То, ушедшее лето (Роман) - Виктор Андреев 6 стр.


Наконец Рената дернула свою спутницу за рукав и встала.

Трамвай ушел. Вдоль улицы, казавшейся сейчас совершенно незнакомой, громоздились темные дома. Только далеко впереди, на перекрестке, тусклым пятнышком желтел зашторенный фонарь.

— Пошли, — сказала Рената. И тут же зло и отчаянно добавила: — Да тише ты, ради всех святых!

Рита чуть не заплакала. Ну что же ей делать, если кожаные туфли мать разрешает надевать только в гимназию? Естественно, что такие толстенные подошвы грохочут на вымершей вечерней улице, но не в чулках же ей идти!

Перед огромным многоэтажным домом Рената остановилась.

— Давай, — сказала она, — и жди в парадном.

Рита вытащила из кармана пачку белых листков.

— Здесь сорок штук. — Виновато добавила: — Больше я не успела.

Семейный альбом

Бабка ушла. Она всегда уходила в этот час, отведенный для визитов к знакомым дамам. Впрочем, раз в неделю она не уходила, потому что дамы являлись к ней. Но тогда уходил Эрик.

Отношения между ним и бабкой всегда были официальными, дипломатическими. Бабка любила только себя, интересовалась только людьми своего поколения и носила темно-рыжий парик. Носила не из придури, как уверял Димка, а оттого, что к шестидесяти годам облысела. Раз в год она относила парик в парикмахерскую и бдительно следила, как его завивают.

У бабки был целый буфет фамильного серебра, немножко золота и кое-какие камушки. Все это постепенно, скуповато распродавалось. Тем и жили.

Так вот. Часы пробили пятый час пополудни, и бабка ушла.

Эрик был занят дурацким делом — листал семейный альбом. Почти на всех фотографиях была мать. С тех пор как она стала лауреатом какого-то конкурса в Веймаре, все знакомые считали обязанностью фотографировать ее при каждом удобном случае. Особенно, если она держала в руках скрипку.

Иногда с нею рядом оказывались отец или Эрик. Но таких снимков было считанное число. Не потому, что она не любила мужа и сына, совсем не потому. Наверное, она любила. Только хаотически. То задыхаясь от нежности к ним, то забывая об их существовании на целые недели.

Отец был загадкой для Эрика. Отец был каменный. Может, сам Эрик подыскал это определение, быть может, от кого-то услышал. Когда он прочел газету, где об отце говорилось, как о каменном, то сразу поверил, что и все дальнейшее правда. А дальнейшее заключалось в том, что отец убил его мать.

Эрику было тогда десять лет.

Мать была убита за границей, в Швеции. Отца арестовали там же. Его судили, признали виновным. Эрик остался с бабкой, матерью своей мамы.

В дверь постучали, потому что звонок не действовал. Эрик захлопнул альбом. Запер его в книжный шкаф. Постучали снова. Вот уж не вовремя!

За дверью стояла Рита. Лицо нарочито сосредоточенное и от этого — некрасивое.

— Здравствуй, — сказала она быстро и так же быстро вошла в прихожую. — Ты один?

— Один, Рита, — пытаясь быть вежливым, сказал Эрик.

— Отлично. Есть новости. Очень серьезные.

Не снимая пальто, она сразу прошла в комнату. Отодвинула кресло от письменного стола. Села.

— Ты не представляешь!

Это было сказано категорично, но неизвестно о чем.

— Ты не представляешь, — повторила она. — Дело пахнет предательством.

Эрик стоял, прислонившись к дверному косяку. Когда она выпалила свое сообщение, потер висок.

— О чем ты?

— Об Аните. Она выходит из организации.

Быть может, Эрику показалось, а может, действительно в голосе Риты прозвучало странное удовлетворение. Чуть ли не радость. Но если радость, то злая.

Что-то тут было не так. И Эрик снова потер висок.

— Откуда у тебя эти сведения, Рита?

— Она мне сама сказала. Вчера после уроков. Когда мы шли домой.

— Но почему? Что-нибудь произошло?

— Не знаю, — голос Риты стал неуверенным. — Говорит, что она, мол, просто слабая. Не выдержит, если попадется. Но вчера она уже с утра была не в себе. Нахватала двоек… Не знаю…

— Могла бы сама поговорить со мной, — задумчиво сказал Эрик.

Рита вспыхнула:

— Конечно. Но почему-то решила это сделать через меня. По-моему, разговора с тобой она просто боится.

Эрик не ответил. Рита тоже помолчала какое-то время, потом сказала строгим, почти учительским тоном:

— Дело, как ты понимаешь, серьезное. Она многих знает. И все эти люди поставлены под удар.

— И что же ты предлагаешь? Убрать ее? — невесело усмехнулся Эрик.

Рита вздрогнула. В глазах забегал испуг. И Эрику вдруг захотелось проучить ее за самоуверенность, за учительский тон и, наверное, еще за то, что она так не вовремя ворвалась к нему.

— Ты сможешь ее ликвидировать? — спросил он негромко.

— Ликвидировать? — Рита перешла на шепот.

Она встала, аккуратно придвинула стул к письменному столу, метнула на Эрика испуганно-вопросительный взгляд, потом, скосив глаза куда-то в угол, зашептала запинаясь:

— Ты считаешь?.. Но… но, может быть…

— Ты же сама сказала, что дело серьезное.

— Да, но, быть может, ты с нею поговоришь? — в голосе у нее появились просительные, почти умоляющие интонации.

— Я попытаюсь, — сказал Эрик и, чуть помедлив, добавил: — Тогда мы все и обсудим.

Этими словами он ставил предел разговору, и Рита поняла его.

— Я ухожу, — сказала она. Тон был смущенный. — Ты ведь понимаешь, я не могла не сообщить тебе… Она сама просила.

— Все правильно, Рита, — ответил он, провожая ее до двери, — только пока не стоит никому говорить об этом. Я постараюсь сегодня же повидаться с нею. И тогда посмотрим.

Рита согласно кивнула и протянула ему руку. Ладошка была маленькая, но крепкая.

Заперев дверь за Ритой, Эрик вернулся в комнату и снова достал из шкафа семейный альбом. Там была фотография тридцать третьего года. Детский сад в полном составе. Эрик снова нашел этот снимок и не поленился пересчитать всю гоп-компанию, как сказал бы Димка. Получилось ровно тридцать пять головенок. Половина девчонок была в коротких газовых платьицах, у каждой — огромный бант. Человек десять — обоего пола — были в матросках. В том числе и Анита. На снимке она выглядела старше своих пяти лет. Она серьезно и строго смотрела в объектив, и не было в ней еще и намека на будущую красоту.

Сам Эрик был отвратителен себе на этой фотографии. Во-первых, он стоял зажмурившись. Снимали, естественно, при магниевой вспышке, а он не выносил этих дурацких вспышек и заранее зажмуривал глаза. Во-вторых, его обрядили в какой-то чудовищный костюмчик, на котором сверкали медные пуговицы, и, в-третьих, на лбу у него красовалась картонная девятиконечная, оклеенная золотой фольгой звезда. И вообще, он выглядел жалким, сморщенным, чуть ли не золотушным.

Что возьмешь с фотографии? В ней столько же правды, сколько и лжи. Не сознательной лжи — искажения. Потому что мгновение, вырванное из жизни, может все исказить до неузнаваемости.

Он заново листал альбом, теперь уже для того только, чтобы еще раз встретиться с Анитой, но пока ее не было. Было совсем другое.

Вот он с отцом и мамой возле магазина Лейбовича. Это был большой магазин, один из немногих, где продавались фотоаппараты.

Сам Лейбович походил на кастильского разбойника. Высокий, сухой, с сухим блеском глаз, он толковал о достоинствах «Кодака» неубедительно, но экстатично — казалось, сейчас выхватит пистолет и направит на покупателя: «Кодак» или жизнь?

Отец и впрямь сначала купил у него «Кодак». Потом, доплатив, поменял на «Балдину», хотя «лейка» превосходила ее по всем статьям. Эта «Балдина» досталась в наследство Эрику, и в сорок первом, уже при немцах, он выменял ее на велосипед. Велосипед недавно украли.

Эрик не очень жалел о нем. Это был тяжелый «эренпрейс». Прокрутишь километров сорок, особенно если против ветра, и дрожат поджилки.

Обо всем этом он подумал, отрешенно глядя на ту же самую фотографию.

Мать была в долгополом, слегка расклешенном книзу пальто, в берете из черной соломки, в белом шарфике, пеной вскипавшем на шее, в тупоносых туфельках с перемычками на подъеме.

Карточка была формата шесть на девять. Трудно разглядеть детали. Но Эрику виделась мамина улыбка, может, и наигранная, но что-то обещавшая.

Отец казался одетым более модно. Белое шелковое кашне, серая, мягкого фетра шляпа с большими полями, с широкой шелковой лентой.

У всех на лацканах пальто — белые бумажные ромашки. Ходили по воскресеньям добровольцы, главным образом, девушки. Ходили парами: у одной — жестяная кружка с узким горлышком, для пожертвований, у другой — картонный щит с десятками бумажных ромашек, насаженных на булавки, как мотыльки. Бросаешь в кружку медяк, и тебе прикалывают белую ромашку. Сбор шел на Красный Крест, в пользу туберкулезных больных — таких, которые не могли лечиться за собственный счет в частных клиниках Межапарка и Приедайне.

А вот они вместе с Хуго. Хуго острижен, как новобранец, ростом чуть ниже Эрика. Крутолоб, узкоглаз, безбров. На Эрике все висит как на вешалке. Брюки гольф похожи на юбку. Глаза и губы — девчоночьи. Правая рука, с тонюсенькими пальцами — на плече у Хуго. У обоих — накрахмаленные отложные воротнички.

Это, конечно, до смерти матери. Потом никто не стал бы водить их к фотографу.

Нет, снимки ничего не могли объяснить. Мать неизменно улыбалась, отец неизменно был каменным, бабка выделялась только странным, вздернутым над ухом беретом, а сам он выглядел недоразвитым, узколобым и запуганным.

Жизнь нельзя было сфотографировать. Ни «Кодаком», ни «лейкой», ни «Балдиной».

Он уже не искал фотографий Аниты. Они ему ничем не помогли бы. Что-то порвалось между прошлым и настоящим. В прошлом не было сегодняшних проблем, а сегодняшнему дню не было никакого дела до проблем прошлого.

Эрик снова спрятал альбом, надел пальто, небрежно замотал шею шарфом и вышел на улицу.

Был седьмой час вечера. Правую сторону улицы еще освещало солнце, и Эрик шел щурясь, немного закинув голову, шел очень медленно, пошаркивая, потому что отцовские туфли все еще были велики ему. Шел и ни о чем не думал. Впрочем, ни о чем не думать нельзя. Но мысли текли ленивые, малозначащие, успокоительные. Вот здесь, за забором, было до войны маленькое, третьеразрядное кино. Фильмы там тоже шли третьеразрядные; зал кишел блохами. В сорок первом немецкий снаряд буквально разнес эту киношку. Туда ей и дорога.

В далекое довоенное время Эрик ходил, главным образом, на «культурфильмы», то есть фильмы познавательные. В них показывали африканских туземцев, атоллы южных морей, озеро Титикаку или национальные парки Америки. Еще были фильмы с Патом и Паташоном и совсем другие — с прелестной девочкой Ширли Темпл.

Но самое большое впечатление на него произвел «Капитан Блад». Фильм шел в «Этне», и они отправились на него всей семьей. «Роман лучше» — вот и все, что сказал отец, когда они вышли из кино. Мать поначалу стала спорить с ним, горячо и неубедительно, потом махнула рукой: какое ей дело до капитана Блада, просто иногда приятно посмотреть на мужчин, которые умели и любили драться.

Эрик почти не прислушивался к их разговору. Для него это был настоящий фильм, как настоящей книгой был «Последний из могикан» Фенимора Купера. Потом он прочел и роман Саббатини, но впечатление от фильма было сильней.

На углу Ключевой, пропуская трамвай, он остановил рассеянный взгляд на ярко накрашенной девушке, которая тоже, в упор, взглянула на него, но тут же отвела глаза.

Потом они разошлись в разные стороны, но теперь на душе у Эрика стало уже неспокойно, хуже того — больно.

Конечно, это была Надя Гольбах. Двадцать минут назад он видел это лицо на снимке в семейном альбоме. Надя сидела в первом ряду, по правую руку от классной воспитательницы. Это был шестой класс. Это было три с половиной года назад.

О теперешней Наде он узнал от Гунара. Тот как-то остановил его на лестнице:

— Ну и штучка эта ваша Гольбах!

Эрик даже не сразу понял, о ком идет речь.

— У девки желтый билет, — Гунар хмурился уязвлено и зло, — а она, представляешь, говорит мне: заработайте сначала офицерские погоны. Я с мелкотой не гуляю. Тем более, вы даже не фольксдойче.

Надина мать была русской эмигранткой, отец — прибалтийский немец. Семья считалась очень порядочной. Что же стряслось?

— Ну, попадется она мне! Будет шелковой.

Что бы там ни было, но Эрик не хотел, чтобы Надя попала в руки Гунара. Он догадывался, как ее сделают шелковой.

Эрик дошел до угла Мариинской, до ресторана «Стабурагс», и там сел на трамвай. В вагон не вошел, остался стоять на открытой площадке прицепного вагона.

Опять не думалось ни о чем серьезном.

Проехали сгоревший от бомбы «Палладиум», и Эрик сошел на углу одной из центральных улиц, которая теперь называлась Вальтер фон Плеттенбергштрассе. Он шел по ней до самого «Золдатенкино», а потом свернул налево, на пыльную Эспланаду, и уселся на пустую скамейку возле Художественного музея.

Пришло время задуматься. Но задуматься ему не дали.

Парень на вид был не старше Эрика, но с лицом одутловатым и старообразным. Его спутница, совсем еще не оформившаяся девчонка, осторожно опустилась на холодную скамейку, вздрогнула и охватила руками лиловатые коленки. Наверное, ей было чертовски зябко, но глаза дерзко бегали и языком она молола без остановки. Пошлость за пошлостью.

Одутловатый был настроен мелодраматически. Через каждые десять слов он переходил на шепот:

— А с кем ты будешь, когда я уйду на фронт?

Девчонка подло хихикала, но уверяла, что — ни с кем.

Эрика замутило от этой парочки. Он встал и медленно двинулся мимо музея в сторону Димкиной мастерской. Но, дойдя до Мельничной, передумал и свернул налево.

Артур был дома. Он сам открыл дверь и нисколько не удивился, скорее обрадовался. Но не сказал: входи. Сказал: подожди внизу, я сейчас.

И, действительно, он почти тотчас же появился во дворе, на ходу натягивая потертый прорезиненный плащ.

— Хорошо, — сказал он, не попадая в рукав, — хорошо. Я надеялся на тебя.

Эрика покоробило от этих слов. Почему они на него надеются? Он сам бы хотел надеяться на кого-нибудь. Но еще больше они его раздражали детскостью. Игрой. Они все превращали в игру. Находили слова, которые серьезное дело превращали в детскую игру.

Вот рядом с ним этот толстый парень. Он старше Эрика на два года. Он мечтает стать киноактером. Он субъективно честен, порядочен, добропорядочен, вздрагивает от физического отвращения при слове «нацизм». Он внес в кассу организации триста марок — крупнейший взнос. Два килограмма сахару передал лично Димке. Но нужен ли он?

Они шли в сторону Ганзейской. Эрик поеживался от сырости. Артура что-то душило, он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

— Понимаешь, он толкнул ее на воровство. Вэфовский «Минокс» — это не шуточки. Отец убьет за такое. Мы не имеем права переступать границ.

— Каких?

— Каких границ? Этических. Мы не бандиты и не нацисты.

— И уважаем частную собственность, — безучастно вставил Эрик.

Его собеседник резко остановился.

— Не передергивай. Частная это собственность или не частная, мы не воры. — Он попытался заглянуть Эрику в глаза, но тот упорно смотрел в сторону. — Я хочу знать, что ты об этом думаешь. Где грань между воровством и… и конфискацией, что ли? Ведь нельзя же по-иезуитски, чтобы цель оправдывала средства.

— Ладно, Артур, — Эрик остановился. — Об этой проблеме — в другой раз. А сейчас мне надо к Аните. И ты со мной не ходи. Я постараюсь справиться с этим делом один.

Артур болезненно поморщился:

— Ты увиливаешь от серьезнейшего вопроса. Я не могу так. Если ты станешь на сторону Димки, я… я выйду из организации.

Последние слова он произнес так, словно в омут прыгал. Но все-таки произнес и даже нашел в себе силы посмотреть прямо в глаза Эрику.

— Я зайду к тебе на днях, — Эрик сказал это очень спокойно, — а сейчас, будь добр, катись колбаской.

И, не дожидаясь ответа, зашагал в сторону Анитиного дома.

«Катись колбаской» Эрик сказал по-русски. Это было одно из любимейших выражений Кита. Эрик старался не перенимать чужих словечек и выражений, но сейчас не смог найти ничего более лаконичного и выразительного. А все потому, что его разбирала досада. Досада на Димку, который, не посоветовавшись ни с кем, заварил эту кашу. Досада на этого лопоухого Артура, обвиняющего Димку, да и только ли Димку, чуть ли не в иезуитстве. Досада на Риту, с которой начались все сегодняшние неприятности. И, конечно, досада на… Но тут он с удивлением обнаружил, что как раз по отношению к Аните, главной виновнице переполоха, он вовсе и не чувствует никакой досады. Да…

Назад Дальше