То, ушедшее лето (Роман) - Виктор Андреев 20 стр.


— Можете с ним поговорить?

Харий вздрагивает:

— Как это поговорить?

— Выйдете к нему без оружия и скажете: если он сдастся, мы гарантируем ему жизнь.

— А если он меня… того?

— Безоружного?

Харий чешет затылок. Все молчат. Наконец Эзергайлис иронически спрашивает:

— Вы думаете, начальник, что этот Бруверис бросится нам на шею и заплачет от радости?

И Пичка поддерживает:

— Надо быть законченным кретином, чтобы сдаться.

Грант словно не слышит их, он смотрит на Хария. Тот отводит глаза.

— Такого не уговоришь, начальник…

— Ладно, — Грант расстегивает ремень и снимает его вместе с кобурой, где покоится тяжелый армейский вальтер. — Если со мной что-нибудь случится, старшим назначается Друва. И помните — брать живым.

Донат прохаживается возле трамвайной остановки. Минут пятнадцать прохаживается. А это уже не по правилам. И почему он, собственно говоря, решил, что Валя приедет на трамвае? С таким же успехом она может пойти пешком. Тем более, вечер сегодня такой, что гулять бы да гулять, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь. Как тогда, до войны… А здесь, в этом районе, все по-прежнему. Так же тихо, все те же лавчонки торгуют, тот же трамвай третьего маршрута. Да и люди внешне ничем не отличаются от тех, привычных, довоенных. Разве что пообносились немного, и вместо кожаной обуви чуть ли не каждый второй стучит деревянными подошвами.

Вот еще один трамвай показался. Если и этим она не приедет, надо уходить.

Бруверис всем телом подается вперед и мгновенно взводит курок. Дверь его дома медленно приоткрывается, и чья-то рука машет белым носовым платком. Потом появляется человек в полицейской форме, но без ремня, без оружия; спускается с крыльца, неторопливо направляется к конюшне.

Бруверис поднимает наган.

Шагах в десяти от конюшни человек останавливается.

— Хозяин! — четко, но почти не повышая голоса, говорит он. — Я хочу потолковать с вами, чтобы не произошло непоправимое. Я такой же латыш, как и вы, значит, язык у нас, по крайне мере, общий.

Наверное, он ждет ответа, но Бруверис молчит.

— Я знаю, вы не коммунист, стало быть, не отреклись от родины. Больше того, какая-то часть ее, пусть небольшая, принадлежит вам лично. Лично вам, хозяин! Вы никогда не задумывались об этом? Говорят, что крестьянин привязан к земле потому, что она его кормит. Рабочего тоже кормит станок, но разве он привязан к станку так, как вы к земле? В первую мировую вы воевали. В Латышском стрелковом полку, верно? Но вы не отправились в Советскую Россию защищать неизвестно что. Вы остались здесь. Почему? Ради хлеба насущного, который могла вам дать эта земля? Но ведь ротный кашевар кормил бы вас не хуже. Боялись, что убьют? Глупости! Тот, кто воевал на германской, о смерти уже не думал. Что же вас заставило остаться? Не та ли частица родины, которой из поколения в поколение владели ваши предки и которую вы должны были унаследовать от них?

Шпарит как по-писаному, усмехается Бруверис. Может, он из адвокатов? Только зачем адвокату полицейскую шкуру на себя напяливать. Могут ведь и продырявить. Да нет, не похож этот парень на адвоката. Странное у него лицо. Молодое вроде бы, безобидное, а глаза… Вот, вот, именно из-за глаз и лицо таким странным кажется. У кого-то уже видел Бруверис такие глаза. Но у кого?

— Знаю, у вас убили дочь. Я не стану говорить жалких слов. Смерть есть смерть… В сороковом, когда пришли красные, меня тоже арестовали. Два месяца я ждал, что меня расстреляют. Вы скажете: ты-то жив, а моя дочь в могиле. Ну, а мои родители, мои друзья — вы мне вернете их? Нет, они тоже закопаны в каком-то рву. Так не хватит ли убийств?

…Вспомнил! Бруверис даже вздрогнул — так ясно представился ему Гарайс, их взводный, за которым они ползли по снегу и бросались на колючую проволоку во время тех страшных Рождественских боев шестнадцатого года. У того тоже были такие глаза. Такие же мертвые. А это — не приведи господь! — когда у живого человека мертвые глаза.

— Не так уж много нас, латышей, чтобы мы без оглядки могли убивать друг друга. И если эта земля, на которой мы с вами стоим сейчас, — наша родина, то чем она станет без нас? Я бывал и в других странах, Бруверис. Там есть места покрасивее наших. Но разве вы променяете свои десять гектаров в Латвии на двадцать в Швейцарских Альпах? Нет, Бруверис, понятие родины — это не пропаганда…

…Это случилось на исходе той первой, германской. Когда они, ошалевшие от ежечасно рвавшихся «чемоданов», от кислого запаха крови и пороха, дерьма и развороченной земли, неожиданно и неудержимо бросились на полоску «ничейной земли», чтобы отрешиться от многолетнего кошмара, обняться с вековым врагом, заплакать от радости — кончилось сумасшествие, все люди — братья!.. Да, вот тогда это и случилось.

— Так вот, хозяин, я предлагаю вам мир. Вы спросите, на каких условиях? Впрочем, вы умный человек, и сами понимаете, что нас интересует. Ну, а мы, со со своей стороны, забудем прошлое. Навсегда. Этой земле нужны ваши руки и ваша любовь. Земля не должна осиротеть.

…Вот тогда это и случилось. Гарайс бросился к пулемету, и необычную тишину того дня разорвала оглушительная, несмолкаемая очередь. Казалось, что взводный прирос к своему «максиму». На ничейной земле не осталось ни одного живого. Латыши и немцы лежали вперемешку, теперь их побратала сама смерть… А два года спустя Бруверис снова встретил своего взводного, только на сей раз тот был уже не в форме царского офицера, а в мундире новоявленной латвийской армии. Рядом с ним стоял капитан немецкого ландвера — союзник, помогавший убивать тех самых стрелков, которых Гарайс когда-то бросал на германские окопы.

— Теперь слово за вами, хозяин.

— Дерьмо! — громко сказал Бруверис.

Валя вышла из вагона последней. Доната словно током ударило. Он быстро отвернулся. Все как во сне. Вот только — сейчас ли ему это снится или три года разлуки были дурным кошмаром?

Когда Валя прошла уже шагов тридцать, он медленно двинулся вслед за нею. Никак не укладывалось в голове, что эта молодая женщина в цветастом платочке, в старой жакетке, громко хлопающая по тротуару деревянными сандалиями — та самая Валя, что, кажется, еще так недавно была для него самым близким человеком на земле. Была? А сейчас разве нет? Да, конечно же, и сейчас! Хотя, как ни крути, а человек отвыкает от человека. И не то чтобы это была отчужденность… Впрочем, черт его знает, может быть, именно отчужденность, отъединенность какая-то появляется. Словно раньше одна душа у них была на двоих, а теперь у каждого своя. И Донату страшно, а вдруг они так навсегда и останутся — каждый при своей душе?

Да и не только это. Есть еще одна загвоздка, над которой задумался он, только вернувшись в Ригу.

Почему его взяли в школу разведчиков, почему направили сюда? Да потому, что здесь у него и родственники, и друзья, и знакомые. К ним-то Донат и должен обратиться в первую очередь. Но ведь он же вроде чумного! За ним смерть ходит!

Вот окликнет он сейчас Валю, и с этой самой минуты она уже будет связана с ним такой веревочкой, которую ни ему, ни ей не распутать, не оборвать. Великое это счастье — встретиться с нею снова, ну, а дальше?..

Опять же Рената. Дочь его брата родного, только-только жить начинает, но и ее ведь не пощадят. Так имеет ли он, Донат, право распоряжаться их жизнью?

Расстояние между ним и Валей постепенно сокращается. Улица пустынна. Верхние окна домов золотятся от солнца. Теплый, умиротворенный, совсем летний вечер. На булыжной мостовой воробьи расклевывают конский навоз и чирикают, чирикают…

— Валюта! — зовет Донат, и собственный голос кажется ему чужим.

— Надо его оттуда выкурить, — говорит Цукур. — Подобраться к конюшне с другой стороны, навалить соломы и поджечь.

— Может, ты сам и возьмешься за это, — усмехается Эзергайлис. — Только учти — весь двор у него на виду, и, ей-богу, непонятно, кто кого держит в осаде — мы его или он нас.

— Шибануть его гранатами, и делу конец, — твердит Пичка.

Грант уже снова опоясался ремнем, вытащил из кобуры свой армейский вальтер и так сжимает рукоятку, что костяшки пальцев кажутся отмороженными — настолько они побелели.

— Мы все время будем держать его под обстрелом, — говорит Грант, — а вы, Цукур, выберетесь через заднее окно, проползете к сеновалу, наберете соломы и… Впрочем, это ваше собственное предложение, так что незачем вас учить.

— Слушаюсь, — после некоторого промедления говорит Цукур и щелкает каблуками.

Бруверис слышит, как в его доме с треском распахивается заднее окно, то, что выходит на огород. В ту же минуту из двух передних окон со звоном вылетают стекла, и начинается пальба. Рыжий сначала испуганно всхрапывает, потом поднимается на дыбы, и его отчаянное ржание перекрывает выстрелы.

Бруверис быстро перебирается в угол, за толстый опорный столб. Двери конюшни хотя и массивные, однако винтовочная пуля может пробить и такие. Правда, теперь он не видит осаждающих, но он же старый солдат, он понимает, что эти молодцы вовсе не собираются идти на приступ, они прикрывают того, что выбрался в огород и сейчас подбирается к конюшне с задней стороны. Ну, а зачем он подбирается, это тоже ясно.

Бруверис оглядывается на Рыжего. Рыжий перестал ржать. Он положил голову на загородку и, наверное, косит на хозяина своим большим влажным глазом. Правда, в конюшне почти темно, но Бруверис прямо-таки чувствует этот взгляд. И впервые за сегодняшний день у него сжимается сердце.

А потом Рыжий снова вскидывает голову, прядает ушами, и опять тоскливое ржание оглашает конюшню. Теперь и Бруверис, несмотря на пальбу, слышит треск горящей соломы. Он шарит в углу, нащупывает вилы, достает из кармана носовой платок и накалывает его на один из зубцов. Затем просовывает этот флаг капитуляции в щель между створками ворот. Стрельба разом смолкает. Треск огня слышится теперь совсем отчетливо. Рыжий храпит и переступает с ноги на ногу. Бруверис выводит его из стойла. Гладит морду и целует в мокрые ноздри. Потом распахивает ворота и, открыв складной нож, чуть ли не на треть всаживает лезвие в круп своего коняги. Рыжий отзывается бешеным, возмущенным ржанием и, ничего не понимая, оскорбленный в своих лучших чувствах, выносится во двор.

Бруверис быстро отступает в дальний угол конюшни. Здесь уже ползет сквозь щели горький, удушливый дым. Жаль, конечно, что из семи патронов шесть останутся неиспользованными, но Бруверис знает — во время перестрелки его могут ранить, и тогда он рискует попасть к ним в руки живым. А права на такой риск у него нет. Он вставляет дуло нагана в рот и нажимает на спуск.

Из записок Реглера

…Слава богу! Получал письмо. Да, был большой налет, но их район пострадал меньше других. Несколько дней была затруднения с продуктами, потом опять все наладилось. Только вместо шнапса выдали вино.

Недавно и в Риге на стенах домов появились большие белые стрелы, указывающие путь к ближайшему бомбоубежищу или просто к открытому месту, где тебя не засыпет развалинами. На одной из таких стрел написано: «Rettungsweg — Friedenhof» [2].

Но вряд ли здесь можно ожидать таких разрушительных бомбежек, как в Германии. Не случайно сюда разрешили въезд немецким семьям, оставшимся без крова. Узнал об этом от одной пожилой дамы. Она приехала с пятилетней внучкой. Как только завоют сирены, у девочки делается припадок, ее мама увязла в расплавившемся асфальте и сгорела заживо…

…Бродили по городу с моим случайным знакомым (ефрейтором из Люфтваффе). Его тоже интересуют редкие книги. Потом пошел к Фис. Она полурусская, полунемка. Живет в той части города, которая раньше называлась Московским форштадтом. Это неспокойный район, и добравшись до нее, я облегченно вздыхаю. Фис очень крупная женщина с удивительно мягким нравом. Квартирка бедненькая, но все блестит чистотой. Когда я прихожу, ее мать (прекрасный и чуткий человек) вспоминает, что обещала проведать соседку. Мы остаемся вдвоем, ужинаем, и только здесь я могу хотя бы немного и по-человечески отдохнуть…

«Вольная охота»

С кладбища они шли вместе. Тужурка просто не мог тут же, после похорон вернуться в квартиру, где уже не было Янциса. Ему и подумать было страшно остаться там с его матерью — что-то в ней жуткое появилось, что именно — непонятно, но уж точно — жуткое. И Тужурка инстинктивно потянулся к Димке, потому что из всех ребят, пришедших на кладбище, Димка показался ему самым крепким. Ну, самым витальным, что ли, как сказал бы Янцис. Жизнестойким. Да и Димка, наверное, понял, как хреново парню. Все время рядом стоял, потом потянул за рукав: пошли!

Долго шли молча, а куда — непонятно. Да Тужурка и не спрашивал — куда. Идут и ладно. Когда тебе плохо, надо идти. Пока не свалишься от усталости. Прошли Задвинье, перешли через мост, попетляли по Старому Городу. Потом — Бастионка, Эспланада. Возле Художественного музея Димка сказал:

— Пошатайся здесь минут десять, мне надо в гараж забежать.

Тужурка кивнул и, сунув руки в карманы, стал «шататься». Время было уже предвечернее, но светло как днем. Прохожие появлялись редко, и все какие-то неторопливые, задумчивые. Тихо здесь было, даже машины почему-то не проезжали. И странное ощущение нереальности охватило Тужурку. Словно попал он в фантастический город, где живут вне времени, где все безмолвно, а люди — призраки, тени живых людей. И сам он тоже какая-то тень, ни с кем и ни с чем не связанная, так — пустота и бесцельность.

Край предзакатного неба был настолько зеленым, что и в Прибалтике редко увидишь, а длинное перистое облачко, и впрямь похожее на перо, — таким золотисто-оранжевым, каким ничто другое в природе не бывает, и от этого ощущение нереальности усиливалось еще больше. Даже треск мотоцикла был сначала сам по себе, не входил в сознание, отторгался, как нечто ненужное, но когда рядом с Тужуркой завизжали тормоза и Димка крикнул: садись! — вся нереальность рухнула карточным домиком, мгновенно и навсегда — хорошо, если она приходит к людям хотя бы один раз в жизни.

Когда въехали в лес, день сразу, без перехода сменился вечером. Ну, не то чтобы настоящим вечером, а как бы поздними сумерками, потому что белый лист бумаги, прикрепленный Димкой к сосне, виднелся еще вполне отчетливо.

— Так только бабы стреляют, — и Димка заставил его стать не лицом к дереву, а правым боком, а потом еще и руку чуть-чуть согнуть в локте. — Теперь давай. Только нажимай плавно, не то дернется.

Плавно сначала не получалось, ствол неизменно дергался то вверх, то в сторону, и проклятый белый лист казался Тужурке чуть ли не заколдованным. Хорошо, что не разозлился, тогда бы наверняка так ничего и не получилось. Но Тужурка сумел задавить в себе раздражение и стыд за собственную беспомощность, и, когда Димка сменил магазин, вдруг сразу стало получаться.

В город вернулись уже настоящим вечером, в темноте.

Димка не высадил его в Задвинье, а поехал прямо к гаражу, отпер ворота, завел во двор мотоцикл и повел Тужурку в уже знакомый тому подвал.

Тужурка курил вторую или третью сигарету в своей жизни. И впредь он курить не собирался. Но сейчас, пока ни один из них не мог начать разговор, надо было чем-то занять время, потому что просто сидеть и молчать как-то не получалось. В общем-то никакого особого разговора не требовалось. Без разговоров все было ясно. И все-таки…

Начал Димка.

— Что такое Freijagd знаешь?

— Знаю.

Димка, однако, подтвердил для верности:

— Вольная охота. Вылетает летчик без определенного задания. Что ему попадается на глаза, то и уничтожает.

— Знаю, — повторил Тужурка.

— Согласен?

— А ты как думал?

— На мой взгляд, — задумчиво сказал Димка, — самое подходящее — полевая жандармерия. Бляхи у них фосфорные. Светятся ночью. Не промахнешься.

Назад Дальше