова, так взаправду писал отец, каждое слово было отцовским…
— «Не удивляйтесь, что рука не моя. Пишет за меня сестрица наша. Я лежу пластом и не знаю, когда подымусь, когда зашагают мои ноги. Рад и тому, что жив остался…»
«Жив!» — прошелестело в общем вздохе, и надежда живой птицей затрепыхалась в комнате. «И мой жив, и мой, и мой!..»
— «Адреса своего вам пока не посылаю, потому как должны перевести меня в другой госпиталь на длительное лечение…»
Письму поверили. Ведь оно было настоящим. Долго вынашивал его Шурка в сердце, и не только в сердце. Чтобы пропахло солдатским потом, несколько дней носил его за ремнём у тела. И треугольный солдатский штамп из резинки вырезал.
— Шура, сынок! — заметив Шурку, кинулась к нему мать. — Жив отец-то наш, жив!..
За эту живую радость и слёзы простил Шурка матери и новую косынку, и отлучки из дому по вечерам. Да и где ему было разобраться во всех тонкостях бабьего сердца? Он хотел одного — чтобы вернулся отец.
Вечером, когда было пересказано великое множество похожих случаев и растревоженные бабы разошлись, пришёл дядя Петя. По его лицу было видно, что он знает всё во всех подробностях. Охотников доложить нашлось немало.
— Дай почитать, — коротко сказал он.
— Что уж читать, небось всё знаешь. — Мать нехотя протянула ему треугольник.
Дядя Петя оглядел его со всех сторон (у Шурки замерло сердце) и стал медленно читать.
— Да-a, бывает. Хорошо, когда человек из могилы встаёт. Так он тебя Ольгюшей звал? — И, помолчав, сказал: — Выйдем на минутку…
Мать взглянула на Шурку.
— Я от него не таюсь. Поспешили мы с тобой, Петя…
— Да я ничего. Муж законный, не кто другой, радоваться надо. Только…
Дядя Петя махнул рукой и вышел.
Мать рванулась к захлопнувшейся двери:
— Не серчай, Петя, у меня сейчас в голове семьдесят семь берёз, и все в разные стороны клонятся!..
СУД НАД ЭЛЬКОЙ
В каждом дворе кого-то проводили на фронт, И когда почтальон приносил письмо с фронта, его приходили послушать с самой дальней заречной стороны и в конце концов зачитывали до дыр.
Когда приносили не письмо, а небольшую бумажку — похоронную, — в которой стояли знакомые страшные слова «Пал смертью храбрых», об этом узнавали сразу и долго то тут, то там раздавался плач, похожий на вой.
Вестями с фронта село жило, как одна семья…
Но вот от двора ко двору поползло страшное слово, страшнее смерти, — «дезертир». Тихий дядя Гриша, Элькин отец, не ранен, не убит, а бросил своё оружие и сбежал с фронта. Толком никто ничего не знал, но Элькину мать, инструктора райкома, сняли с работы. Значит, не зря.
Элькин домик на берегу реки стали обходить стороной, даже по воду нашли другую тропку.
Вот уже несколько дней Элька не приходила в школу. Домик будто вымер.
Соседка по огороду видела Элькину мать рано утром над обрывом. Голова у неё была седая.
— Стало быть, поседела, — вздыхала соседка, не зная, жалеть Элькину мать вслух или не надо.