«Дражайшая Анна Павловна, в прошедший понедельник изволили вы разрешить мне письменно вам о себе напомнить. И действительно, данный день является незабвенным в моей памяти, после чего цельную неделю обдумывал о предстоящей встрече, каковая состояться не могла…»
— Простите, Павел Иванович, что вы это читаете?
— Письмо от жениха к дочери моей Анне Павловне. Самое первое, при начале ихнего знакомства в позапрошлом году, от 7-го сентября.
— А… какое это имеет значение, письмо его?
Павел Иванович снял очки, протер очень чистым платком, опять надел и сказал:
— Значение чрезвычайно важное, как бы документ. Познакомились они тому назад два года и три месяца, и сразу произвели впечатление. И тогда же вскоре, с отцовского моего разрешения, начал он писать ей письма. Дочь моя живет при мне и из дому выходит редко, занимаясь хозяйством. Письма же его я все сохраняю, по прочтении их мне дочерью вслух. Я своей дочери не стесняю, но всякая переписка идет через меня. Ответных копий, действительно, я не сохранял, его же письма имею под номерами. Не хочу затруднять вас рассказом, письма же все прочту вам в полном порядке постепенности, чтобы составили заключение прямо по личным документам о возможности брака.
— Их много, писем?
— Сто четыре номера, включая полученное в минувшее воскресенье, на которое ответ еще не послан.
— А вы, Павел Иванович, своими словами не расскажете? Покороче…
— Зачем же рассказывать, зря вас беспокоить, когда все письма налицо в подлинном оригинале. Ни единой строчки от вас не скрою, как в чисто семейном деле.
— Да что же в письмах этих? Какие-нибудь обещания с его стороны? Или история какая нибудь сложная?
— Обещаний никаких, и истории тоже нет никакой. Письма не то, чтобы любовные, а обыкновенно — как пишет заинтересованный человек к молодой девушке. Иные и со стихами, но не личной выделки, а известных поэтов, Некрасова, Апухтина, Надсонова и других с указанием фамилии. Обещаний же никаких быть не могло, так как дело не решенное. Именно поэтому я и обращаюсь к вам, как человеку ученому, вроде как для экспертизы. Позвольте первое дочитать, а за сим приступим ко второму: «каковая состояться не могла, однако, успокаиваю себя надеждой, что батюшка ваш Павел Иванович разрешат вам побывать у Олимпиады Симеоновны в предстоящий вторник, где и надеюсь видеть вас лично…»
— Кто это — Олимпиада Симеоновна?
— Олимпиада Симеоновна это, точно говоря, дочери моей по покойной ее матери двоюродная тетка; Муж ее торгует в рядах бакалеей.
— Ага! Ну что же, Павел Иванович, все это люди солидные, положиться можно. Я бы вам посоветовал…
— Бесспорно, люди солидные. И как из следующего письма сами изволите усмотреть, в доме своем принимают только людей рекомендованных по строгой проверке, в том числе и господина Герасимова.
— А это кто?
— А это и есть жених. Если, конечно, в случае благоприятного совета вашего, я дам благословение на брак.
— Я, Павел Иванович, ничего против не имею… По моему…
— Покорнейше благодарю за доверие, но уж позвольте вам все письма зачитать. Истории в них никакой, однако, важно знать в рассуждении искренности. Если человек искренний и откровенный — я дочь готов отдать, и даже сопровождаю небольшим, по мере сил моих приданным. В противном же случае подожду. Одним словом — как скажете.
«… надеюсь видеть вас лично. По этому поводу предуготовил для вас нравящееся стихотворение…»
— Он не конторщик, жених ваш?
Павел Иванович снял очки, и вдруг солидное лицо его приятно улыбнулось:
— Именно — конторщик при торговом предприятии вдовы Потапова и сыновья. Вот я и говорю: что значит высшее образование!
— А он с высшим образованием?
— Что вы, помилуйте, он с обыкновенным, трехклассное училище. А это я про вас, — что сразу, не зная человека, по первому письму изволили указать точно должность. Вот оттого я и решил зачитать вам все письма для полного определения Человека. И именно пишет он дальше следующее…
Дальше было очень тягостно. Павел Иванович, более не отвлекаясь, читал медленно, с выражением, письмо за письмом. Следить я не мог, потому что очень боялся заснуть. Иногда тараща глаза и стараясь не прикасаться спиной к спинке кресла, я видел сквозь туман, что пачка писем прочитанных растет, пачка не прочитанных не уменьшается. Наконец, взглянув на часы, увидал, что приемное мое время окончилось как раз на строках стихотворения:
Я умираю с каждым днем,
Хоть не виню тебя ни в чем,
Пусть смерти предо мной эмблемы…
На слове «эмблемы» Павел Иванович запнулся, а я быстро сказал:
— Как мне ни грустно, Павел Иванович, прерывать вас, но мое приемное время окончилось, а я боюсь, что кто-нибудь меня еще ждет для совета…
Павел Иванович спокойно сложил письма в общую пачку и сказал:
— Понимаю, затруднять не хочу. Я и не рассчитывал за один раз кончить. Прочитал я вам четырнадцать писем, остальные можно отложить до будущих разов. Дело мое не спешное, ждала девушка два года, подождет и лишний месяц. Так вам даже удобнее будет на досуге обдумать прочитанное. Покорнейше вас благодарю, и уж разрешите зайти в следующий раз, когда объявлен прием.
Тут меня осенила мысль:
— Вот что, Павел Иванович. Дело это сложное, и будет лучше, если ознакомлюсь с документами вашими дома, внимательно, аккуратненько. Надеюсь, что вы мне их доверите.
Павел Иванович подумал и, на радость мою, согласился, предупредив, что почерк у жениха не очень разборчивый.
Когда я провожал его и выглянул в дверь приемной, я увидел, что там ждут двое, женщина и мужчина. Но, к удивлению моему, оба они поднялись и ушли вслед за Павлом Ивановичем.
Пришел он ко мне через три дня, снова солидно и прочно уселся в кресло и вынул из кармана письмо в конверте. Со своей стороны я извлек из портфеля его «документы», которых, грешным делом, прочесть не смог, — однако, перелистал. Все письма были похожи одно на другое, одинаково начинались, одинаково кончались и редкий раз не содержали переписанный стишок. Говорилось в них о чувствах, но в выражениях не страстных, а самых деликатных. Выражалась и надежда на соединение брачными узами, буде на то согласится родитель.
Свое заключение я начал издалека:
— Павел Иванович, хотите ли вы счастья дочери?
— Об ином и не думаю. Не хотел бы — и затруднять бы вас не стал.
— Павел Иванович, любит ли ваша дочь господина Герасимова?
— Любить ей его рано, и о любви разговору не было. Однако, явно интересуется, и за два года переписки нашей к нему привыкла. И стихотворения ей очень нравятся. А уж по настоящему полюбит, когда выйдет замуж; раньше же это ни к чему.
Тогда я встал и сказал торжественно:
— Павел Иванович, позвольте вам заявить следующее. По тщательном рассмотрении представленных вами документов, могу удостоверить, что господин Герасимов представляется человеком искренним и самых серьезных намерений. Полагаю также, что два года испытания достаточны, чтобы вы могли позволить молодым людям не только переписываться, но и встречаться.
Павел Иванович прервал мою речь:
— Как же, как же, помилуйте. Они давно уже встречаются, и сам он, господин Герасимов, допущен бывать у меня на дому лично. Уже больше году ходит каждое воскресенье.
— Тогда зачем же он письма пишет?
— Он человек молчаливый, а в письмах выражает лучше. Так уж у них завелось, так и идет. Иные письма его мы и вслух при нем читаем, особенно, если в них стихотворения.
— Тогда, Павел Иванович, сомненья больше нет: выдавайте дочь замуж, да поскорее!
Павел Иванович просиял, однако, заметил:
— Покорнейше вас благодарю, однако, должен сказать, что имею еще одно письмо, полученное позавчера по почте, которое и попрошу вас либо заслушать, либо уж сами прочтите, чтобы никаких сомнений не было.
— А что в нем?
— Все по прежнему, и о чувстве своем и прибавлен красивый стишок. Письмо за номером сто пятым от ноября 20-го дня.
Письмо мы прочитали вместе. Никаких сомнений в искренности господина Герасимова оно не возбуждало.
— Это все письма, Павел Иванович? Других не имеете?
— Так точно, все до настоящего дня и с первого дня знакомства.
— Тогда, Павел Иванович, позвольте поздравить вас: дело ваше благополучно кончено, можете играть свадьбу.
Павел Иванович был по настоящему признателен мне за выполненный труд и за совет. Как и в тот раз, он встал и низко поклонился. Боясь новых документов, я взял его руку и, пожимая, настоятельно вел его к двери.
Но едва я его выпроводил, как дверь снова отворилась, и Павел Иванович вошел, ведя за собою дородную девицу и гладко причесанного средних лет гражданина.
— Вот, Аннушка, и вы, господин Герасимов, поблагодарите господина юрисконсульта за решение. Они потрудились, рассмотрели документы и все признали правильным. Можно будет теперича и к венцу. Я от слова своего не отступлюсь.
Как сами понимаете, было это очень трогательно, особенно же интересна была моя роль творца счастья будущей четы Герасимовых. Невеста была мне почти ровесница, жених лет на десять старше, отец — лет на тридцать. Но за то я был с высшим образованием и состоял при московской судебной палате, — это не шутка!
Был я и на свадьбе, конечно — почетным гостем. Рассказывать о свадьбе не берусь, так как поили меня там «медведем» (десять рюмок подряд с разным содержимым), медведь же, при частом повторении, очень плохо действует на память.
И кажется мне почему то, что вел я себя на свадьбе не как юрисконсульт, а как обыкновенный человек, и даже без высшего образования. Но это к делу не относится.
АПЕЛЛЯЦИОННАЯ ЖАЛОБА
Отзывчивый читатель — а на иного я и не рассчитываю — легко войдет в мое положение, — положение человека, напрасно обиженного.
Вот уже более месяца я обиваю пороги дружественных мне редакций с просьбой отметить, что на днях исполнился (или скоро исполняется, я точно не помню) двадцатипятилетний юбилей моей адвокатской деятельности. С этой же просьбой я обращался в парижское объединение русских-адвокатов, членом которого состою и от которого получаю повестки, с надписью на конверте: «Метру такому-то». Я обращался к нему, конечно, не прямо, не в правление, так как это было бы неудобно, а намекал, очень ясно, влиятельным коллегам по профессии.
Я встречаю улыбки, легкое недоумение и вежливый отказ. Газеты гарантируют мне подобающее чествование юбилея литературного — но не хотят считаться со столь, казалось бы, естественным самолюбием и некоторым честолюбием адвоката — профессионала. Зачем мне, спрашивается, юбилей литературный? Чтобы стать маститым и удалиться на покой? Что бы какая-нибудь французская газета, где пишет мой приятель, переврала мою фамилию и по ошибке поместила, вместо моего, портрет сломавшего голову авиатора? Чтобы один из тех, кого я похвалил в печати, похвалил в свою очередь меня? Нет, на эту удочку меня не поймать! И, наконец, многолетнее писательство я считаю чистой случайностью, тогда как адвокатская карьера моя явилась результатом призвания. Если же, по независящим от меня обстоятельствам, мне за последние двадцать три года не пришлось заниматься практикой, то, во-первых, я в этом не виноват, во вторых, я продолжаю с честью носить звание помощника присяжного поверенного округа московской судебной палаты, присяжного стряпчего при коммерческом суде и опекуна при суде сиротском, хотя нет давно ни палаты, ни этих судов. В третьих, наконец, двухгодичная моя действительная практика была хоть и бездоходной, но яркой и блестящей. Достаточно сказать, что у одного моего лысого подзащитного, дело которого я выиграл, начали расти волосы; я бы хотел знать, многим ли русским прославленным адвокатам удалось достигнуть подобного юридического результата?
Прошу прощения за это предисловие. Но когда человеку отказывают в публичном признании его заслуг, — ему ничего не остается, как самому себя чествовать. Именно эту цель и имеют нижеследующие воспоминания.
Моя первая политическая защита
Окончив университет и записавшись в сословие, я сшил себе в кредит фрак и купил портфель, в который положил, для веса и важности, десятый том Устава уголовного судопроизводства и Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Таким образом, рано пришлось мне узнать, что адвокатский портфель — не легкая штука.
Как всякого начинающего адвоката, гражданские дела меня интересовали мало. Судьба улыбнулась мне и послала для первого выступления дело чуть-чуть не политическое.
Студент Иван Лиханошин, медик и большой пьяница, был моим близким товарищем и земляком. В малом хмелю он был оживлен и интересен, в большом мрачен и буен. В среднем же хмелю он был предприимчив и любил разговаривать с городовыми. Однажды, когда постовой городовой оказался неразговорчивым, он снял с него фуражку и вытер ему этой фуражкой нос. Для суждения о подобных деяниях существует статья, номера которой сейчас не упомню, карающая штрафом и тюремным заключением.
К участковому мировому судье я явился во фраке; хотя это и не полагалось, но так легче иметь вид крупного адвоката, лишь случайно забежавшего к мировому судье, тогда как большинство дел у него сегодня в окружном. Не скрою, что я сильно волновался: первая защита, да еще приятеля.
Мировой судья явно не оценил важности дела и, выслушав показания городового и мои робкие объяснения (клиент на суд не явился), приговорил приятеля моего к недельному аресту.
Право, это не так уж было плохо. Но клиент мой заявил мне, что он сидеть не желает и не будет, что лучше он наложит на себя руки или убьет городового, а в заключение напился и стянул у меня за обедом со стола скатерть со всей посудой. Удалось его угомонить, дело же я обжаловал в Съезд мировых судей.
Тут уж фрак понадобился по полному праву. Предстояла мне первая защита, при которой нужно произносить речь. И я произнес.
Да, я произнес ее, мою первую судебную речь! Зачем вам знать, хорошо ли я спал в ночь, предшествовавшую процессу, и сколько раз вскакивал с постели, чтобы записать пришедшую в голову блестящую фразу, долженствовавшую убедить судей в правоте моего подзащитного? Всей предстоящей речи я не записал, так как знал, что ни Демосфен, ни Кони этого не делали, что нужно лишь досконально изучить дело, а красноречие придет само.
Председательствовавший назвал мое дело. Я и городовой поднялись со своих мест. Судьи, услыхав номер статьи, достаточно им надоевшей, зевнули и принялись чертить на бумаге профили с кудрявой шевелюрой. Фрак сидел на мне отлично.
Дело казалось простым и приговор ясным; для всех — но не для меня! И вот я начал свою речь.
Я начал ее с простого признания факта. Да, студент Лихоношин сделал то, что он сделал. Но виноват ли он?
Я приготовил начало речи, но забыл заготовить эффектный конец. Если вам приходилось скатываться на коньках с ледяной горы, то вы поймете, что со мной случилось. Я говорил, я чувствовал, что говорю беспросветный вздор, — но остановиться я не мог. Я чувствовал, что судьи проснулись и слушают меня с напряженным вниманием. Я видел их изумленные лица и слышал за спиной шушуканье публики. Я говорил о скудости в России народного просвещения, о высокой миссии студенчества, о тяжелом материальном его положении, вынуждающем его на крайние поступки, о горящем в душе молодежи протесте, о демонстрациях, о манеже, о высылках в Сибирь и еще Бог знает о чем, — говорил, потому что я не мог, не знал, как остановиться и чем мне речь мою закончить. Я погибал — и старался не смотреть на судей. Я давно уже не понимал самого себя и не узнавал своего голоса. И я никогда бы не кончил речи, если бы председатель не остановил меня ласковым, но твердым голосом:
— Господин защитник, о чем вы говорите? Высылки студентов совершенно к делу не относятся. Что вы можете сказать по существу дела?