Зверь - Мазин Александр Владимирович 2 стр.


Я сыт, сыт, сыт.

Мне хорошо, я счастлив.

А кто-то вдали подхватывал:

Я тоже сыт, я едой набит.

Как приятно чувство сытости.

Океан никогда не молчал. Всегда в океане что-то шумело вдали, кто-нибудь пел в довольстве, кто-нибудь кричал перед смертью, выл, падая умирать на дно. И обязательно звучало что-нибудь непонятное, возбуждающее любопытство. Очень важно было никогда не переставать слушать — от внимания к звукам океана зависела жизнь. И к запахам. И к вибрациям.

Понемногу я благополучно вырос в сравнительно крупный организм, а это укрепляло надежду, что я выживу в океане. Меня уже трудно было назвать малышом. С увеличением моих собственных размеров уменьшилось количество хищников, которым я мог бы достаться в пищу, а некоторые хищники сами перешли в разряд моей добычи. Но вот акулы мелкого меня не замечали, а подросший я вынужден был прятаться от их круглых страшных глаз. Мне нечего было противопоставить вечной голодности акул. Да, хлебнул я горя, пока скитался. До сих пор удивляюсь, как это меня не съели. Однажды я просто выскочил в последнее мгновение из чьей-то зубастой пасти, такой громадной, что вначале и не заметил её челюстей вокруг себя. А кто-то рядом выскочить не успел — ему не повезло, он оказался недостаточно ловок и не умел смотреть по сторонам.

Мне пришлось искренне полюбить океан, мне некуда было деться от океана, я жил в нём. И я полюбил слушать запахи океана и трогать кожей его никогда не смолкающие звуки. Полюбил светлую поверхность над головой и темную глубину внизу, сгущающуюся в чернь. Когда поднимался снизу к зеркалу спокойной воды, навстречу мне спускалось моё отражение, и я соединялся с самим собой, прикасаясь к воздуху. А глубина — чёрная, сиреневая, синяя, лиловая — не могла пугать, она влекла и дарила простор мыслям. Мне нравилось долго смотреть в глубину. Смотреть в глубину — это совершенно особенное занятие. На поверхности океана с этим может сравниться возможность видеть бесконечную морскую линию горизонта. Лишь ограниченные и недоразвитые существа не смотрят на горизонт или в глубины, туда, где ничего нет, кроме бесконечности или бездонности. Ограниченность — свойство добычи.

Я быстро сообразил, что добыча, бродящая стаями, близорука и не видит ни глубин, ни горизонтов, а только зад плывущего впереди. Тут проявилось моё хищническое преимущество — полезно видеть перспективу, особенно когда охотишься.

Океан объял меня своей ограниченной бесконечностью, стал для меня чем-то вроде вселенской тюрьмы. Странно, что я долгое время не стремился вырваться из этой тюрьмы. Видимо, она создавалась под меня. Или я создавался под неё, плотно влитым в толщу её воды — не вынырнуть. Но я так устроен, что мог бы выжить где угодно, в любой влажной среде, лишь бы жабры не пересохли и водилась добыча. На то я и хищник.

Глава 5. Ангелочек

А что же случилось со мной потом, после того, как меня вынесли из родильной палаты безутешно орущим? Ничего особенного. Скучно было бы описывать. Цепь событий, существенная часть которых совершилась без всякого моего желания. В силу необратимости порядка вещей. Каковая цепь и прозывается жизнью, необратимость коей и стартовала с моего возникновения в данной — данной кем-то или чем-то — реальности.

Родители? Родители стали фотографией на стене. Со временем, которое стало той самой стеной.

Цепь событий моей жизни странно, но, в сущности, скучно и однообразно, «как у всех», петляя, вывела меня каким-то образом на курортный океанский пляжный берег и усадила на скамейку на почему-то пустынном пирсе. И мне ничего не оставалось делать другого, как наблюдать погружение оранжевого солнечного шара в океан — закат.

Там, на океанском закатном берегу, тогда, всего за каких-то полчаса человеческого времени, случились обе мои невероятные, невозможные, но слишком реальные встречи: с Морским Змеем и ангелочком.

Первым мне явился Змей. Вначале я принял его за кита, поднявшегося спиной над поверхностью вод. Но толстая туша всё переваливалась и переваливалась над водой и никак не заканчивалась, а потом вдруг завершилась-таки острым, без признаков плавников, хвостом. Как ни глупо звучат затасканности «мои мысли смешались» или «я не знал, что и думать» — именно они лучше всего описали бы моё состояние. А потом вынырнула как бы змеиная, с какими-то усами, громадная голова и, на долю секунды встретившись со мной бездонной пустотой взгляда, пропала. Кажется, я что-то подумал о недовымерших динозаврах или какую-то другую чушь — точно не помню.

Зато очень хорошо помню, как мне вдруг захотелось — желание пришло вроде извне — посмотреть вниз, в воду и сквозь воду. Я посмотрел — и увидел глаза с квадратными зрачками, отливающие золотистым и зеленоватым. И мнилось мне, будто смотрюсь я в воду, как в зеркало, и вижу там, в водной зеркальности не чужие — свои же глаза, будто я сам смотрю себе в глаза с морского дна. И мои глаза смотрели мне в глаза по-доброму.

Лёгкая, но тягучая, непобедимая слабость растеклась во мне, горизонт поплыл передо мной, утонул в океане, и как-то незаметно я оказался лежащим на тёплом бетоне пирса. Тут-то и возник мгновением видением ангелочек. Он выпорхнул откуда-то из вод, весь светленький в сумерках, с распахнутыми крылышками, сел на моё лицо, объял мои щёки приятной прохладой, заслонил от меня вечерний мир. Я, кажется, успел поцеловать ангела ещё до того, как меня не осталось в реальности и сознании…

Глава 6. Унижение

Одно время я неплохо устроился на дне. Я поселился среди камней рядом с норой старой мурены. Старуха очень редко вынимала своё длинное тело из норы, только если слышала колебания от проплывавшей над норой добычи. Она бросалась вверх в атаку с широко раскрытой пастью, а в пасти торчали белые, совсем не затупившиеся об жёсткость времени иглы зубов. Старуха плохо видела, вся пошла какими-то пятнами от древности. Но над её зубами время оказалось бессильно. И прыть сохранилась, как у молодой.

Ничего не имело для мурены смысла, кроме броска на добычу. Она и не видела никогда, на кого бросалась, она только шкурой осязала, что рядом с норой есть кто-то, в кого можно вонзить зубы — и вонзала. Бесчисленное число раз она расправляла мускулистую ленту своего тела, намертво смыкала челюсти на ком-то и тащила в зубах обратно в нору того, кого ухватила, целиком или хотя бы отгрызенный кусок. Так и жила мурена — воплощение смерти для всякой твари у дна.

Зубы мурены рвали плоть жертвы грубо, будто пилили, крошки и кусочки разлетались, повисали в воде, оседали на дно. Вот эти-то кусочки и крошки долгое время были моей основной пищей. Я даже научился отгонять мелких рыбёшек, которые тоже хотели крошек из пасти мурены: я угрожающе растопыривал щупальца и кидался на рыбок, те пугались и разбегались. Приживалом существовать было вовсе не досадно — досадно было оставаться голодным, когда все вокруг тебя сыты. «Ничего, ничего, — говорил я себе, — Можно на время смешаться с толпой мелких прихлебателей. Чтобы выжить».

Я мог сколько угодно проплывать мимо норы старухи-мурены. На меня она не реагировала, пренебрегала и не выскакивала — волны моих вибраций казались ей незначительными, я был для нее слишком мелкой добычей. Так я жил-поживал довольно долго.

Но однажды, когда я не спеша плыл над мурениной норой, мурена все-таки взяла и выпрыгнула. Наверное, я вырос настолько, что она не поленилась. Внезапно я увидел несущуюся на меня смерть с широко раскрытой зубастой пастью. Я замер, пораженный и ошарашенный. Сердца перестали стучать. Ужас стиснул моё тельце, и из этого тельца впервые в жизни совершенно непроизвольно выдавилось облачко чернил. Ужас и чернила спасли маленького хищника: мурена меня потеряла, помоталась наобум в непроглядной мути, которую я со страха устроил, и вернулась в нору. А я в это время, боясь пошевелить кончиком щупальца — мурена учуяла бы любое движение — медленно падал на дно, а упав, потихоньку, потихоньку уполз, как донный червь.

Из старушки-кормилицы мурена превратилась в старуху-смерть. Я сидел в какой-то расщелине, бесцветно-серый, переживал случившееся. На своем клюве я ощущал сладковато-кислый вкус яда — от потрясения заработали не только мои чернильные мешки, но и ядовитые железы. Я и не предполагал, что во мне столько ядовитости. Я то и дело сплевывал ядовитую слюну подальше, смотрел на рыбок, шалеющих от растворившейся в воде отравы, и чувствовал, как где-то неглубоко внутри меня наливается спелостью особая жажда — случайно выживший, я вдруг сам остро захотел съесть мурену, вцепиться клювом в её бок. Кусок мяса — больше мне с мурены взять уже было нечего.

Я не спешил, копил в себе чернила и яд. И только когда переполнился всем необходимым и решимостью — поплыл к норе мурены. Остановившись на приличном расстоянии выше страшной норы, я изо всех сил взбрыкнул щупальцами — мурена не смогла бы такого не заметить и не выйти. И она заметила и выпрыгнула. А выпрыгнув, оказалась в густой тучке моих чернил и слегка опешила. Тут-то я и кинулся к ней так быстро, как только мог, подлетел и дико рванул клювом толстую шкуру на боку мурены, ближе к хвосту, мгновенно прокусил и впрыснул через укус весь свой накопившийся яд.

Мурена повернулась ко мне, враз сложившись пополам, и автоматически ловко щелкнула зубами. Но я уже убегал, и поймать меня было не так-то легко. Старуха и не пыталась меня ловить, как-то болезненно передёрнулась — яд начинал действовать — и вернулась в пещеру. Но почти сразу же из пещеры вылезла и стала корчиться, мотая головой из стороны в сторону, потом извернулась, скрючилась, укусила себя два раза за хвост, боком легла на дно и затихла. Мурена не сдохла, её челюсти и жабры едва заметно шевелилась — она дышала. Мой яд не убил старуху, а лишь на время её обездвижил.

Я плавал кругами вокруг мурены и покрывался розовыми пятнами от отчаянья — старуха оказалась несъедобной. За долгую жизнь она пропиталась насквозь своим и чужими ядами, если бы я съел хоть кусочек мурены — умер бы быстро, но мучительно. Странно даже, что мой-то яд на неё всё-таки подействовал. Я укусил мурену всего раз, а мой клюв сильно пощипывало и жгло. Я сплевывал и сплевывал, а клюв всё равно горел.

Широко раскрытый глаз мурены мутно пялился в пространство. Я подплыл к этому глазу и аккуратно его выклевал — единственное, что я мог съесть, не отравившись, из всей мурены. В клюве перестало щипать. Потом я повернулся и уплыл от безглазой мурены и её норы. Моя сытенькая жизнь мелкого прихлебателя закончилась.

Уйдя от мурены, я, помню, нашёл большую пустую витую раковину и спрятал в ней свое мягкое тельце. Я таскал ту раковину на себе, пока она не стала мне тесной, и пока сплошь не оброс под погрубевшей кожей сыромятным мешком мускулов — не каждый зуб прокусит. Раковина помогла мне на первых порах моего юношеского бродяжничества, но я её немного стыдился перед самим собой. Всё-таки та раковина осталась валяться на свалке дна из-под какого-то вонючего мягкотелого, издохшего в ней и разложившегося. «Ничего, ничего, — успокаивал я себя, — Лучше пережить немного внутреннего стыда, чем погибнуть, перекушенному во сне клешнёй примитивного краба. Глупо сгинуть — вот что стыдно».

Приходилось умудриться и не сгинуть глупо. Приходилось плыть путём унизительной мелочной бездомной тяжбы с гибелью, чтобы выжить.

Глава 7. Что-то изменится

Проснувшись на остывших камнях причала, я встал и вошёл по колени в океан и начал умывать лицо, смывать сладкий прах ангела со лба и щёк. Смывать остатки бреда, сна, наваждения, того, что я видел, но и того, чего не могло быть.

Потом мне под босые ступни ног легли песчаными беззаботными пляжами несколько оставшихся дней отпуска. Странное, почти невероятное спокойствие спустилось на меня в те дни — и больше никогда не уходило. Никогда до тех дней я не чувствовал в себе такой уверенности. Непоколебимость меня и моего содержания обесценивала, как мне казалось, эфемерность окружающего. Никогда я не воспринимал своё соотношение с миром именно так. Вскоре я улетел от океана в город, где почему-то жил постоянно. Никогда не спрашивал себя, почему я там живу. Так просто сложилось и вышло.

Снег как-то странно поразил меня своим существованием, когда я вышел из дверей аэропорта. А ведь я знал, что увижу его; он не мог не лежать в конце зимы в моём городе. Зачем-то я слепил снежок из сереющего снежного вещества, хлопнул им в стену аэропорта и, сам не знаю почему, сказал себе:

— Ничего, ничего. Скоро весна.

Что-то должно было измениться. Непременно.

Через час я посмотрел из окна моей квартиры в тёмный внешний мир. Там, за окном, через улицу набережной, за цепью уличных фонарей лежало ночной тушей нерастаявшее ещё море. Холодное море. И я напомнил себе:

— Ничего, ничего. Скоро весна.

Даже не разбирая вещей, я прошёл на кухню, выбрал нож с самым большим и широким лезвием. Он показался мне необходимым. Я понюхал блестящую сталь — и ничего не почувствовал. Нож ещё не созрел в состояние моего оружия. Мне захотелось его переделать. И этому лезвию требовался брат-близнец. А моим рукам — настоящие боевые инструменты.

То, без чего я обходился всю предыдущую жизнь, — оружие — стало вдруг необходимо мне, как естественная возможность преодоления слабости моего человеческого тела.

Что-то уже менялось. Необратимо.

За стеной, на которой испытывала одиночество фотография моих человеческих родителей, в соседней квартире кто-то что-то напевал, и я знал, что поёт он не вслух — про себя, не выпуская из губ ни одного звука. И тем не менее я слышал.

Глава 8. Завоевание

Однажды я отдался подводному течению, и меня понесло через какие-то холмы. Ничего не делал, даже щупальцами не шевелил. Даже не охотился. Какая-то лёгкость охватила меня. И вот течением меня вывезло в обширную долину с редкими кучками скал, в которых наверняка притаились надежные пещеры.

Я сразу услышал и увидел, что долина густо населена — еды тут плавало и бегало по дну в изобилии. Но я также услышал, что у долины есть хозяин, такой же, как я — хищник, уверенный в себе. Мое тело сразу стало предельно осторожным и внимательным, и я вышел из течения на враждебную территорию. Не то, чтобы я хотел воевать, но как-то так получалось, что эта земля дна должна была стать землей моего самоутверждения.

Враг находился где-то рядом, его мысли распространялись шёпотом, похоже, что он засел в засаде, полузарылся в песок. Этот местный не уступал мне ни силой, ни размерами. Откормленный самец, долгое время хорошо и регулярно питавшийся, не то, что я — бродяга, живущий случайной добычей. Иногда, голодая, я даже худел, уменьшался в размерах — мой организм использовал собственную плоть, перерабатывал её в жизненную энергию. Уменьшаться от голода — очень унизительно. Голодать — унизительно до отчаяния. Вряд ли этот благополучный местный испытывал подобное.

Нервный импульс фиолетовостью пробежал по моему телу, я легко толкнулся вперёд и крикнул:

— Где ты, урод?! Выходи на бой!

— Ты умрёшь, — тихий хрип исходил откуда-то слева.

Я начал описывать плавную дугу влево. Двигался я медленно, но все мои сердца усиленно работали, в запас снабжая мускулы кислородом. Одновременно я изо всех сил выделял весь свой яд в чернильный мешок — ядовитые железы просто лопались от напряжения. Так я готовился и при этом не переставал сыпать оскорблениями, слыша, как местный наливается жёлтой яростью.

Наконец у меня получилось сказать что-то очень обидное, и я увидел левым глазом летящего на меня врага. Я тут же захлопнул жаберные щели, сжал их изо всех сил, чтобы не отравиться самому, одновременно из чернильного мешка выплюнул струю чернил, всю пропитанную ядом, и дёрнулся в сторону. Расчет оправдался — местный в чернильном облаке сначала промахнулся, но быстро сориентировался и развернулся. Мы сцепились, сплелись, закружились в драке, загребая песок дна телами, баламутя воду.

Назад Дальше