Осуществить готовый план он решил нынче же, в среду, в полночь, ибо в молчании Боровкова почудились ему весьма недобрые, даже грозные предзнаменования. Оставалось договориться с каким-нибудь возницею, что труда не представляло, ежели на рубли не скупиться. Глубоко вздохнув, он намеревался было, тщательно сложив, упрятать свою тайную работу куда подальше от посторонних взоров, но принялся напоследок подсчитывать крестики. Солдат получилось двенадцать да три офицера, не считая плац-майора. Это обстоятельство сильно смешало его намерения. Он торопливо еще раз пересчитал крестики — солдат не уменьшилось. Крестики изгибались под пером, ровно живые, перебегали с места на место, прятались за углами, а когда он начинал радоваться, что их все-таки меньше, внезапно высовывались и корчили рожи. По широкому лбу нашего героя струился пот, рыжие его волосы торчали во все стороны, тревожимые нервной пятерней.
Постепенно комендантский дом начал наполняться людьми. Захлопали двери, раздались голоса и шаги, замелькали головы, спины, эполеты. Авросимов упрятал план поглубже и удрученно перенес его осуществление на завтра, то есть на четверг, на полночь же, надеясь что-нибудь придумать со злосчастными инвалидами, которых развелось, ровно прусачков, великое множество.
Тем не менее следовало заняться делом, которое ждать не могло, и Авросимов, продолжая метаться душою, углубился, как ему показалось, в чтение черновика.
«…крайние взгляды Пестеля… и надо было противопоставить ему ну, скажем, Михайлу Орлова, имевшего большое влияние во 2-й Армии… требовал, чтобы общества слепо и беспрекословно повиновались одному лицу, подразумевая себя… Петербургское общество боялось ввериться сему диктатору… Северные члены отвергали „Русскую Правду“, потому что замечали честолюбивые виды и диктаторство Пестеля…»
Господи, а где же слова о благоденствии?! О счастье народа? О солдатских поселениях? О мраке и хаосе, повергшем Россию на колени не в пример Европе?.. Где эти высокопарные мечтания полковника, которые он, Авросимов, сам слышал и сам записывал дрожащею рукою, с тоской и страхом?
И снова, как когда-то, молодой государь император, на сей раз в мундире бригадного генерала и красивый очень, вышел из дальнего угла и остановился перед Авросимовым. Но прекрасное его лицо с чертами древнеримского героя не было привлекательно. В то время как губы слегка змеились в усмешке, глаза словно утопали под тяжелыми бровями, и были эти глаза неподвижны и вселяли повиновение…
«Предлагал истребить императорскую фамилию…»
И из сего повиновения слепого родилось безумство подлых черновиков, похожих на донос, производимый сильным на слабого.
«…истребить императорскую фамилию…»
Он будет милостив, но не по сердцу, а по расчету, и угодливые его холопы произведут тот расчет с отменным усердием, ибо неспроста запомнилась нашему герою фраза, оброненная как-то генералом Чернышевым вскользь, где-то на ходу: «Полагаю, что государь не унизится до помилования главных преступников»… «…истребить…»
Господи, а где же слова о благоденствии России, о вольности духа? Почему они не вписаны в черновики?!
— Ложь! — шепотом закричал Авросимов, ломая перо. — Обман!
Обида за несчастного полковника подкатила к горлу. Поверьте, он был страшен в это мгновение, наш рыжий великан, и, кто его знает, может, очутись пред ним сам великий князь, пришлось бы его императорскому высочеству худо, да, видно, господь уберег.
Лихорадочно и, не в пример другим разам, небрежно наш герой справился с отвратительной его сердцу работой и, услыхав гром полуденной пушки, выбежал из крепости, вновь положив произвести операцию нынче же, в среду, не откладывая до четверга, словно опять ворвался в его душу пронзительный зов о помощи, от которого не было спасения.
«Так, так, — твердил он про себя, торопясь к дому, — каковы канальи! Значит, ничего и не было? Одно лишь истребление?.. Канальи!»
Так он бежал по Петербургу, бормоча про себя проклятия, словно хворосту подкидывая в огонь, который мог затухнуть на сырой погоде, однако и тут здравый организм старательно, как верный молчаливый слуга, начал прибирать к рукам отчаяние нашего героя, да еще морозец и ветер делали исподволь свое дело, не в силах глядеть, как разрывается его сердце от всяческих мук, и уже на полпути к дому, на середине Большого проспекта легкое умиротворение вдруг потекло по жилочкам, разрастаясь, позволяя вновь увидеть все вокруг.
Ванька, дремлющий на углу, вдруг напомнил ему о плане, и не очень торопливо наш герой подошел поближе.
— Милости просим, ваше благородие…
— Не досуг мне сейчас, — откликнулся Авросимов. — Вот бы ночью… ну, скажем, часа в два…
— Ночью?.. Это зачем же, ваше благородие?
— Ты не разговаривай… Я хорошо заплачу… Согласен?
— Может, чего против закону?
— Да почему же против закону? — ужаснулся Авросимов.
— А коли нет, так ладно…
«А ведь и в самом деле против закону!» — подумал наш герой, и побежал прочь, и вскоре достиг дома.
«Дурень какой, господи, — подумал он, взбираясь по лестнице. — Да я живо другого найду… Уж не с тобой, увальнем, связываться, черт… Еще заснешь на полпути, прощелыга. Найду другого, мордастого такого, с разбойными глазами, да и чтоб лошадь как лошадь бы чтоб… Ну не нынче, так завтра уже непременно найду… В четверг…»
Рассуждая так с самим собою, он прошел через кухню, не замечая Ерофеича, остолбенело вытянувшегося перед ним, вошел в комнату и остановился пораженный.
Перед ним, откинув шубу с плеча, подставляя под серый оконный свет строгое лицо, неподвижный, подобный грозному каменному изваянию, стоял ротмистр Слепцов, адъютант генерала Чернышева, недавний спутник, искуситель, обидчик и благодетель.
— Ну-с, так вот, господин Авросимов, — промолвил ротмистр, вдоволь насладившись растерянностью нашего героя. — Вы, конечно, изволили позабыть обо мне, сударь, а я — вот он. Надеюсь, однако, что не забыли оскорблений, которые вы мне нанесли. Вы слышите меня? В те поры мне было недосуг заниматься с вами, нынче я к вашим услугам. Покорнейше прошу прислать ваших секундантов нынче же к господину, чтобы иметь время договориться об условиях на завтра. Вы слышите? На завтра, сударь.
Кровь ударила Авросимову в голову, ибо, пока он слушал высокопарный вызов ротмистра, тонкая ниточка размышлений, цепляя одно за другое, привела его к образу Дуняши. Воспоминание об этой далекой женщине, недоступной, словно эхо, едва мелькнувшей перед ним в колупановской глуши, окруженной таинственными событиями, возбудило в нем гнев, однако спешу вас уверить, что внешне это состояние выразилось едва заметно, и наш герой оставался неподвижен с вызовом в синих глазах.
— Полагаю, вам нет оснований отказывать мне, — усмехнулся проклятый гусар.
Где-то далеко, в самой глубине сознания Авросимова, вспыхнула мысль о намеченном на завтра, на четверг, плане; вспомнилось вдруг страшное великодушие Слепцова и лестные его рапорты об участии Авросимова в поездке, но вид ротмистра был так вызывающ, держался он так дерзко, да в довершение ко всему коварный поступок ротмистра там, в поездке, был так ярок перед глазами, что лишь чудо удержало руку Авросимова, чтобы разом не покончить с наглецом.
— Я к вашим услугам, сударь, — спокойно поклонился он и, в свою очередь, тоже с усмешкою глянул в глаза ротмистру.
Брови гусара удивленно взлетели, едва он увидел эту усмешку, но делать было нечего.
И вдруг издалека, сквозь стены и стекла, из февральского полдня пробился и долетел знакомый скорбный зов, отчего наш герой едва не вздрогнул… Мыслимое ли это дело сознавать, что ты, будучи причастен к высокой тайне, готовясь к благороднейшему поступку, в то же время стоишь пред тем, кто, лишь узнай он, станет твоим преследователем и судьею, гримасой лжесвидетельства не испортив своего лица?
«А как же с тем?.. — тоскливо подумал наш герой, хотя почувствовал, как некое странное облегчение коснулось его сердца. — Да не вымаливать же отсрочек у вздорного негодяя! Стреляться!..»
И он положил перенести свой замысел на пятницу, на послезавтра, но уже не откладывая более ни на минуту.
Ротмистр давно покинул дом, а Авросимов все еще стоял посреди комнаты в странном оцепенении.
Не буду утруждать вашего внимания подробным рассказом о том, как метался наш герой по Санкт-Петербургу в поисках Бутурлина, которому он решил доверить секундантство, как разыскал его наконец в знакомом флигеле у Браницкого, чтобы уж окончательно все обговорить. Позволю себе на самое короткое время отвлечься, чтобы, может быть, в последний раз заглянуть к Павлу Ивановичу, в треугольный его равелин.
Павел Иванович был, должно быть, счастлив, что не знал о буре, поднятой им в душе нашего героя, и о его жарких приготовлениях и метаниях. Когда б он знал о том, ему бы, верно, пришлось несладко: ждать, томиться да терзаться сомнениями.
Он даже смирился с возможностью угодить в солдаты, хотя всякий раз горестно морщился, думая об этом. Пастор Рейнбот, посетивший его вчера, тщетно пытался смягчить полковника. Оба были вежливы и расстались холодно.
Пестель насмехался над самим собою с величайшей злостью, вспоминая, как за несколько дней до ареста, находясь в полном неведении относительно того, как повернется дело, больше всего переживал не о том, что все рухнуло, а о том, как бы подальше упрятать «Русскую Правду» — кровное свое дитя. И в суете и поспешности предарестных дней какие-то многочисленные руки передавали друг другу какие-то сие собрание идей и размышлений, чтобы предать земле, чтобы сохранить, уберечь, чтобы потом, в скором времени, как только рассеются наветы и раскроются двери гауптвахты (не тюрьмы — гауптвахты, думал он!), тотчас извлечь схороненное дитя на свет божий.
И все виделось так, как может видеться в ослеплении самоуверенности: все только на равных, только по высшему счету, только в блеске словесных поединков.
Однако тяжелый взгляд молодого императора выдавал не удивление, а непримиримость, и стадо старых разнузданных следователей уже само по себе говорило о полном пренебрежении к идеям схваченного полковника.
Все это было так внезапно и потому так ужасно, что приученный к точным расчетам и неумолимой логике мозг Павла Ивановича взбунтовался и ударился в панику. Вдруг стало ясно, что блестящих поединков идей и мнений не будет, а будет нанковый халат, крепость и прусачки, да еще будет мрак и безвестность. И свобода, словно коварная разлюбившая женщина, вдруг ушла прочь к живым и счастливым, оставив полковника в полном недоумении. Тогда-то и возникла перед ним его печальная фортуна в образе немолодого солдата, шагающего под веселую и непрерывную дробь полкового барабана.
Да, милостивый государь, именно — солдата.
Вот что навалилось на полковника и что мучило его. Ах, когда б он только мог знать, что предстоит ему на самом-то деле, он воспринял бы эту солдатчину как благо, а не как наказание, и он бы не сидел, согнувшись над столом, колдуя над листом бумаги, и не писал бы торопливо грустных слов генералу Левашову, в тайной надежде, что письмо попадет к государю, и не обещал бы искупить свою дерзость отменным служением на благо отечества… Когда бы знал… Но он сего знать не мог.
Когда он сидел, согнувшись там, в Линцах, над своей «Русской Правдой», когда обдумывал каждое слово, кочуя по России, когда стучал кулаком по столу, отстаивая ее от сомнений единомышленников, тогда она казалась совершенной, и от нее исходил ослепительный свет добра и счастья — вот что вдохновляло Павла Ивановича и придавало сил. Холодный расчет не мешал воображать будущее блаженство, а, напротив, усмирял чрезмерную фантазию, и пусть свобода не казалась райскими кущами, безбрежным океаном неги — прибежищем для дилетантов, — а земной, грубой, с горьковатым привкусом былых страданий; но у него было такое чувство, будто он уже касался ее когда-то, где-то, однажды, совершив первый и теперь уже последний глоток.
Самый крупный и упрямый прусачок медленно и достойно танцевал на столе в свете лампадки.
«Ежели он испугается, — подумал Павел Иванович о танцоре с усмешкой, — стало быть, царь проявит великодушие», — и протянул к прусачку ладонь. Насекомое продолжало танец. Полковник пощелкал пальцами — таракан метнулся в тень.
Тем временем наш герой разрывался на части. С одной стороны — план, бушующий в сердце, требовал пищи. Это легко себе представить, ежели вспомнить об огне. С другой стороны — завтрашний бой так напрягал все тело, что оно ныло, словно по нему прошлись кнутом. Что касается плана, то тут опять не было ни возницы еще, ни решения, как справиться с двенадцатью инвалидами и офицерами караула, а время шло. Наконец он махнул рукою, положив выполнить сперва свой кавалерский долг на поединке, а уж после, проучив Слепцова, заняться приготовлениями к страшному предприятию.
Как ни уговаривал его Ерофеич откушать, пугая матушкиным горем и отчаянием, Авросимов за стол не садился, а старика гнал. Стоял в одиночестве, глядел в окно, как там вечерело, не слыша ни слов, ни прочих звуков. Одна ненадежная мысль сверлила мозг: ах, кабы кто помог! Кабы можно было на кого положиться!.. Вдруг что-то заставило его обернуться.
На пороге стоял незнакомый господин неопределенного возраста. В одной руке держал он узелок, будто освященный кулич, а другою старательно прикрывал дверь.
— Филимонов, — представился он негромко.
Авросимов поклонился.
— Ежели вам нужна моя помощь в известном вам деле, — шепотом сказал человек, — не побрезгуйте.
— В каком таком деле? — спросил наш герой.
— Вы же намерены спасти узника, — очень просто шепнул Филимонов. — Так я могу взять на себя заботы…
— Что за вздор? — крикнул Авросимов.
— Денег я не возьму, — сказал Филимонов, — так, от души. Вы только прикажите…
Сердце нашего героя было готово выскочить наружу. Филимонов стоял уже рядом. Он оказался ростом с Авросимова, только невероятно тощ и черен, и под черными свисающими усами нельзя было разглядеть — улыбка это у него там или гримаса. Однако грустные черные глаза глядели прямо, доверительно, без лукавства.
— Значит, в четверг, к полночи, — спокойно сказал он. — Вы не беспокойтесь. Возок где поставим: у ворот али за стеной, на Неве?
— Сударь, — взмолился наш герой. — Об чем вы толкуете? Какой узник? Как вы можете врываться к честному человеку с таковыми предложениями?
— Да вы не беспокойтесь, — сказал Филимонов. — Я свое дело знаю. Вы, господин Авросимов, можете даже из дому не выходить — мы все сделаем преотлично. Не впервой, сударь.
— Кто это мы?! — крикнул наш герой, отталкивая в грудь наседающего на него Филимонова.
— Граждане, — пояснил тот. — Стародубцев, к примеру, Мешков, поручик Гордон… Вы можете не беспокоиться, мы все сделаем и доставим, куда прикажете…
— Какой еще Гордон? Кого доставите?
— Узника-с.
— Да я ничего не хочу! — крикнул Авросимов. — Я никого ни об чем не просил!
— Да мы сами об этом узнали, — сказал Филимонов спокойно. — Все об ваших муках-с знают. Вам и просить не нужно… — и он зашептал в самое ухо нашего героя: — Только уж вы, сударь, Брыкину не доверяйте. Это ни к чему, сударь. У него все не как у людей. Ежели прикажете, так я скажу Семену, чтобы он Брыкина и близко не подпускал, уж он справится. — Вдруг он улыбнулся: — Вы ни о чем не беспокойтесь. Я пойду, а то ведь дело делать — не зерно клевать-с. До свиданьица…
— Погодите! — крикнул Авросимов.
Но Филимонов уже исчез, словно и не было его.
— Вздор какой, — пробормотал наш герой, измученный фантазией. — К черту Филимонова…
— Ты что это бездельников всяких пускаешь? — спросил он у Ерофеича со строгостью.
— Вы лучше покушайте, а я никого не пускаю, — смело ответствовал старик. — Узнает матушка — будет вам на орехи.
— Пошел прочь, — приказал наш герой.
Он попытался вновь сосредоточиться на своих многочисленных заботах, но мысли заработали в другом направлении, и тут же дверь в комнату приоткрылась, и молодой бравый офицер, крепко сбитый, с чарующей улыбкой, танцуя, подскочил к нему.