Во время второй мировой войны наступающие фашистские войска сровняли эту могилу с землей.
3. ЗИГМУНД РОЗЕНБЛЮМ, НЕЗАКОННОРОЖДЕННЫЙ
«Локкарт в своих «Воспоминаниях…»рассказывает, что Рейли — это житель Одессы, носивший в прошлом фамилию Розенблюм».
«Он родился в 1874 году, вблизи Одессы, незаконный сын матери-польки и некоего доктора Розенблюма, который бросил мать с ребенком, после чего очень скоро она вышла замуж за русского полковника…»
«Крики отчаяния доносятся до нас от тысяч евреев, страдающих в Вашей обширной империи… Пять миллионов подданных Вашего Величества стонут под игом исключительных и ограничительных законов. Остатки нации, откуда вышли религии — наша и Ваша, и вообще всякая религия на земле, признающая единого Бога… подчинены в Вашей империи таким законам, при которых жить и преуспевать невозможно…»
Глава 1
СЧЕТЫ С ЖИЗНЬЮ
Киев, 1890 год
— А еще я пишу роман о Батенькове, — важно сказал Зигмунд.
Нина внимательно склонила голову, отчего цветы на ее шляпе закачались, словно живые.
— Так, стало быть, ты сочинитель? — мягко улыбнулась она. — Впрочем, кто в твои лета не грешил литературными упражнениями и не мнил себя Пушкиным или Толстым!
Зигмунд собрался было обидеться, но не успел, потому что женщина спросила:
— А кто он такой, этот Батеньков?
— Декабрист, — юноша сразу простил ей снисходительный тон. — Конечно, он не настолько известен, как Пестель или, допустим, Лунин, но его личность во многом не оценена…
— Ой, сколько горячности! — рассмеялась Нина. — Похоже, ты и вправду увлечен своим Батеньковым и прочел много книг…
Они прогуливались по Крещатику, неторопливо, как и прочие горожане, совершающие променад. Со стороны поглядеть — ничего особенного: молодой человек старшего гимназического возраста и моложавая, хорошо сохранившаяся дама, подруга матери молодого человека. Однако сердце у Зигмунда замирало при мысли о великой тайне, соединяющей его с Ниной.
— Заключенный в каземат Петропавловской крепости, — горячо продолжал он, — Батеньков оставил замечательные записки, в которых высказал свое мнение по ряду философских, исторических и политических вопросов… Писал он в предчувствии скорой гибели и не знал, что ему предстоит провести в неволе ни много ни мало двадцать лет…
Нина склонила голову, так, чтобы шляпа прикрывала лицо, и потихоньку зевнула. Ей не хотелось обижать мальчика, но, видит Бог, до чего же скучные вещи его занимают! А ведь совсем недавно ей так нравились его пылкость и увлеченность. Да, Зига страстен и искренен, но порой ставит ее в неловкое положение. Да и вообще эту связь пора прекращать. Вот и Поль вчера подтрунивал над Нининым чрезмерно юным поклонником…
— Все, что ты знаешь, так интересно, так познавательно, — женщина подняла голову, и цветы на шляпе снова закачались в такт ее шагам. — Но, Зига, дорогой, мне, к великому сожалению, пора домой. Знаешь, по-моему, — она понизила голос, — муж что-то начинает подозревать. А он ревнив, милый, страшно ревнив, как истинный мавр…
Зигмунд недоверчиво посмотрел на Нину. При всем богатстве фантазии он не мог представить в роли Отелло ее супруга, пожилого добродушного чиновника.
— Ой, я опаздываю! — тайная возлюбленная гимназиста взглянула на крошечные часики, приколотые булавкой на груди. Время и в самом деле поджимало: через десять минут ей надо быть в кофейне Миллиотти, где назначено рандеву с Полем. — Прощай, мой дорогой! Огромный привет Варваре Людвиговне! — крикнула Нина уже на бегу, изящно придерживая рукой подол платья.
— До свиданья… — растерянно пробормотал ей вслед юноша и уныло побрел домой, размышляя про себя о загадочной и прихотливой женской натуре. Но молодой аппетит взял верх над минутными огорчениями, и Зига решил заглянуть в кофейню Миллиотти, чтобы подкрепиться и развеяться.
Он толкнул стеклянную дверь, прозвенел колокольчик над входом, но звонче колокольчика был смех, такой знакомый, дразнящий смех Нины. Она сидела за столиком, интимно склонись цветами на шляпе к устроившемуся рядом Пухлякову, а Павел Иванович, слащаво улыбаясь, пожимал Нинину руку и что-то шептал ей на ушко.
Кровь бросилась Зигмунду в голову. В мгновение ока он оказался рядом с их столиком, что-то пронзительно крича об обмане, измене и ревнивце-муже. Юноша плохо соображал, что делает, но в воздух уже летели чашки и пирожные. Из-за занавески вынырнул перепуганный хозяин. Нинино лицо стало презрительно-холодным. А Павел Иванович Пухляков медленно подымался во весь свой гвардейский рост и заносил для удара пудовый кулак.
Из носа Зиги хлынула кровь, голова резко качнулась назад, но Пухляков придержал его за грудки и ударил снова — сильно, точно, умело. От боли у гимназиста потемнело в глазах, но теперь он отчетливо слышал крики со всех сторон, словно вернулось потерянное на миг сознание.
— Так его, сопляка! — одобрительно восклицал чей-то уверенный бас.
— Но он же совсем ребенок! — взволнованно возражал встревоженный женский голос.
— Медам, месье, — суетился хозяин кофейни, — какая неприятность, прошу успокоиться и покинуть заведение, скандалы мне ни к чему, сей же час прибудет полиция…
— Дурак! — крикнул Зига в лицо Павлу Ивановичу. — Она обманет тебя так же, как и меня!
Глаза Нины сузились, губы искривились в усмешке, но она ничего не сказала.
— Молчи, щенок! — Пухляков сопровождал каждое слово весьма чувствительными ударами. — Как смеешь ты оскорблять честь дамы?! Молокосос, жидовский ублюдок, байстрюк!
Эти слова были нестерпимы, они жалили, как осы. Зига рванулся, ворот гимназического кителя затрещал. Ничего не видя, он бросился вон из кофейни. Стеклянная дверь хлопнула за спиной, жалобно звякнул колокольчик.
Всхлипывая и размазывая по лицу кровь, он брел по парку. Нет, после такого невозможно жить на свете! Ненавистный Павел Иванович не только увел у Зигмунда женщину — он прилюдно исхлестал его, как мальчишку. Но всего страшнее был позор, заключавшийся в словах «жидовский ублюдок» и «байстрюк».
Теплый, идиллический мир, в котором жил до сих пор Зига, рухнул в один миг, растоптанный сапогами этого солдафона. Смыть подобные оскорбления можно только кровью.
Где лежит браунинг отчима, в доме Вишневских знали все. В кабинете Александра Львовича, в правом верхнем ящике стола. Даже входить в кабинет полковника детям строжайше запрещалось. Однако Зиге, как самому старшему, Вишневский однажды показал оружие…
Пригород Одессы, 1874 год
— Нуте-с, барышня, как ваше здоровье? — Григорий Яковлевич взял в руки стетоскоп. — Надеюсь, морской воздух совершил чудо, на которое не способна медицина, и ваши легкие в полном порядке. Не дышите… Так… В чем дело, Варенька? Я же просил — не дышать…
Васька тяжело вздохнула и залилась слезами.
— Что такое? Что случилось? — всполошился доктор. — А, милочка, просто нервишки расшалились. Нужно держать себя в руках. Тем более что здоровью вашему ничто больше не угрожает.
— Ох, Ежи… я… я… — Васька всхлипнула, придерживая обеими руками расстегнутое на спине платье. — Я беременна…
— Шутить изволите? — Григорий Яковлевич снял и тщательно протер носовым платком пенсне. — Ты уверена? — спросил уже другим тоном.
Пациентка закивала, стараясь удержаться от рыданий и с надеждой глядя на доктора.
— Та-ак, — он мерял шагами кабинет, — когда у тебя последний раз были месячные?
— В январе еще, — еле слышно прошептала девушка, кусая губы, чтобы не расплакаться вновь.
— Ну-ну, будет, — поморщился Григорий Яковлевич. — Не люблю, знаешь, женских истерик. Что ж, это не смертельно. — Он склонился над столом и что-то написал на бумажке неразборчивым медицинским почерком. — Вот направление к моему коллеге. Он хороший гинеколог, опытный. Срок у тебя еще вполне подходящий для аборта.
— Нет, Ежи, нет! — Васька прижала кулаки к щекам. — То есть грех для католички. Убийство… Нет!
— Какой же выход вы видите, барышня? — доктор и иронически смотрел на нее сквозь стеклышки пенсне. — Рожать для католички не грех? А может быть, вы рассчитываете, что я женюсь на вас?
— Матка Бозка… — девушка торопливо застегивала платье. — Я думала, вы честный человек, доверилась вам, а вы… Не беспокойтесь, пан, больше я вас не потревожу…
Она утерла слезы и выбежала из кабинета в приемную, где доктора Розенблюма терпеливо дожидались другие больные, страдающие слабыми легкими.
Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного
«Сегодня я твердо решил умереть. Н. мне неверна, это не подлежит сомнению. Ее новый любовник публично унизил меня, оскорбив физически действием и раскрыв тщательно скрываемую тайну моего рождения. Я и сам узнал этот секрет совсем недавно, случайно подслушав разговор матери с папа… точнее, с отчимом моим. Отчим укорял ее за то, что она обманула его, выдавая себя за вдову военного, чем тронула сердце рубаки-полковника, за то, что не сказала правду — что она всего-навсего брошенная любовником девица с незаконно прижитым ребенком. Маман плакала, умоляла простить, заклинала папа… точнее, Александра Львовича здоровьем детей, моих сводных братьев и сестер. Если я уйду из жизни, они все вздохнут с облегчением.
Но как мне убить себя? Добровольно расставаясь с миром людей, следует обдумать это важное событие до мелочей. Отравиться? Боже правый, это несерьезно, я же не горничная Параша, выпившая в прошлом году уксусной эссенции! Соседи вовремя обнаружили несчастную, ее спасли, но она навсегда осталась искалеченной. Следовательно, метод этот не только глуп, но и недостаточно эффективен. Повеситься? Этот способ относительно надежен и доступен, однако мне рассказывали, будто бы в момент агонии у повешенных или повесившихся наблюдается ряд чисто физиологических безотчетных проявлений. Я не особый эстет, но почему-то не желаю, чтобы мое беззащитное тело нашли оскверненным мочой, спермой и калом. Можно, конечно, не мудрствовать и вскрыть вены… Но уединиться в нашем доме и произвести подобную операцию без свидетелей крайне затруднительно. Найдут — спасут, а что я скажу маман, как объясню свой поступок? Остается одно-единственное средство…»
Киев, 1890 год
Зигмунд закрылся в своей комнате. Собрал все листки с записями о декабристе Батенькове, сложил их в папку и крупно вывел на ней: «Из незаконченных произведений».
Вынул из англо-русского словаря фотографическую карточку Нины, три месяца назад украденную им из альбома маман, в последний раз вгляделся в некогда дорогие черты. Но прежнее очарование исчезло, средних лет женщина смотрела с карточки, улыбаясь двусмысленно и фальшиво. Зига взял ножницы и изрезал толстый картон в куски. Остатки Нининой улыбки он запечатал в конверт, немного подумал и надписал сверху адрес мужа подлой изменницы, такого же, в сущности, обманутого человека, каким Зигмунд чувствовал себя.
— Сынок! — в дверь постучала мать. — Время обедать. Спустись в столовую, пшепрашам, Александр Львович волнуется, не заболел ли ты, уж очень ты бледен, сынок…
После некоторых колебаний Зига открыл дверь и, стараясь выглядеть непринужденно, вышел к столу. Увидев его, отчим успокоился, и Клаша подала рассольник в большой фарфоровой супнице.
Перед десертом, сославшись на занятия, Зига извинился и встал. Прежде чем навсегда покинуть столовую, он оглянулся, стараясь запечатлеть в памяти нехитрое семейное счастье — во главе стола полковник, напротив — маман, сестры и братья…
Кабинетик Александра Львовича был не заперт. Зигмунд выдвинул верхний правый ящик письменного стола и нащупал браунинг. Спрятал оружие в карман домашней куртки и неслышно проскользнул к себе. Прикасаться к рукоятке браунинга было волнующе-приятно. Зига подошел к зеркалу и приложил дуло к виску. Криво усмехнулся собственному отражению. Из зеркала смотрел долговязый гимназист с испуганными черными глазами. Коротко остриженные волосы не скрывали оттопыренных ушей. Как, должно быть, смеется над ним сейчас Ниночка вместе со своим Павлом Ивановичем!
— Ублюдок, байстрюк, — сказал себе Зигмунд Розенблюм, — ты просто смешон. — И нажал курок.
(Из газеты «Железнодорожный вестник», март 1890 года.)
(Из газеты «Бессарабские ведомости», январь 1891 года.)
(Из журнала «Восход», сентябрь 1891 года.)
(Из газеты «Независимый коммерсант», апрель 1892 года.)
Киев, 1890 год
Над самым ухом оглушительно щелкнул курок.
— Осечка! — сердито сказал Зига. — Безобразие, у военного — и оружие в таком состоянии.
Он потряс браунинг и снова нажал на спусковой крючок. Рука дернулась, пуля ударилась в зеркало, из рамы посыпались осколки. В комнате едко запахло дымом.
Зигмунд засмеялся. Он хохотал и хохотал, сам не зная почему. И не мог остановиться ни тогда, когда к нему вбежала трясущаяся мать, ни когда отчим с усилием разжимал его пальцы, чтобы вынуть оружие.
Приехал доктор, вколол успокоительное. Просыпаясь, Зига видел над собой склоненное лицо матери со страдальчески сведенными бровями.
— Почему? Зачем? Зачем ты сделал это, сынок? — спрашивала она и молилась, путая польские и русские слова.
Спустя несколько дней Вишневский сухо сказал пасынку:
— Я не желаю больше слышать выстрелов в своем доме. Вы уже находитесь в том возрасте, когда необходимо определяться в жизни. Отправляйтесь учиться или лечиться — мне все равно.
— Для этого нужны деньги, — дерзко сказал вполне оправившийся после «несчастного случая» Зигмунд.
Полковник положил на стол ассигнацию:
— Я оплачу дорогу. Остальное, будьте любезны, заработайте самостоятельно.
Зига небрежно сунул купюру в карман.
— Куда? Не пущу! — повисла на нем плачущая мать.